План был сумасшедший с виду, но если подумать, он имел больший шанс на успех, чем остальные. Мы спускаемся к Лас-Вальяс, пересекаем дорогу, но не западнее города, где лежит проход к болотам и где нас ждут, а восточнее и выходим на низменный безлюдный берег, туда, где узкий пролив тянется от моря к просторной уютной бухте Лас-Вальяс. Пролив этот длиной в две мили, но его ширина в самом узком месте доходит до ста пятидесяти шагов. Полузаброшенный форт с маяком не помеха. Неужели мы не сможем переправиться? А на той стороне начинается равнина Сапаты с ее крокодиловыми топями.
   Ждали темноты. А на меня навалилась разом усталость и тоска. Ей-ей, от беспокойства и неуверенности устаешь больше, чем от тяжелой работы. Я отошла в сторонку вместе с Серым – не было компании лучше, чем мой приемный сын, когда надо было о чем-то подумать. А думы все лезли в голову невеселые.
   Ах, этот остров, распроклятый остров, с теплым солнцем и ласковым воздухом, такая большая тюрьма с такими толстыми стенами – без конца и края, сгореть бы ему, провалиться в тартарары. Чего стоили все мечты о солнечном доме в земле, где солнце одних греет, а других обжигает? А та земля, где солнце греет черных, потому что, хвала богам, белые до нее пока не добрались – ах, где она? Через столько лет скитаний мне казалось иногда, что ее и вовсе нету, такой земли, что приснилась мне в детском сне, а все, что есть – это или рабство, или бег, поскольку то, что у нас было, свободой назвать было по большому счету нельзя.
   Так вот я сидела, когда раздвинулись кусты и вылез из них куманек со своей плоской рожей – маска, ни дать ни взять, и если бы я не знала его как облупленного, не подумала бы ни за что, что он встревожен и обеспокоен ничуть не меньше меня. Даже больше, потому что с его появлением само собой выходило, что ему отвечать за весь табор, что одно дело переть напролом с несколькими опытными бойцами, которые могут проскользнуть в игольное ушко, и совсем другое – выводить из окружения караван со скарбом, детьми, женщинами и бестолковыми неграми.
   Он, однако, об этом помалкивал. Толку-то говорить о том, что ясно и так…
   Пыхтел сигарой и спросил неожиданно:
   – Что, размечталась о своем доме? Брось-ка ты это дело, сестрица, не трави душу.
   Не было, нет, и вряд ли будет. Видишь, даже хижины в горах сейчас, наверно, уже нет. Думай о другом: жива, цела, и мы все тоже, слава богу. Живи тем, что есть сегодня. Или ты не негритянка?
   Я огрызнулась:
   – Я-то негритянка, а тебя вот делал китайский портомой, и негритянского у тебя – колер один и только.
   – Не только, кума, не только – видишь, волосы овчиной и нос курнос… а мы, негры, всегда так: думаешь про то, что сегодня, потому что если думать про то, что завтра, такая жуть возьмет, что хочется плюнуть и вовсе ни о чем не думать.
   – На том и попадаемся, – в тон ему отвечала я. – Федерико Суарес обо всем подумал, наверное.
   Каники забыл про сигару, погасшую в пальцах – дорогую, захваченную, видно, с Тринидада. Потом сказал:
   – Около Касильды в одном инхенио живет мандинга – немного постарше меня. Он родился на корабле, когда его мать везли сюда. Он сбегал раз двадцать, если не больше. А знаешь, куда он бежал? Всегда на восток, пока не кончалась суша, а потом заходил в воду, насколько мог, и смотрел в ту сторону, где Африка. Там его и ловили, из раза в раз – в окрестностях Пунта-Галета, и всегда по шею в воде.
   Может, он и сейчас там мокнет. Дурак? Конечно, дурак. Только все мы дураки – каждый на свой лад, и все хотим чего-то, что нам не по зубам. А чтоб от этого не мучиться – живи по-негритянски; как трава: день прошел, и ладно.
   Смеркалось, пора было собираться. На том и прекратили беседу с куманьком. Я не раз вспоминала ее потом и думала всегда: ах, Каники, чертов негр, жил бы сам так, как мне советовал, – может, тоже дожил бы до старости. … Переход прошел гладко, через дорогу перебрались без шума и замели за собой следы. Некованые копыта не гремели, конские храпы замотали тряпками. К побережью добрались до света и расположились в зарослях. Низменный лес был чащобой непролазной: кошехвостник, кардо, оруга, низкорослая гуира и прочная дурнина.
   Наутро из этой дурнины осмотрели канал. Уже всего у маяка, но там люди. Хоть и полторы калеки, но все же лучше на глаза не попадаться. А вот в миле от маяка было местечко шириной шагов в триста, со спуском на этой стороне, удобным подъемом на той – Каники, плававший как рыба, не поленился проверить. Можно было переправляться вплавь на лошадях, потому что акулы в это узкое место не заплывали. Но плавать умел мало кто, большинство просто боялось воды. Решили связать несколько маленьких плотиков и выстругать хоть что-то напоминавшее весла.
   Управились с этим быстро и стали ждать ночи, самого глухого часа.
   Но только мы этого часа дождались и хотели спускать плотики на воду – послышались плеск воды о борта, шум перекладываемого руля, приглушенные голоса команд. Все попрятались по кустам, а большая барка – шагов в двадцать пять в длину – причалила ровно к тому месту, где мы собирались спускаться. Люди на ней ловко и умело ошвартовались о каменные зубцы в крошечной бухточке, едва вмещавшей развалистый корпус.
   На палубе было трое, судя по голосам.
   – Чтобы к полуночи – как шлюха с танцев! Если нас в этой щели застанет отлив, мы не пробьемся в лагуну до завтрашней ночи.
   – Чертовы негры! – добавил другой. – Из-за них честному контрабандисту лишние хлопоты.
   – Я быстро, – сказал третий. С кормы послышался плеск – спускали на воду ялик.
   – Не думаю, чтобы их пришлось долго уговаривать. Спусти-ка мне дюжину красного, Хорхе. Мы же не те, кого они ждут.
   Ясно, что ждали нас, а не контрабандистов – эти всегда везде проныривали. Ялик отплыл, едва слышно поплескивая веслами. Двое оставшихся покуривали у борта, огоньки их сигар в безлунной ночи горели так близко, что, казалось, рукой подать – только протяни ее с невысокого берега. Когда испанцы затягивались, во вспышках были видны руки и лица. Они вполголоса переговаривались и никуда не торопились.
   Сзади послышалось какое-то шевеление. Свись, свись! Оба контрабандиста упали на палубу. Спрашивать не приходилось, и так знала, кто постарался. Попрыгали вниз, Каники – первый. Пошарил где-то и бросил на берег дощатые сходни.
   – Живо, заводите лошадей, сами лезьте. Время, негры! Поторапливайтесь.
   С гор тянул теплый ветерок, сразу зашевелил и расправил косой парус, поднятый Каники. Под тяжестью людей и лошадей суденышко огрузло едва не по самый палубный настил, неуклюже, боком выползло из укрытия. Я стала к рулю – я хотя бы имела представление о том, как это делается. Филомено поправлял парус, тихо указывая мне, в какую сторону и на сколько перекладывать румпель. Он единственный знал, как управлять парусником. Остальные тянули снасти по его команде. "Ну, негры, сейчас на ту сторону, – и в кусты. Там – трех миль не пройти – начинается такая чаща! Раньше утра нас искать не станут, а к утру – ищи нас!" Мы до середины пролива не доплыли, как откуда-то снизу, как из преисподней, раздался приглушенный трюмными переборками дикий вопль:
   – Слушайте, негры! Тут такое! Что тут есть!
   Топоча, все хлынули вниз, и вопли стали громче. Я не могла отойти от румпеля, но Факундо появился сзади меня, едва не рыча.
   – Это беда, – проговорил он. – Там выпивка, раньше, чем мы причалим к берегу, они все будут в стельку пьяны. Идах, старая каналья, тоже машет бутылкой и глотает из горлышка.
   Парус заполоскал, и некому было привести его к ветру. Суденышко дрейфовало в узком проливе. Снизу слышались смех, визг, звон разбитого стекла. Захмелевший сброд хлынул на палубу с богатой добычей. Крышку люка оставили открытой, и из нее пробивался огонек свечки, при свете которой дуролом Данда разглядел нечаянное богатство.
   – Эй, негры, – окликнул компанию Каники, – уже хороши? Приготовьтесь высаживаться, приплыли. Бросайте бутылки, на берег – и ходу. И не засните под кустами, пьяная рвань. Ни с одним не буду нянчиться.
   – Почему это ты тут раскомандовался, китайский ублюдок? – спросил Кандонго голосом, не предвещавшим ничего хорошего. Никого не было видно с темноте, – одни фигуры очерчивались смутно, и узнать спорящих можно было лишь по голосу.
   – Потому что я умнее тебя, придурок, – отвечал Каники невозмутимо.
   Удар, шум драки, возгласы, ругань, свалка. Факундо бросился в гущу, отвешивая оплеухи направо и налево. Я переложила руль так, что барка встала вдоль канала.
   Парус опять заполоскал. Пепе пытался образумить кого-то. "Вы что, с ума посходили?" – куда там! Я бы с удовольствием перестреляла недоумков, но вот стрелять-то и нельзя было из-за близости поста. Даже приглушенный шум и возня могли быть слышны на маяке – по воде ночью звук идет далеко и чисто. А хлопок моего "лепажа" прозвучал бы как пушечный гром. Между мной и мачтой храпели, переступали ногами испуганные кони, которых никто не придерживал за уздечки и не успокаивал. Внезапно один из них, буланый красавец, взятый из губернаторской конюшни в Сарабанде, прыгнул с борта и с плеском, фыркая, поплыл к тому берегу, который мы оставили. За ним – еще несколько, барка накренилась и черпнула бортом. Оставшиеся кони били копытами и готовы были кинуться туда же.
   Посудина грозила опрокинуться, и это испугало охмелевшие головы. Снова по команде Каники кто-то успокаивал лошадей, кто-то тянул снасти. Мы давно уже миновали место, где собирались причаливать. Барка стояла кормой почти точно по ветру и ходко, устойчиво шла к устью пролива, в сторону открытого моря.
   Под легким северо-восточным ветром мы проскочили канал по высокой приливной воде.
   Когда растаяла в темноте черная кромка берега, Филомено распорядился еще раз перекинуть снасти и руль – и барка по плавной дуге повернула вправо, на запад.
   Ветер усилился, перегруженное судно тяжело шлепало с одной длинной, пологой волны на другую.
   Откуда-то сзади поднимался серп молодого месяца.
   Каники велел закрепить снасти и подошел сменить меня на руле. Вертевшегося рядом Пипо послал зажечь сигару от свечки, догоравшей в трюме. Там шумели голоса и мелькали тени: на смену одной опустошенной бутылке откупоривалась другая.
   – Кто сказал, что на воде нет следов? – спросил куманек. – За нами, например, тянется след из вереницы пустых бутылок.
   Вздохнул, затянулся вкусно пахнущим дымом.
   – К утру, если доплывем благополучно, придется спускать их на берег, как дрова.
   Слава богу, на этой посудине троих достаточно, чтобы управиться с парусом и рулем. А нас здесь трезвых пятеро, считая Пипо и Серого. Так или нет?
   Он снова затянулся. При свете вспышки стало видно, что костяшки пальцев сбиты.
   Из ссадин сочилась кровь и коркой засыхала на коже.
   Взошла луна, и сразу стало видно, что мы движемся с большой скоростью. Каники еще до света рассчитывал свернуть в залив Кочинос, а если будет возможно – пройти немного вверх по речке Анабана. Это составляло миль шестьдесят и было вполне возможно, если ветер не переменится. В случае если он переменится, мы могли бы спокойно высадиться в любом месте шпоры Сапаты под спасительный зеленый полог лесов. Но Каники говорил, что ветерок станется неизменным, и оказался прав.
   Этот ветер, так благоприятствовавший нам всю дорогу, оказался в ее конце нашим противником. Залив Кочинос круто поворачивает на север от моря. Мы не сумели направить перегруженное, глубоко сидящее судно галсами против норд-норд-оста, посвежевшего к утру. Чудом нас пронесло мимо коралловых рифов, мимо мыса Пунта-Пальмийяс, и лишь под его прикрытием в заливе, усыпанном мелкими островками, команда из одного моряка, нескольких сухопутных крыс и кучи перепившихся негров причалила барку среди корявых мангров.
   На востоке серело.
   Чертовы негры! Они спали вповалку где попало, и от них разило перегаром. Двое девчонок безуспешно трясли толстуху Долорес. Младшая обливалась слезами: боялась, что мать умерла.
   Каники качал головой, и впервые на его лице я увидела откровенную злость.
   – Проклятое пойло! Знал бы, покидал бы все в воду сразу. Чертовы негры!
   Пришлось разбить сопатки двоим-троим дуракам. Унгана, скажи, что с ними делать?
   Ах, негры, негры, что с них взять? Пропадем с ними, верное слово!
   И решительными тычками принялся поднимать Идаха – он, к слову сказать, набрался не слабее всех прочих.
   Факундо прикидывал, как свести оставшихся лошадей. Пипо полез в трюм: там ему что-то приглянулось. Барка была нагружена ящиками с вином, тюками, корзинами, коробками. Кое-что уже распотрошили. В рассветном сумраке на палубных досках валялись пьяные негры, замотанные кто в штуки узорчатого шелка, кто в индийский муслин. От новехоньких тканей шел запах, перебивавший даже запах потного немытого тела.
   А светлело быстро, прямо на глазах. Черт знает, как было тошно и нехорошо. Как ни пустынен был залив, вклинившийся в топи и мангры Сапаты, но все равно на прибрежной кромке мы были открыты всем взглядам, как вши на лысине. Упаси все боги, чтоб не нанесла нелегкая кого-нибудь!
   Человек десять встало с горем пополам – лили из ведер себе на голову воду, рыгали, свесившись через борт. Остальные были недвижимы и неподъемны. Факундо срубил несколько длинных жердей и прилаживал новые сходни – прежние были коротки. Я собирала и навьючивала котомки. Раздавала съестные припасы детям… а мой сорванец все лазил внизу.
   Когда меньше всего готов встретить беду – тут-то она и сваливается на голову, словно спелый кокос. Так и в тот раз. Кто там, наверху, бросал шестнадцать символов нашей судьбы – не скажу до сих пор. Уж больно причудливо легли знаки.
   В нашу укромную бухточку стремительно – плевать хотел на почти встречный ветер! – влетел под одними косыми парусами трехмачтовый клипер. Я не своим голосом заорала; на этот вопль повскакали все, даже мертвецки пьяные, только было уже поздно. Потому что на этом корабле сидели не вахлаки в синих мундирах, а люди, привыкшие воевать.
   Клипер еще разворачивался, а пушки были уже нацелены на нас. Борт ощетинился стволами, и зычный голос проорал, чтобы мы, поганые негры, так и так нашу мать, стояли смирно и не рыпались.
   Можно было бы схватить высунувшего голову из люка сына и сигануть за борт. Можно было бы попытаться дать стрекача в мангры, где с собаками не разыщешь. Вместо этого я, как гвоздем пришитая к палубе, стояла и пялилась на пожилого чернобородого испанца в повязке на голове почти такого же цвета, как моя. Один глаз у него был завязан черной тесьмой. Этот глаз я у него выбила кованым каблуком туфли двенадцать лет тому назад.
   С нами наши судьбы!
   А две шлюпки, спущенные в воду с такой быстротой, что глаз протереть не успеешь, летели на мангровую отмель, и на них находилось десятка полтора вооруженных до зубов людей.
   Разговоров не было, кроме ругани. Действовали дружно и быстро, словно не первый раз, да так оно и было.
   Одни, толкая еще не очухавшихся бедолаг в хвост и гриву, собирали негров в лодки.
   Другие рассыпались по барке, и вопль, раздавшийся из трюма, превзошел во много раз тот, что раздавался оттуда в начале ночи.
   Людей в обе лодки набили, как селедку в бочку. Я примечала все вокруг, приметила и странные, выжидательные взгляды, которые на меня бросали и муженек, и куманек.
   Не знаю, было ли у меня что-нибудь эдакое на лице написано. Раковины Олокуна гремели над ухом, ясно и призывно, и снова моя покровительница Йемоо уступила свое место Огуну Феррайлю, богу битвы.
   Нас подняли на борт и выстроили на палубе. Капитан – насколько можно было судить по обращению с ним – оказался коренастым рыжим детиной. Он оглядел наш понурившийся строй. Точнее, все понурились, кроме меня. Я же стояла руки в боки и напустила на себя самый разбитной и шлюховатый вид, какой только могла.
   – Всех в трюм, – буркнул главный.
   Тут-то я и выступила вперед.
   – Как всех? И меня? Сеньор, это вы зря. Вы поглядите на меня – разве ж меня можно в трюм?
   И при этом задираю свои штаны по самое дальше некуда. За спиной у рыжего перешептываются, толкают друг друга, кто-то уже гогочет.
   – Сеньор, вам нельзя без нас. Там на барке вина – искупаться можно. А пить без женщин – фи! Бабы! Покажем сеньору капитану, что с нами скучно не будет.
   Вышли как миленькие: Долорес, Эва, Хосефа, Гриманеса. Все в остатках ночной роскоши.
   На палубе за капитанской спиной – жеребячье ржание, забористые словечки. Что за моей спиной, не вижу, но кожей чувствую, что поняли и мешать не будут. А раз так, мое дело выгорит. Ей-ей! И я стояла, задрав штаны, с таким видом, словно я королева и хозяйка положения.
   Главный распорядился отвести мужчин в трюм, а женщин – в чулан. В чулане темно, воняет. Дуры ко мне с расспросами: что я придумала. А я сама еще не знала. Я отвечала:
   – Не ваше дело. С мужиками спать умеете? Нам этим скоро предстоит заняться.
   Постарайтесь делать это так, будто за каждого вам платят по золотому. И не сметь больше винища трескать, а то всем каюк!
   Мы успели еще придремать, пока нас не вывели снова на палубу. Судно стояло на том же самом месте на якоре. Обед накрывали прямо наверху. На длинном столе красовалось множество знакомых бутылок – точь-в-точь как те, что отмечали наш след ночью.
   А вот что меня удивило – малое количество народа, человек с полсотни всего, и многие с повязками. Еще я заметила свежие царапины на бортах, проломленный и заделанный наспех кусок фальшборта, куцую среднюю мачту, еще кое-какие повреждения, которые шторм не мог нанести. И вывела из этого кое-что.
   Пили господа за удачу. По словам рыжего, им послал бог в одно плаванье два жирных куска, и хотя один из них нелегко достался (ясно, это речь не о нас); все-таки им повезло.
   Пили за удачу, за добычу, за чей-то со святыми упокой, за чьи-то раны. Пили основательно. А я все ждала своего момента.
   Момент, наконец, настал. Рыжий капитан поднялся из-за стола и поманил за собой.
   Остальных тоже расхватали, и я им сочувствовала. Но каждый был предоставлен своей судьбе.
   Судно было очень похоже на "Звезду востока" мистера Митчелла. Название я, конечно, узнала лишь потом. Откуда я могла догадаться, что "Звезда" и "Леди Эмили" сошли в один и тот же год с одной и той же верфи? Но то, что у них совпадала планировка, было очень на руку.
   Пьянка на палубе продолжалась. Оставалось, однако, человека три-четыре часовых, которые были лишь слегка хлебнувши. Прочие не томили себя жаждой, и черный стюард то и дело пробегал с новыми бутылками под натянутый парусиновый навес.
   В каюту капитан пропустил меня вперед. Уж я крутила задом, и поводила плечами, и подмигивала – тьфу, противно вспомнить семьдесят лет спустя. Рыжий запер дверь и подошел ко мне. В два движения ободрал с меня рубаху. Третьего сделать не успел. Змеиный нож, спрятанный в рукаве, вошел меж ребер по рукоятку. Рыжий свалился к ногам без звука.
   Каюта была кормовая, с высокими окнами, страшно неприбранная. Дверь запиралась на кованый крюк.
   Приходилось поторапливаться. Натянув на себя первую попавшуюся рубаху покойного, обшарила помещение. Меня интересовало оружие. Ножи, кортики, пистолеты – все обобрала. Вышла из каюты. В проходе – никого. Только одна дверь открыта.
   Соображаю, что там должна быть кладовая со съестным и что там вряд ли больше, чем один человек. Так и есть!
   Черная тень на ощупь копается в шкафу и бормочет проклятия… на моем родном языке.
   Я его окликнула. С перепугу бедолага что-то уронил. Успокаивать было некогда. Я пристала с ножом к горлу:
   – Куда заперли наших?
   – В носовой трюм, – ответил он заикаясь.
   – Заперты на замок?
   – На засов.
   – Где можно взять оружие?
   – Ружья все под замком.
   – Ножи, топоры, дубины, – что угодно?
   – Тут… Это где-то здесь… сложили ваши мачете и самострелы.
   – Пошли туда. Захвати мешок какой-нибудь.
   – Хозяин меня велит ободрать живым! – засипел он шепотом.
   – Твой хозяин наелся земли, – отвечала я ему, но это скорей испугало, чем успокоило. По спине парня текли струйки пота. Он все-таки провел меня в другой чулан, и там на ощупь – темнота стояла как в брюхе – я собрала наше оружие.
   Где-то сбоку хлопнула дверь, хриплый голос велел кому-то обождать, пока придет приятель. Хозяин этого голоса и этих шагов умер прежде, чем сумел что-то понять – в руках у меня было мачете.
   Вдвоем со стюардом затащили труп в кладовку. В соседней каюте оказалась Эва. Я велела ей идти и звать следующего: "скажи, что сеньор решил соснуть". Она пошла наверх и вернулась сразу же в сопровождении другого бородача. Он тоже занял место на полу кладовой. У обоих были ножи, пистолеты, лядунки с патронами – целое сокровище.
   Потом я выглянула на палубу.
   Под навесом все шло гулянье, но народу за столами убавилось. По словам стюарда, остальные пошли с тремя негритянками в матросское жилище. А впереди поблескивал начищенными закраинами люк носового трюма. До него было далеко, и проходить пришлось бы мимо всего шумного застолья.
   Правда, застолье пировало по левому борту, а пройти можно было по правому. Но как прошмыгнуть? Без старшего к бутылке приложились и те, что были на часах.
   Однако головы у всех были крепкие, и под стол никто не падал. А время шло: того гляди, хватятся кого-то из убитых.
   Но я уже поняла, что надо делать.
   Сначала вернулась в каюту, где, стуча зубами, сидела Эва. Сбросила забрызганную кровью одежду – и рубаху, и штаны. Взамен натянула и навертела на себя какие-то тряпки, найденные на месте. Сказала Эве и стюарду, таращившим испуганные глаза:
   – Вы мне поможете.
   А что я, в самом деле, могла одна?
   Главное было – напугать их так, чтобы они перестали бояться. Терять было нечего, рассчитывать больше не на кого.
   Стюард сбегал в свою каморку за двумя погремушками из гуиры, – такими отпугивают злых духов те, кто их боится. Они мне годились; мы снова подошли к люку.
   Я уже объяснила тем двоим, что надо было делать. Похоже, они боялись в ту минуту меня больше, чем испанцев – а я боялась, как бы со страху не натворили глупостей.
   – Ну, храни нас боги! Пошли!
   Стюард – средних лет мужчина, с татуировкой на лице (я его только наверху разглядела хорошенько) вытолкал меня наверх, подвел к столу и объявил:
   – Дон Диего желает отдохнуть, а этой женщине велел, чтобы она для вас сплясала.
   Сам подобрал на столе доску, на которой резали сыр и ветчину, и деревянным черенком ножа стал отбивать ритм:
   Bayla, bayla, negra,
   Mueva la sintura
   Que a mi me da locura
   De verte asi baylar.
   Con tus movimientos me voya morir,
   Con tus movimientos me vas a matar
   Bayla, ya, negra, ya,
   Mueva ya, negra, ya. и так до бесконечности. Эту песенку до сих пор поют, и сто лет петь будут; очень заводная песенка.
   Ну, так я и пошла плясать, подпевая. Хорошо хлебнувшие бродяги стали отбивать ритм по столу. А я, кружась, переместилась в сторону корабельной кормы, да так там и осталась.
   Bayla, ya, negra, ya Тряпок на мне было наверчено уйма, и вот потихоньку, одну за другой я начала их сбрасывать.
   Mueva ya, negra, ya…
   Все до единого таращились на меня. Скажу, не совру, посмотреть было на что. Если я сейчас, в сто лет без малого, еще хоть куда, – вообразите меня в мои тогдашние двадцать восемь. Ни капли жира, мускулы как пружины, кожа гладкая и блестит, и все выпуклости и впадины круглы как раз настолько, насколько нужно.
   Нет, я вполне понимала тех мужчин, что готовы были из-за меня сломать себе шею.
   Вот и эти выворачивали себе шеи, не отрываясь, пялили на меня глаза. А ритм убыстрялся:
   Bayla, bayla, negra…
   Никто не заметил, как исчез стюард, как Эва, согнувшись под тяжестью мешка, шмыгнула на правый борт, под прикрытие возвышения у средней мачты.
   Mueva la sintura…
   Зато мне было видно, как стюард возился с засовом, как приподнял крышку, как Эва пролезла туда, а потом приняла мешок с оружием.
   Обернись кто-нибудь в этот момент – крыть нам было бы нечем. Но в это время – Que a mi me da locura… я одну за другой расстегивала пуговицы на мужской рубахе, а затем – De verte asi baylar… батистовая рубаха соскочила с плеч, держалась только на запястьях, затем я переложила обе мараки в правую руку, затем в левую, и вот рубаха уже валяется на досках, а я, до пояса раздетая, двигаю талией, бедрами, плечами – так, что груди трясутся, и пою:
   Con tus movimientos me voy a morir…
   До того ли им было, чтобы оглядываться? Они меня уже сожрать были готовы и ели глазами, а когда я сдернула головную повязку и упали на спину шестнадцать моих кос, они дружно взвыли:
   Con tus movimientos me vas a matar…
   Я начала разматывать то, что навертела вокруг талии. Крышка люка приподнялась, и из нее первым вылез Идах – с натянутым луком и пучком стрел в зубах, потом Факундо и Каники с пистолетами, и остальные за ними с чем попало перли на палубу.
   Идах поднял лук и прицелился.
   Последний поворот, пестрый сатин падает на палубный настил, и туда же падаю я – в чем мама родила, если не считать волосяного ожерелья на шее.
   Тут-то и началось. Три пистолетных ствола и восемь стрел, выпущенных одна за другой в упор – кому угодно мало не покажется. Хоть Идах и был с жестокого похмелья, свое дело он знал, и руки работали независимо от больной головы.
   Шум, стон, вопли. Эти испанцы были не чета майоралям и плантаторам, – народ обстрелянный и тертый, все не хуже того одноглазого. Попросту, они были пираты – все как один с оружием и все схватились с места мгновенно, даром что были пьяны.
   Они успели сделать по выстрелу из пистолетов, а перезаряжать оказалось некогда.