Время от времени Филомено приносил газеты с описанием очередной проделки… Мне было интересно, что по-прежнему там красовались три рисунка мужских лиц, а про меня – ни словечка. Но цифры под каждым рисунком все росли, и ясно становилось, что скоро на нас откроется большая охота. Нас спасала подвижность, быстрота переходов и то, что мы заявляли о своем существовании в местах, отстоящих друг от друга порой на сотню миль, так что рассчитать наше местопребывание было весьма затруднительно. Тревожным знаком было то, что нас начали ожидать и преследовать более упорно и настойчиво, чем раньше.
   Однажды нас выследили. Точнее, это случалось не однажды. В сухой сезон не всегда можно спрятать следы. Это было недалеко от Энкрусихады, за Санта-Кларой. Там на одном кафетале был надсмотрщик, по которому давно плетка плакала – плакала ну и доплакалась. Время было под вечер, когда негров собирали уже домой, и, управившись со своим делом, мы дали ходу. Уже в темноте ушли к югу – туда, где поднимались первые лесистые отроги Эскамбрая. Там было довольно безлюдное место, – но между ним и теми глухими урочищами, где можно пропасть без следа, лежала Санта-Клара и отходящие от нее большие дороги.
   Забыла сказать, что с нами в тот раз был Филоменито, – Пипо, как продолжали мы его называть. Ему уже исполнилось семь, и молодец был хоть куда. Жизнь у него, конечно, была совсем не той, что полагалась по его годам. Но и хваток был парень не по годам, и чуток, как зверек – умнеть приходилось поневоле. Он не знал аза в глаза – при такой редкости, как грамотные родители, – но умел владеть конем и всем оружием, какое у нас было. Дитя, заквашенное на войне. Конечно, мы избегали брать его с собой на вылазки заведомо опасные. Но в тот раз не предполагалось ничего особенного, и в этот кафеталь заглянули, можно сказать, случайно. Но случай – он висит над головой, как камень на скальном карнизе, и рано или поздно сваливается на голову.
   Неподалеку от этого кафеталя случился отряд негрерос. То ли они там были по работе, то ли оказались нечаянно – кто разберет! Может быть, у них имелась особо хорошая ищейка, а скорее всего – продувная бестия из числа ловцов, что сумела распутать хитросплетения наших следов. Так или иначе, но нас выследили и догнали на дневке в укромном распадочке, и не застали врасплох лишь потому, что Серый – мой выкормыш, недреманый сторож, мой приемный сынок то ли почуял, то ли услышал их за добрую милю и забеспокоился, глядя в сторону, с которой мы пришли.
   Мы ему доверяли безоговорочно. В минуту бивак был собран, кони взнузданы. Когда мы вскочили в седла, уже можно было в отдалении расслышать собачий лай.
   Была вторая половина дня – как теперь соображаю, часов около четырех, и времени до темноты оставалось уйма. Ни слова не говоря друг другу, мы взобрались на гребень холма, – но всматриваться в зеленые волны внизу было бессмысленно. Лес укрывал наших врагов так же хорошо, как и нас; но наверняка их было больше, чем нас.
   Почти сразу же за гребнем Каники повернул коня вправо, пустив его настолько быстро, насколько это позволял лес и каменистые склоны. Преследователи все равно не смогут ехать быстрее, тем более что они пустились в путь с раннего утра, а мы – только что, на отдохнувших и накормленных лошадях. Неизбежно они должны были задержаться у стоянки, – это давало нам время оторваться, топить след в подвернувшихся ручейках, а главное – описывать продолговатую петлю, мили в четыре в поперечнике. Если считать по прямой, то милях в шести от того места, где располагался бивак, мы ступили на свой старый след, – он был хорошо заметен, весь истоптанный коваными копытами. Таким образом, мы зашли преследователям в спину и еще имели небольшой запас времени, чтобы на отрезке в неполную милю сдвоить по-заячьи след. Свежий след на старом не собьет с толка хорошую ищейку, в двух свежих следах разобраться уже труднее, а потом вместо пяти следов осталось три, потом – два, потом один, – а потом и этот один исчез, будто испарился, в синих вечерних тенях.
   Сначала исчез мой, потом – Идаха, потом Каники, затем – Факундо, утопая в мелких ручьях, текущих в сторону Сагуа-ла-Чика – их там было множество.
   Последний же след – старого вороного с мальчиком на спине – исчез, испарился прямо на сухом месте, среди неровной каменистой тропы. Я так и представляю, как забегали в этом месте собаки взад-вперед с растерянным выражением на мордах и как выругался ловчий, когда понял, что случилось.
   Слева от тропы темнела неширокая, футов в десять-двенадцать, но глубокая проточенная дождями промоина, а сразу за ней – мелкокаменистая осыпь.
   Перескочив через промоину, Дурень приземлился на плывущем под копытами щебнистом откосе и пошел, танцуя, приседая на обе правые ноги, а осыпь, шурша, ползла вниз, унося и путая следы. Хотя в этом уже не было смысла: никакой другой всадник ни на какой другой лошади не прошли бы по этой неверной, ползущей, головокружительной крутизне. Требовался именно такой старый, умный, многоопытный конь с хорошей выучкой и невесомый, бесстрашный, ловкий всадник на широкой, как крышка обеденного стола, спине. Сам Факундо не мог бы повторить этот скачок – тяжесть его тела помешала бы четвероногому другу ловить неверное равновесие.
   Он наблюдал за сыном снизу, сдерживая своего коня, и пустил его на скользкие камни лишь тогда, когда услышал пронзительный крик гончоли – знак того, что все сошло гладко. Пока он спускался по извилинам потока, Пипо, пробравшись через осыпь, уже ждал его в месте, где этот ручей сливался с другим. Судя по рельефу местности, все они должны были сходиться в одном потоке, сбегавшем в мелкую, капризную Сагуа-ла-Чика, текущую на север. В этом-то потоке и собрались мы снова вместе – вечерние тени сгустились и стали непроницаемы.
   Рассвет нас застал уже в горной глуши по ту сторону Санта-Клары. С этого дня Пипо по молчаливому соглашению стал считаться на равных с остальными.
   За год или полгода до того он бы лопнул от гордости, когда Каники (последний почему-то пришедший к месту сбора) без слов и крепко пожал его загрубелую ручонку. Теперь он только хлопнул крестного ладонью по плечу и тронул поводья – молча, лишь глаза сверкнули. Этот последний лихой финт был его выдумкой от начала до конца. Значит, в лохматой головенке должны были отпечататься, как на бумаге, и промоина, и осыпь, должны были промелькнуть расчеты того, что ни собаке, ни всаднику их не одолеть, что на огибание крутизны уйдет время, что времени до ночи осталось мало, что ручьи не остались бы необследованными, если бы на каком-то из них следы обсеклись, что собака не скажет, один конь или пятеро проскочили через промоину, – короче, что погоня будет сбита с толка и до утра вряд ли продолжит преследование.
   Так оно и случилось.
   Это происшествие заставило нас быть осторожнее; однако при нашем образе жизни осторожность оставалась понятием весьма относительным. Мы в тот год безобразничали отчаянно, месяца не проходило без очередной наглой вылазки. Нет, иногда делали передышки. Мне прострелили бедро навылет; Факундо собаки порвали плечо; Идах сломал лодыжку и с тех пор немного прихрамывал, – это не говоря про всякие мелочи. Только Каники был как заговоренный.
   Он по-прежнему время от времени навещал Марисели – то в городском особняке, то в инхенио, и пропадал там иной раз подолгу. Странная эта связь установилась прочно – хотя не все было гладко и быть не могло. Что-то он рассказывал, что-то – нет, но, возвращаясь, он неизменно приносил с собой какую-то струю, будоражившую всех, горячившую кровь… так что нам начинало припекать пятки.
   Однажды мы уж очень задержались. Мы уходили под Сиего-де-Авила, до конца восточных отрогов, и отсутствовали в паленке почти три месяца. Когда вернулись, то обнаружили, что в нашей хижине хозяйничает, ворча и покрикивая на Гриманесу, старуха, – разумеется, Ма Ирене.
   Она третий день ждала нашего возвращения с вестью: "Нинья в Аримао у родственников по каким-то делам (хотя, конечно, это только предлог), она хочет видеть Филомено, разумеется, но она хочет видеть и вас всех. Она просит разрешения к вам приехать – ни больше и ни меньше".
   Мы переглянулись. Речи быть не могло о том, чтобы привести ее в паленке. Старуха поняла это без слов и кивнула.
   – Ей любопытно увидеть, как вы живете, но больше всего она хотела поговорить с тобой, подруга.
   Если Марисели хотела поговорить со мной, не знаю о чем, то у меня уже много месяцев все горело от любопытства взглянуть на нее. Посмотрела на куманька – усмехался как всегда, делая вид, что ничего не слышит. Пришлось его тормошить:
   – Эй, Каники, что ты на это скажешь?
   Фыркнул, отстегивая с пояса мачете, пороховницу, сумку с пулями:
   – Мне-то что! Заводите бабьи сплетни.
   И по этой резкости слепому стало бы ясно, что ему вся затея решительно не нравится. Но сказать я не успела ничего – перебил меня сын, сказавший веско и гневно:
   – Ты не прав, Каники!
   – Почему? – спросил Филомено, быстро и внимательно взглянув на своего крестника.
   – Потому что она всегда ждала тебя, чтобы ты вернулся и с тобой ничего не случилось, поэтому на тебе ни царапины! Она помогала тебе и нам чем могла. Она бы сто раз могла продать тебя, если б хотела. Теперь, может быть, ей надо помочь.
   Почему ты не хочешь, чтобы мы пришли на ее голос?
   – Потому, дружок, – отвечал Каники, – что я боюсь. Увидит она твою мать – и станет ревновать меня. А если увидит твоего отца – бросит меня, тощего китаезу…
   И пойми его по виду, правду говорит или шутит. Пипо принял все всерьез.
   – Седлай свежую лошадь, Ма, – распорядился он. – Я поеду с тобой и все улажу.
   Каники покачал головой, улыбнувшись медлительно:
   – Я опасался твоего отца, сынок, – произнес он, – а теперь вижу, что насчет тебя тоже надо держать ухо востро.
   Отправились все, кроме Идаха. Спустились по долине Аримао до мест, граничивших с обитаемыми. Там стояла давно заброшенная хижина углежога, скрытая в непролазных зарослях кустарника, который поднялся на месте двадцатилетней давности вырубки.
   Место было достаточно укромное. Мы прождали в нем больше суток, когда к вечеру следующего дня, грохоча по камням ошинованными колесами, подъехала к зарослям легкая одноколка. Лошадью на анафемской дороге правила Ма Ирене.
   Железом шитая эта старуха слезла с облучка, подобрав подол, взяла под уздцы пегашку и завела экипаж в такую гущу, что его не стало видно с речки.
   Факундо с Серым несли дозор – мы никогда не забывали выставить дозор; и когда мы подошли, он уже помогал спуститься даме с ловкостью школенного конюшего и с уверенной повадкой настоящего мужчины, знающего себе цену. Отстегнул фартук, откинул подножку, опустился на одно колено – чтобы на другое наступила изящная туфелька, выглянувшая из пены нижних юбок и темно-зеленого бархата верхней. Ах, как он выглядел в эту минуту! Залюбовавшись на него, я не сразу перевела глаза на нинью, которой он, поднявшись с колена, небрежно поклонился.
   Она была чуть выше среднего роста, с волосами цвета золотистой блонды, убранными под мантилью, с мелкими чертами миловидного лица. Нежно-розовые губы, прямой нос, серые глаза под длинными ресницами раскрылись широко, когда она заметила позади меня будто выросшего из зеленой стены Каники.
   – Я не опоздал? – спросил он особым, напряженным голосом, и я почувствовала, как он подобрался весь, – так же точно, как Гром, случалось, в его присутствии.
   Забавно и досадно было видеть эту слабость, – и чтобы скрыть ее, – шагнул девушке навстречу, взял ее протянутые руки, привлек к себе, быстро и горячо поцеловал. Нинья вспыхнула пунцовым огнем, – но он уже отстранился, успокоенный, почувствовавший нелепость своей ревности, повернулся, собираясь, видимо, нас представить, – но в этот момент из кустов выкатились Пипо и Серый.
   – Добрый вечер, сеньорита! – вежливо сказал Пипо, едва не наступая на край юбок. – Меня зовут Филомено, в честь крестного Филомено. Это мой отец, Факундо, это моя мать, унгана Кассандра, это мой брат, Серый, – тише, черт, не обдери подол, это тебе не наши лохмотья! Я знал, что ты красивая и добрая, – разве другая стоила бы того, кого зовут Каники!
   – Так ты думаешь, я стою его? – спросила нинья с выражением тихого изумления в голосе.
   – Еще бы! – отвечал мальчик с небрежной снисходительностью, – он не кто-нибудь, чтобы путаться с кем попало! Небось, ту белую задрыгу из Вильяверде он не взял себе, хоть и мог бы, – на что ему отрава этакая!
   Факундо распрягал пегашку, Ма Ирене выгружала мешки, и все прислушивались к разговору. Устами младенца глаголет истина! Мой младенец был не глупее многих, но младенцем оставался и он.
   – Почему ты называешь эту собаку братом? – спросила нинья. – Это его кличка?
   – Нет, его зовут Серый. Он правда мой брат – молочный брат. Его мать сожрал крокодил, и моя мать взяла его к себе и выкормила своим молоком.
   Могу поклясться, что по ее белому, не тронутому загаром лицу пробежала тень страха. Но она с собой совладала и сказала моему сыну:
   – Ты умный мальчик, хоть и мал еще.
   – Я не мальчик, – ответил он, отведя пытавшуюся его погладить маленькую белую ручку. – Я мужчина и боец, я умею воевать не хуже остальных. Вряд ли кто из твоей родни может похвастаться таким в семь лет, да и из моей тоже.
   Марисели пребывала в замешательстве, но нашлась и протянула сорванцу руку:
   – Рада знакомству с таким мужественным юношей. Вижу, что ты достойный крестник моего Филомено.
   Мне этот разговор сказал многое: и о моем так рано повзрослевшем ребенке, и об этой белокурой девушке, на чьем запястье лежала рука моего названого брата.
   Она придумала что-то, что позволило ей провести у нас дня два или три, – кажется, сказала, что едет куда-то на богомолье, но только ей для богомолья церковь не слишком требовалась, она могла молиться, став на колени лицом к востоку и перебирая агатовые четки, в любом месте, или просто замереть на минуту-другую на ходу, беззвучно что-то шепча губами. Молилась истово и от души – не чета, скажем, сеньоре Белен, ходившей в церковь и бывшей набожной по обязанности, ровно настолько, насколько это необходимо для дамы ее положения.
   Для молитвы, конечно, подходила и старая хижина с прохудившейся крышей. Для ночлега, боюсь, она показалась слишком неуютной. Нам пришлось немало потрудиться, чтобы устроить более-менее сносную постель для ниньи – мне и Ма Ирене. Нинья отважно провела там две ночи.
   Со мной она заговорила в первый же вечер. Было заметно, что она смущена – теребила веер, совсем не нужный в ночной прохладе, не знала с чего начать.
   Сердце болело глядеть на нее, ничем не напоминавшую ту фурию, разорвавшую рубаху на кающемся грешнике, – скорее, похожую на ту, что испугалась поутру черноты своего возлюбленного. Как эти две могли уместиться в одной?
   – Ты мудрая женщина, Кассандра. Я много слышала о тебе – так же, как обо всех вас. У меня… у меня очень трудный вопрос. Я… то есть мы… Мы с Филомено уже много времени вместе, и до сих пор у нас нет ребенка. Я слышала, что ты помогла своей прежней хозяйке. Может быть, ты сможешь помочь и мне?
   Тут я рассказала ей, как все было на самом деле. Ее эта история удивила, но самообладанием она была под стать своему Каники, только на другой лад, – бровью не повела, лишь спросила: как же быть? Насколько, – она запнулась, – насколько ей известно, у Филомено не было детей, по крайней мере (тут от ее щек потянуло жаром) никакая негритянка не говорила, что имеет ребенка от Каники, – и едва не заплакала при этом, и в сердце меня так кольнуло – потому что это был признак живого чувства, живой любви, старательно загоняемой вглубь. Их действительно было две, яростный нежный ангел и девушка, воспитанная в старых испанских традициях…
   Я о многом ей сказала в тот вечер, – долго, долго говорили мы, и никто нас не беспокоил. Нинья, ах, нинья, она была моложе меня на пять лет, а казалось – на целую вечность. Я помогала ей улечься в постель, – удивляясь тому, насколько хорошо помнят пальцы то, о чем голова забыла, казалось, начисто; я говорила ей вещи, которые переворачивали с головы на ноги все привычные ей истины, и порой у ниньи пылали уши – как всякой благовоспитанной девице, ей было страшно говорить о том, что случалось делать, а назвать вещи своими именами было жесточайшим табу не только для девиц – я в этом убедилась.
   – Ты уверена, что хочешь ребенка, нинья? Он сильно усложнит твою жизнь. Хочешь?
   А от кого, от святого духа или от твоего мужчины? Брось пост и молитвы, набери крепкое, тугое тело и люби его крепче, так, как он любит тебя – с огнем и радостью. Грех любострастия? Чушь несусветная. Есть грехи пострашнее. Мы тут все, например, висельники и грешники. Ах, невинные? А что ты себе приписываешь в грехи то, что с грехом рядом не лежало! Анха, совокупление любящих душ. Это ты права. Это не шутка. А зачем тогда бог дал тело с его способностью любить и радоваться любви? Умертвлять вожделения плоти? А разве они не богом даны?
   Сатаной? Если б сатаной, ты бы на моего мужа смотрела, а ты смотришь на своего единственного.
   Запомни: другого такого нет.
   – Я знаю, – кротко молвила она.
   – И другой такой, как ты, нет. Мой сын сказал правду: тот, кого зовут Каники, не полюбит всякую. В тебе есть горячая, живая душа – как у него.
   – Если я буду любить его так, как ты говоришь, мне кажется… кажется, что бог не продлит нам нашего счастья.
   – Оно и так слишком хрупко. Когда оно оборвется, жаль будет, что оно не было полным… потому что ты его любишь, нинья, любишь так, что тебе страшно признаться в этом себе самой.
   – Почему, ради всего святого, ему не укрыться у меня в усадьбе? Мы были бы вместе – долго и безопасно.
   Ах, мираж дома с золотыми ставнями… Но если наш – мой и Грома, поманив, исчез – он был все же реален. А их солнечный дом… Люди или боги, скажите мне, есть ли на земле хоть одно место, где черный мужчина и белая женщина могут жить – свободно, счастливо, открыто, гордо? Разве не вселит это огонь в сердце мужчины, разве не переполнит его горькая отвага – если он мужчина, если кровь горяча, если он считает невозможным сидеть под юбкой жены тихо-смирно?
   Она слушала меня, не проронив ни звука. Что-то она все же, видно, поняла. Она поднялась и пошла за мной, когда я выходила из хижины. Там, у костра, сидели мужчины, слушая какой-то рассказ Ма Ирене. В ночной рубашке с накинутой на плечи шалью, Марисели подошла к Каники и шепнула ему что-то на ухо. Они вдвоем исчезли в дверном проеме. Над старой пальмовой крышей, ей-богу, залетали маленькие купидончики… Только вместо луков у них, пожалуй, были арбалеты – сообразно местной моде.
   Мы пробыли в этом, надо сказать не совсем безопасном месте три дня. Что мы там делали? Охраняли покой влюбленных. Сами привычные бродяги, месяцами обходившиеся без крыши над головой, мы устроили палатку из одеял для Ма Ирене, чьи старые кости не выдерживали столь неделикатного обхождения.
   Марисели по-прежнему нас слегка дичилась, хотя меньше и меньше с каждым часом.
   Ее лучшим другом стал Пипо – парень, выросший на свободе и начисто лишенный священного трепета перед белой расой. Он называл ее крестной и держался свободно, точно со старой приятельницей, дружелюбно и несколько покровительственно.
   – Да брось ты закутываться во все эти тряпки! Ты как луковица в шелухе во стольких юбках. Так полагается? Ну и ходи в них где полагается. Тут видишь, как ходит Ма? И ты не парься в жару. Я же видел, у тебя подо всем штаны есть!
   Марисели не стала раздеваться до панталон, потому что ее смущал Факундо. Он, конечно, все понимал и посмеивался, но днем скрывался из лагеря в дозор, взяв в компанию Серого. По правде, они друг друга стоили, Гром и Каники, каждый на свой манер был неотразим.
   В то утро, когда нинье настала пора уезжать, – пегашка была уже запряжена в одноколку, – она обратилась ко мне с неожиданной просьбой.
   – Отдай мне своего мальчика. Разве здесь место для ребенка – среди постоянной войны? Филоменито очень умен и развит для своих лет, но он не умеет ни читать, ни писать, не знает слова божьего. Какое будущее может быть у него, если вся его жизнь – вечный бег? Я могу устроить так, чтобы он числился свободным, это даст ему возможность спокойной, достойной жизни.
   Ах, солнечный дом – не для нас, так хоть для сына – как он поманил золотыми искрами… Честно скажу, я подумала о том, что надо бы согласиться. О том же подумал и Факундо. Но сам Пипо отказался наотрез:
   – Еще чего! Наберусь там вони и стану как Кандонго…
   Последнее слово писать не стоит. Нинью от него передернуло. Однако смолчала и протянула мальчику руку:
   – Зря ты думаешь так. Я надеюсь, что ты изменишь свое мнение. Во всяком случае, мой дом открыт для моего крестника всегда. До свидания!
   Следующее наше свидание с ней было последним, – но состоялось оно не скоро.
   Нинья вернулась в особняк на улице Ангелов; ну а мы – мы продолжали жить как жили. Блаженные вечера в паленке – особенно когда сидишь в дозоре на высоком месте, так, что видны в пяти-шести милях зубчатые гребни, позолоченные солнцем, а камни еще не успели остыть, застывает разогретая дневной жарой сосновая смола и весь воздух пропитан ее ароматом; прохладные ночи с едва солоноватым ветром и тявканье хибарос в соседней долине, слышное так, точно они рядом, всхлипывание сычика-домового у дупла, зябнущие плечи и луна, закатывающаяся в ночную ложбину; холодные рассветы с обильной росой, мокрые ноги, влажная шерсть лошадиных бабок, первый робкий – еще в потемках – птичий посвист, зажженный огонек в окне какого-нибудь стоящего на отшибе ранчо или бедной уединенной финки – знак того, что пора искать укромное место для дневки; дни – яркие, жаркие, с солнечными лучами, что пробивают густые кроны иглами, с хрустом травы, которую щиплют кони, с разноголосым птичьим гомоном. Свистели арбалетные стрелы, гремели выстрелы, метались рыжие языки пламени, дробью стучали копыта на быстрой рыси, била в лицо на скаку листва, взлаивали нетерпеливо, путаясь в неразберихе следов, одураченные ищейки. Мы жили как жили, и слава Каники росла, слух о нем шел от имения к имению, от ранчо к ранчо, от плантации к плантации, волнуя тех, кому жилось сносно, вселяя надежду в тех, чья жизнь была невыносима, а шепот и шушуканья распространялись со скоростью, которая могла бы поспорить с нынешним телеграфом. Любой негр, завидев плоскую скуластую физиономию Филомено, где-нибудь в дальних посадках кафеталя, или за прикрытием коровьих спин, или в кустах на окраине огорода, словом, вне пределов досягаемости глаз майораля или надсмотрщика, рассказывал всю подноготную о местности, людях, хозяевах, порядках.
   Защитники угнетенных, поборники справедливости? Это про нас сочинили потом. Это было не совсем так. Мы просто срывали зло за наш дом с золотыми ставнями, который видели иногда во сне, – мы выбирали, на ком не грешно, по большому счету, сорвать эту злость. И это то ли поняла, то ли почувствовала Марисели, – кроткая душа, истинная христианка, каких я не видела больше во всю мою жизнь, не боявшаяся молиться за симарронов – язычников и убийц, какими по закону мы являлись. Мне думается, ее молитвы были не последней причиной того, что нам так долго все сходило с рук.
   До тех пор, пока не грянула беда.
 

Глава десятая

 
   Мы возвращались с Северо-восточных высот, как уже привыкли, вшестером. Мы сильно пошалили там – в трех местах остались наши заметки. Но, пожалуй, мы слишком долго оставались на той стороне "На той стороне" – это значило по северную сторону от большой дороги, идущей через весь остров в длину и отделяющей пологие Северо-восточные высоты от основного массива Эскамбрая. Днем по ней не переставая сновали повозки и всадники, и даже ночью нет-нет да и проезжал какой-нибудь нетерпеливец, чье дело было слишком спешным, чтобы ждать утра. Эту дорогу нам надо было пересечь неподалеку от Фалькона, в том примерно месте, где она проходит по мосту через Сагуа-ла-Чика. Мы перешли ее в самый глухой предрассветный час, на третьих петухах – еще не посерело небо, не побледнели звезды. За нами тихо – погони не было. Впереди лежали горы. На дороге ни вправо, ни влево ни души. Пересекли ее беззвучно, углубились в леса на другой стороне мили на две и, найдя удобную лощинку, остановились на дневку.
   Не сказать, чтобы мы были неосторожны. Серый исправно нюхал воздух. Лошади паслись нерасседланными. Костра не разводили, и наскоро перекусив всухомятку, Идах влез на дерево – поглядеть на окрестности. Можно сказать, что и это не помогло. С другой стороны, можно сказать, что лишь благодаря рутинной предосторожности нас не схватили сразу всех тепленькими, как наседку на гнезде.
   Капитан Суарес, услышав, как мы бедокурим на Альтурас-Норд-Оэсте, смекнул, что рано или поздно мы должны будем пробираться обратно в Эскамбрай, а для этого – непременно пересечем дорогу. Он нарядил вдоль нее круглосуточный конный патруль с собаками. Следы некованых копыт, пересекающие пыльный тракт поперек, обратили на себя внимание. Мгновенно – вопреки обычаям жандармерии и испанцев вообще – было вызвано подкрепление и организована погоня, которой мы совершенно не ждали.
   Тут чувствовалась чья-то ясная голова и жестокая рука – я уж знала, чья, кто догадался использовать нашу единственную оплошность. Так что все могло быть гораздо хуже, и я не сидела бы сейчас на этой вот веранде столько долгих лет спустя.