Страница:
Факундо спал на своей соломе, – в полном неведении относительно того, что творилось в городе.
– Ну, что, – спросил капитан, – не передумал?
– Нет, – отвечал Гром, – не передумал.
– Ах, каналья! Или ты с самого начала знал, что так будет?
– А что случилось? – поинтересовался Гром.
– Ты в самом деле не знаешь?
– О чем я могу знать в этом клоповнике?
– О том, какую свинью подложила мне твоя чертовка с приятелями. Ну-ну, не отпирайся. Зная вашу компанию и в особенности эту даму, я не удивлюсь, что у вас было заранее что-то придумано на случай, если кто-то вляпается.
Тот покачал головой.
– Нет, сеньор капитан. Если они что-то придумали, значит, сообразили по ходу дела.
Тут-то капитан заметил, что бывший конюший и бывший невольник, который мальчишкой рос в его доме, обращается к нему на "ты". Мало кто из негров мог справиться с обращением на "Вы", и сейчас еще многие путаются, даже креолы. Но Факундо, ведший торговые дела и умевший обходиться с любой публикой, знал все тонкости обхождения: когда сказать "Usted", когда "Ustedes", а когда "Vuestra mersed", и вертел глаголами в соответствии со всеми правилами. Испанский у него, в отличие от лукуми, был чистый и правильный. А тут запростецкое "ты", как у мачетеро.
– Мог бы быть повежливее, – сказал капитан, едва не поддавшись искушению дать нахалу в зубы.
– А ни к чему, – объяснил тот. – Ты меня – одно из двух – или повесишь, или отпустишь. Но что так, что этак, я не буду от тебя зависеть. Зачем же мне быть слишком вежливым? Я и так, кажется, не грублю.
– Это от меня зависит, вздернуть тебя или нет.
– Скажи сначала, что за свинью тебе подложили, а там видно будет, повесишь ты меня или нет.
– Ты читать не разучился? Солдат, вторую свечку! На, прочти.
Факундо прочел, вернул письмо и сказал, почесывая за ухом с самым серьезным видом:
– Да, капитан, повесить меня будет не просто.
– Вот возьму и повешу, наплевать мне на двух дур и одну старую курицу.
– На них – да, а вот на себя – нет. Губернатор этого даром не спустит, и на надгробие карьеры можно ставить крест шире конской задницы.
– К сожалению, любезный, ты прав… Хотя и так вы мне нагадили порядком.
Сегодня утром – среди бела дня! – у лавки Бернальдеса твоя чертовка и еще какой-то лукуми с расписной рожей…
– Идах.
– Идах или дьявол, как ни назови – она села в карету, а он на козлы, и карета испарилась. А днем приходит твой сын и приносит это письмо, – "с уважением" и так далее.
– А где сейчас мальчишка?
– Хотел бы я знать! Я приехал полчаса назад. Еще я хотел бы знать, что делал в это время твой дружок Каники. Как-никак хлопотали за тебя – если можно так выразиться – твоя жена, твой сын и дядя. А он?
– Рожа у него слишком приметная соваться в город. Наверно, ждал с лошадьми, путал следы.
– Логично… Следы-то путать он мастер.
– Стало быть, не нашли, – заключил Факундо. – Ну, что ж из всего этого, дон Федерико?
Капитан прикурил сигару от свечки, долго стоял, затягиваясь. Заговорил наконец тихо и почти грустно.
– Ах вы, прохвосты и сукины дети… Нет, мне, право, жаль, что все так вышло.
Не хотел говорить, но теперь скажу. Знаешь, англичане-то приехали за ней, недели не прошло после того, как вы удрали. Бодрая такая старушка, миссис Александрина, и мистер Уинфред, ее сын. Слов нет сказать, как они были расстроены.
– Чего уж там расстраиваться, – устало вздохнул Факундо. – Эта тетка твоя, черти б ее на том свете… А про беленького мальчишку ничего не слыхали?
– Нет. По правде говоря, его никто не искал. Я даже не знаю, куда она хотела его отправить – в приют, в монастырские дармоеды или на воспитание кому-нибудь.
– Жаль. Очень Сандра по нему плакала.
– Похоже, ей есть, кем утешиться. Тот сорванец, что приносил письмо…
– А почему ты думаешь, что это именно он приносил письмо?
Капитан протянул сложенный вдвое листок:
– Посмотри приписку на обороте.
Факундо посмотрел, вернул обратно:
– Похоже, это вправду был наш Пипо.
Дон Федерико кивнул:
– Больше некому. Что за семейка сорвиголов! Я восхищен. Нет, я просто в восторге. Вы обремизили жандармское управление, вы поставили шах и мат. Можешь передать Кассандре, что я ей мысленно аплодирую, – а придумала она, голову даю на отсечение, что она. У кого еще хватило бы фантазии на такое? Каники дерзок до безумия, но он практикует обычные выходки симарронов, – правда, в хорошем исполнении. Но додуматься взять заложников… Смелый план, безошибочный расчет, виртуозная работа.
Ладно, хватит комплиментов… Я сейчас еду к губернатору – вряд ли в его доме сегодня спят. Тебя, конечно, придется отпустить, – если не прямо сейчас, то завтра. Сидеть на лошади сможешь?
– Уж как-нибудь, – ухмыльнулся Гром.
– Как-нибудь усидишь. Я не думаю, что тебе хочется оставаться тут до тех пор, пока твоя черная задница заживет. Жди! Я велю собрать твое барахло.
И исчез за тяжелой дверью.
Вернулся не скоро – усталый, расстроенный, подавленный настолько, что даже шутил.
– Никогда не думал, что так случится: хотел вздернуть, а пришлось, наоборот, заботиться. Губернатор хотел дать тебе плетей на дорогу, а я намекнул, что его дочек тоже могут вздуть, там, в горах. Губернаторша ему едва в глаза не вцепилась, и вот, в результате, мне приказано тебя сопровождать – а то, не дай бог, не доедешь до места, свалишься по дороге. Как тебе это? Смейся, негр, над дураками смеяться сам бог велел. Мне не смешно: мне устроили разнос такой, что чертям тошно. Хоть он и остолоп распоследний, губернатор Вилья-Клары, но что еще он доложит генерал-губернатору… Сейчас снимут цепи, и поедем.
Факундо вернули нож и арбалет со стрелами. Дон Федерико долго и с интересом вертел в руках оружие.
– Хотел бы я знать, откуда у вас игрушки эти. Но все равно ведь не скажешь?
– Почему нет? Собственноручная работа Каники.
Капитан гладил полированное дерево ложа.
– Каналья, какой мастер! Право, жаль. Он что, и с железом умеет обращаться?
– Нет, это делал один беглый лукуми, кузнец.
– У вас что, и кузница есть?
– Так, на африканский манер: камень вместо наковальни и каменные молотки. Он перековал на наконечники свои цепи.
– Пожалуй, даже символично, – ядовито заметил капитан. – А что, до идеи он сам додумался?
– Да не совсем. Он как-то раз притащил нам в лагерь книгу, где эта штука была нарисована и все написано, как делать.
Тут капитан выругался так, что где-то во дворах петухи заголосили не ко времени.
– Будь я проклят, если хоть в одной шайке симарронов есть подряд трое таких грамотеев! Нет, это что-то из ряда вон выходящее. Будь я проклят!
Факундо дали старую клячу, дрогнувшую под его весом. Дон Федерико Суарес провожал пленника за город мимо жандармских постов. Доехали до того места, где днем стояла брошенная карета.
– Дальше я, пожалуй, поеду один, – сказал Факундо, останавливая лошадь. – Не так уж плохо я себя чувствую: лесной воздух мне очень полезен.
– Надо думать! – съязвил его сопровождающий. – Хотя я с удовольствием прогулялся бы дальше. Я бы хотел повидать Кассандру. У меня есть что сказать ей, несмотря ни на что. Если вам надоело бродяжить… Словом, мое предложение остается в силе, и я даже не требую головы Каники. Если вас с ним не будет, он не долго сможет гулять один. Подумайте!
– Я ей скажу, – невозмутимо ответил Гром.
– Она сама меня найдет, если посчитает нужным. Меня разыскать легче, чем вас, я не прячусь.
– Что делать, сеньор, – отвечал Факундо, – работа у нас теперь такая.
– Так! А теперь слушай меня внимательно. То, что я тебе сказал – это между нами. Но дружба дружбой, а служба службой. Службой я очень дорожу. Потому предупреждаю: теперь, кто бы из вас ни попался, будет казнен немедленно. Больше вам подобного фокуса проделать не удастся.
– Ну, тогда в отместку кто-нибудь будет украден или убит, – возразил Факундо.
– Это уже другое дело. Я вас предупредил, и я умываю руки. Если Сандра захочет меня видеть, пусть напишет письмо с указанием, где ее найти. Все! Прощай.
Он повернул коня и дал шпоры. Скоро затих в ночи стук копыт, и Факундо направил свою клячу в сторону реки. Путь предстоял еще не близкий.
А мы в это время находились в томлении ожидания. Ни свет ни заря Марта запрягла одноколку и поехала в город. Вернулась быстро.
– Его отпустили, – сообщила она, зайдя в конюшню, где коротали время мы с сыном. – Слежки не было. Капитан Суарес сам проводил его мили четыре и вернулся.
Собак по следу пустили утром, но след потерялся у реки. Если к завтрашнему вечеру девчонки вернутся в город – значит, дело выгорело.
Судите сами: могло ли у меня хватить терпения дожидаться еще сутки с лишним? Мы с сыном оседлали лошадей, задами выбрались в холмы и погнали через лес напрямик к нашему подземному убежищу на Аримао.
Он не намного нас опередил, Факундо: кляча еле шла и норовила попастись на каждом шагу, а он, хоть и хорохорился, но был еле жив, – избит, искусан собаками, потерял много крови. Он на одном упорстве держался, пока не добрался до пещер. Свистнул условным свистом, дождался ответного сигнала и, представьте себе только, что детина в семь без малого футов роста падает в обморок, мешком свалившись в холодную бегущую воду, – и захлебнулся бы в месте, где по колено курице, да вовремя подоспели друзья. Когда мы приехали, он успел уже отдышаться.
Заложников сторожил Серый – в одном из ответвлений пещеры, в сухом, но непроглядно темном тупике. Перепугались они до смерти – имею в виду девиц; а так ничего. Гувернантка, не переставая, то читала молитвы, то пела псалмы, кучер опух ото сна, а горничная все пыталась заговорить и крутила задом, но успеха не имела. Даже моему любвеобильному дядюшке было не до того: всех проняла лихорадка ожидания.
Потом надо было отправить домой почтеннейшую публику. Вывели всех наружу, взгромоздили на неоседланных коней; тех, что были выпряжены из кареты. Я им сочувствовала от души: волдыри на ляжках при такой езде обеспечены, особенно с непривычки. Служанку посадили к кучеру, а белых дам – по одной.
Идах и Пипо остались с Факундо – его нельзя было бросать одного. Провожали компанию мы с Каники – вывели на одну из дорог, развязали глаза и руки и показали, в какую сторону ехать. Стояла тьма кромешная – безлунная ночь, близ вторых петухов. Смех и грех – эти дуры перепугались. Ехать? Ночью? Ах, ах!
Пришлось объяснить, что страшнее нас на этой дороге не встретят и, скорее всего, наткнутся где-нибудь по ходу на патруль. Повернули коней и поехали к Марте – там было недалеко.
Толстуха была, как всегда, настороже – мы еще не постучали в окно, как она возникла в проходе.
– А где милашка? – спросила она.
– Милашке худо, – отвечал Каники, – собаки порвали. Самое главное, дело сделано. Но, боюсь, заглянуть к тебе по старой дружбе он сможет не скоро.
Я расплатилась с Мартой сполна и дала сверх того. Помню, что попросила тогда у нее кое-что из утвари и лекарств и снова поехали в пещеру. А там Факундо уже лежал в горячке, с воспаленными ранами, и бредил, то смеясь, то ругаясь, то рассказывая что-то непонятное.
На другой день он пришел в себя и даже смог кое-как сидеть в седле, но его приходилось держать с двух сторон, чтобы не упал, теряя по временам сознание.
Раны растревожило от дорожной тряски, снова началось кровотечение. Когда мы добрались до дома – до хижины в паленке, он снова был едва жив, хотя и в сознании – стучал зубами в ознобе и трясся. Я думаю, что он снова держался больше упорством, чем силой. Когда его уложили в постель, он спросил: "Мы доехали?" – и впал в беспамятство. Было это беспамятство глухим и черным, без единого проблеска.
Мы хлопотали над ним все, очищая раны от гноя, накладывая поверх рассеченные листья горькой сабилы, перевязывая исполосованные руки, ноги, бока – он оставался бесчувственным, хотя вся процедура была очень болезненной. Мы поили его с ложки отваром трав, укрыли одеялом и стали ждать, когда он придет в себя.
Но Гром в себя не приходил. Лихорадка сменялась холодным потом, бред – неподвижным забытьем, а сознание не возвращалось. Ночь, день, еще ночь, еще день… неделя прошла, а все оставалось без изменений, если не считать заострившихся скул и полопавшихся губ.
Даже когда Факундо схватили жандармы, я меньше боялась. Тут его сцапала сама смерть. Ему было тридцать семь – расцвет сил, и он никогда ничем не болел по-настоящему.
Эту громаду широких костей и стальных мускулов невозможно было представить больным. Глянцевая кожа посерела, глаза ввалились. Я не отходила от его постели и не видела, чем могу помочь.
Каники, против обыкновения, не ушел в тот раз. Он остался в паленке – ждать, что будет с куманьком, когда же, наконец, выкарабкается. Но куманьку становилось все хуже и хуже, и вот однажды он засобирался куда-то. Седлая свою лошадь, сказал только: "Скоро вернусь". Куда бы он мог, – гадала я, – в Тринидад никогда не ездил верхом. Но он направлялся именно туда и в самом деле не задержался. Он видел лишь мельком Марисели после двухмесячной разлуки. Зато он привез на седле Ма Ирене с мешком, в котором шевелилось что-то живое, и другим, туго набитым.
Старуха осмотрела больного, метавшегося под парусиновым покрывалом, – как раз был приступ бреда, покрывало сбилось, и стали видны проступившие ребра – так он исхудал. Покачала головой и стала копошиться в мешках. Из одного достала курицу – черную, без единой отметинки. Из другого – мешочки, пучки трав, кое-какие принадлежности, знакомые по алтарю в хижине Ма Обдулии: утыканный гвоздями крест, расшитые бисером тряпичные ладанки в форме сердца, каменные посудины.
Незнакомыми были странно разрисованные плоские камушка и блестящее неровное острие на костяной ручке. Потрогав его, я догадалась, что это камень, кремень, с бритвенной остроты лезвием, – редкая диковина. Старуха сказала, что она привезла его с собой оттуда – а там он достался ей от матери, переходя из поколения в поколение, что он хранится с тех незапамятных времен, когда люди не знали ни железа, ни меди. Сколько веков каменному ножу, с черенком, закрепленным в расщепе отполированного куска слонового бивня тонким ремешком?
На редкие седые волосы Ма вместо обычного клетчатого фуляра повязала красный платок, нацепила гремящие деревянные браслеты. Поставила в горшке на огонь отвратное варево, и тихо приговаривая что-то на незнакомом языке, постукивала в маленький барабан. Была ночь; мы ждали восхода луны.
А с восходом луны Ма принялась за свершение обряда, которому было больше веков, чем каменному ножу. Он одинаков – или почти одинаков – у всех народов, где я его видела, у народов так отдаленных друг от друга, что перенять его было невозможно. Я не могу объяснить это иначе, кроме как тем, что по всей земле действуют одни и те же силы – духи ли, боги ли, под разными именами, но в сути они – одно и то же, как их ни называй.
Старческой, высохшей, но не дрожащей рукой Ма Ирене взяла священное острие – оно употреблялось только для одной цели. Левой рукой взяла сонную курицу и встряхнула ее так, что крылья распахнулись беспомощно, а голова повисла на вытянутой шее. Филомено, сидя сзади, – на него едва падали отблески огня – чуть слышно выбивал тревожный ритм на бабкином барабане. Под этот гул старуха шептала заклинания. Она кивнула мне в нужный момент, чтобы я придержала куриную голову с удивленно разинутым клювом. Потом одним движением – таким быстрым, что мой глаз не мог за ним уследить – каменным ножом отсекла эту голову и бросила на угли очага. Сразу зашипело и запахло паленым. Тут же Ма, ни на мгновение не прекращавшая свой речитатив, перевернула ошалело хлопавшую крыльями птицу и пошла, неся ее, как букет, к гамаку, где лежал неподвижный, покрытый холодной испариной мой муж. Она откинула с него одеяло и, вновь перевернув курицу тем местом вниз, где не было уже головы, стала обрызгивать его кровью – с макушки до пят.
Когда курица перестала биться, отнесла ее к порогу, вырыла яму с помощью мачете и закопала тушку на глубине примерно фута. Потом сняла с огня варево и, опуская туда метелку из какой-то травы, стала щедро брызгать во все стороны. Поднялась несусветная вонь, от которой чертям стало бы тошно, но я согласна была терпеть и не то. А когда на угли Ма Ирене высыпала еще какой-то порошок, так что сизый дым потянуло по полу, я уже плохо понимала, что было дальше. К концу двух почти бессонных недель я могла уже путать, что явь и что наваждение. Мерещились мне мерзкие хари, лезшие из всех углов, кружившие над гамаком, или в самом деле они были – не могу сказать. Я видела там себя, и Каники, и Ма Ирене, и Идаха, и маленького Пипо, и Серого там, в мутном облаке у изголовья, со сверкающими серебристо-голубыми лезвиями в руках, и будто мы рубили эти мерзкие создания, как собак, хитрыми обманными ударами. А еще кто-то светлый, прозрачный, в голубом облаке, не принимая участия в схватке, мерцающим покрывалом отделял изголовье больного от драки, что шла вокруг, – я догадалась, кто это мог быть; да еще отчетливо помню, что один из демонов чем-то напоминал Федерико Суареса.
Наяву я видела это или помстилось – в конце концов, неважно. Пусть даже мне все померещилось. Суть всего была проста: возвращаются те, кого ждут и зовут; а мы его звали к себе из этой мути между жизнью и смертью, мы были готовы отвоевать его у всех чертей… и у нас хватило на это сил. Можете считать за случайность, что на другой день – утро выдалось сырое, с дождем – Факундо открыл глаза и сказал:
– Укройте меня, я замерз.
И, завернувшись в одеяло, уснул – не впал в забытье, но уснул, по-настоящему, тихо и сладко похрапывая. А проснувшись к вечеру, попросил есть – впервые с того, времени как свалился в воду у пещер, похоже, последний раз он ел в гостях у капитана Суареса в каталажке. Немудрено, что после двухнедельного поста остались от него кости да кожа, из прежних двухсот с лишком фута веса не набралось бы и ста пятидесяти, но были бы кости, а мясо нарастет – самое главное, что дело шло на поправку.
Грому долго пришлось отлеживаться под деревом махагуа, пока к нему не вернулись силы. Во время вынужденного безделья он развлекался тем, что курил и беседовал с куманьком Филомено и его бабкой – оба оставались в паленке до тех пор, пока благополучный исход не перестал вызывать никаких сомнений. Тогда-то он и рассказал подробности недавнего плена, свои разговоры с капитаном и все его соблазнительные предложения: "А что ты на это скажешь, жена?" – А что ты на это скажешь, кума? – повторил Каники, сверкнув на меня глазами.
– А вот продам вас, зубоскалов, капитану по три реала за пару, – отвечала я.
– Неужто не задумалась? – дразнил меня косой черт. – Шелковые платья, белые служанки, кофе на подносе – не ты подаешь, заметь, а тебе – в постель, прямо к подушке. Днем валяние с книжкой на диване, чешешь с прислугой языки, а вечером – ученые беседы с сеньором, а ночью…
Тут я дала ему тычка под ребра и велела закрыть рот – а не то еще схлопочет.
– Молчу, молчу, – отвечал он, – а то она уже почувствовала себя сеньорой.
Была в этой насмешке, однако, заноза, что меня кольнула больно. С другой стороны, почему бы ему не подумать, что я могу соблазниться? А почему бы не соблазниться на предложение, которое ничем не обременяло мою совесть, поскольку на выдаче самого Каники капитан уже не настаивал?
Соблазн был велик, ох как велик. Разве в начале нашего бегства я не считала такой исход дела желанным и благополучным?
Но что-то все же меня царапнуло.
– Знаешь, куманек, мой муж уже не такой молоденький, чтоб лазить ко мне по столбам, – ответила я первое, что пришло в голову. Это было одно из многого; главное состояло в том, что после восьми лет полной вольницы, после двух с половиной лет чистейшего разбоя, когда с белыми господами встречаешься на равных и обычно с оружием в руках, снова вернуться к тому, от чего ушли, казалось немыслимым. Ходить по струнке, быть в чужой воле, – хотя бы и в руке старого приятеля Федерико Суареса, человека, которому можно поверить на слово, – но тем не менее не быть себе хозяйкой и при этом постоянно рисковать своей шеей. Теперь-то я хорошо понимала Филомено, почему он отказался просить у хозяйки защиты и выкупа от суда. Если дать себе один раз сорваться… Нет: будем говорить по-другому.
Если один раз настоять на своем человеческом достоинстве, очень трудно его потом гнуть и прятать, и хочется его защитить. А достоинство и положение черного раба – вещи трудно совместимые, каким бы просвещенным ни был хозяин.
Ах, солнечный дом, дом, где пробивается золотой свет по утрам через тонкие щели в жалюзи… А Факундо, между прочим, понял меня с полуслова.
– Я уже отвык от того, чтобы меня гоняли и в хвост и в гриву. И со своей женой спать хочу сам.
Тут мы все рассмеялись, потому что в том состоянии, в котором он был, ему было не до любезничания; а когда я напомнила про должок Марте, то рассмешила даже Ма Ирене.
– Шлюха толстозадая, – беззлобно ворчал Факундо. – Ей-богу, чем с ней связываться, лучше насыпать ей реалов из капитанского мешка, пусть себе купит по своему вкусу стоялого жеребчика…
Он только и мог на первых порах, что держать трубку или кусок во время еды, а слаб оставался, как младенец.
– Знаете что, ребята, – сказал он, – хорошо гулять на воле, но я хотел бы от этих прогулок отдохнуть.
– Видно, что ты настоящий негр, Гром, – поддел его Каники. – У тебя запала до первой неудачи.
– Я не помесь дьявола с мандингой, – отвечал Факундо, – если только мать не соврала мне – то чистокровный лукуми. Нет, лукуми тоже не прочь подраться. Но если в драке разбили сопатку – отлежись и уйми кровь.
Отлеживаться ему пришлось долго. Начался сезон дождей, ноябрь громыхал грозами, а он только-только передвигался по хижине без посторонней помощи. Каники то появлялся, то исчезал, иногда прихватывая с собой Идаха. Просился с ними и Пипо, и однажды выпросился вместе с крестным наведаться в Касильду – он там пробыл неделю, не считая дороги туда и обратно. Парню в усадьбе не понравилось: того нельзя, этого не делай – но он вынес из этого визита нежные воспоминания о конфетах и расписную азбуку. Сластеной он остался по сию пору, а азбуку одолел сам, почти без нашей помощи – лежа на пузе, ножки кверху, на циновке, расстеленной у порога, подперев кулачками щетинистую стриженую головенку, и толмачил по складам, а за дверным проемом лупил косой дождь… Забыла сказать, что все в то время ходили стриженные налысо. Факундо принес из каталажки вшей.
Белому еще можно спастись от этой напасти частым гребнем, но для негров единственный способ от них избавиться – снять вместе с волосами. Так все и сделали – кроме меня. Ко мне эта дрянь не липла. Чем я им не нравилась – ума не приложу, но за мои без малого сто лет (а в какой грязи приходилось иной раз обретаться!) ни одна вошь, ни одна блоха не грызнула даже по ошибке. Так что мои косы остались при мне.
Вообще сезон дождей невеселое время, но в тот год он выдался особенно тоскливым.
Мало гроз, после которых облака рвались клочками и выглядывало голубое небо, много нудных, затяжных, обложных, многодневных дождей, особенно тяжких в хижине, в которой все щели продувались сырым ветром. Факундо всегда не любил сырости, а тут он еще хворал, и слякоть, конечно, здоровья не добавляла. Нет, это было полгоря – все равно дело шло на поправку. Горе в том, что мы с ним оба затосковали, – как будто давала отдачу лихая жизнь последних лет, отрыжка после пированья. То, что избавляло от лесной зеленой тоски, само вогнало в тоску.
Неудача тут была ни при чем – да и разве можно был назвать неудачей переделку, из которой все вышли живыми? Наоборот, удача, успех. Но, может быть, эта выходка потребовала слишком большого напряжения сил, и мы выдохлись, – по крайней мере, в течение многих недель не только больной Гром, но и я чувствовала себя совершенно обессиленной. Ничего не хотелось делать, через силу выполнялись самые необходимые ежедневные дела, пища теряла вкус, а краски – яркость. Мы подолгу сидели в хижине у огня – а куда ж пойдешь под проливным дождем, расквасившим все тропинки? – и между прочим подолгу перебирали все подробности происшествия.
И уж, конечно, разобрали по косточкам все слова капитана, все мелочи – тон, жесты, выражение лица, все, что удалось рассмотреть при скудном свете, когда происходили переговоры.
– Сандра, он без ума от тебя до сих пор, – говорил Гром. – Когда он о тебе заговаривал – глаза у него были тоскливые и больные. Крепко же ты ему заморочила голову.
– Да уж, – отвечала я, – ты сам не скажешь, что я вертихвостка, но если я кому морочу голову, то делаю это основательно. Правда, для этого надо иметь эту самую голову.
– Не обязательно, – возражал муж. – У сеньора Лопеса, можно сказать, головы отродясь не было, а ты умудрилась заморочить ту тыкву, что сидела у него на плечах. Хорошего мало вышло, но – что было, то было.
Конечно, мы много раз возвращались к предложению капитана. Чего, казалось бы, возвращаться – уж отказались, так и поставили бы крест. Но нет – вновь и вновь говорили об одном и том же. Соблазн был все-таки велик.
Факундо сказал:
– Знаешь, я не ревнивый. Нравится тебе дон Федерико – ладно. Ради детей я согласен многое проглотить. Но если тебя от него с души воротит, а тебе его придется ублажать – такого я не потерплю.
– Ну, что, – спросил капитан, – не передумал?
– Нет, – отвечал Гром, – не передумал.
– Ах, каналья! Или ты с самого начала знал, что так будет?
– А что случилось? – поинтересовался Гром.
– Ты в самом деле не знаешь?
– О чем я могу знать в этом клоповнике?
– О том, какую свинью подложила мне твоя чертовка с приятелями. Ну-ну, не отпирайся. Зная вашу компанию и в особенности эту даму, я не удивлюсь, что у вас было заранее что-то придумано на случай, если кто-то вляпается.
Тот покачал головой.
– Нет, сеньор капитан. Если они что-то придумали, значит, сообразили по ходу дела.
Тут-то капитан заметил, что бывший конюший и бывший невольник, который мальчишкой рос в его доме, обращается к нему на "ты". Мало кто из негров мог справиться с обращением на "Вы", и сейчас еще многие путаются, даже креолы. Но Факундо, ведший торговые дела и умевший обходиться с любой публикой, знал все тонкости обхождения: когда сказать "Usted", когда "Ustedes", а когда "Vuestra mersed", и вертел глаголами в соответствии со всеми правилами. Испанский у него, в отличие от лукуми, был чистый и правильный. А тут запростецкое "ты", как у мачетеро.
– Мог бы быть повежливее, – сказал капитан, едва не поддавшись искушению дать нахалу в зубы.
– А ни к чему, – объяснил тот. – Ты меня – одно из двух – или повесишь, или отпустишь. Но что так, что этак, я не буду от тебя зависеть. Зачем же мне быть слишком вежливым? Я и так, кажется, не грублю.
– Это от меня зависит, вздернуть тебя или нет.
– Скажи сначала, что за свинью тебе подложили, а там видно будет, повесишь ты меня или нет.
– Ты читать не разучился? Солдат, вторую свечку! На, прочти.
Факундо прочел, вернул письмо и сказал, почесывая за ухом с самым серьезным видом:
– Да, капитан, повесить меня будет не просто.
– Вот возьму и повешу, наплевать мне на двух дур и одну старую курицу.
– На них – да, а вот на себя – нет. Губернатор этого даром не спустит, и на надгробие карьеры можно ставить крест шире конской задницы.
– К сожалению, любезный, ты прав… Хотя и так вы мне нагадили порядком.
Сегодня утром – среди бела дня! – у лавки Бернальдеса твоя чертовка и еще какой-то лукуми с расписной рожей…
– Идах.
– Идах или дьявол, как ни назови – она села в карету, а он на козлы, и карета испарилась. А днем приходит твой сын и приносит это письмо, – "с уважением" и так далее.
– А где сейчас мальчишка?
– Хотел бы я знать! Я приехал полчаса назад. Еще я хотел бы знать, что делал в это время твой дружок Каники. Как-никак хлопотали за тебя – если можно так выразиться – твоя жена, твой сын и дядя. А он?
– Рожа у него слишком приметная соваться в город. Наверно, ждал с лошадьми, путал следы.
– Логично… Следы-то путать он мастер.
– Стало быть, не нашли, – заключил Факундо. – Ну, что ж из всего этого, дон Федерико?
Капитан прикурил сигару от свечки, долго стоял, затягиваясь. Заговорил наконец тихо и почти грустно.
– Ах вы, прохвосты и сукины дети… Нет, мне, право, жаль, что все так вышло.
Не хотел говорить, но теперь скажу. Знаешь, англичане-то приехали за ней, недели не прошло после того, как вы удрали. Бодрая такая старушка, миссис Александрина, и мистер Уинфред, ее сын. Слов нет сказать, как они были расстроены.
– Чего уж там расстраиваться, – устало вздохнул Факундо. – Эта тетка твоя, черти б ее на том свете… А про беленького мальчишку ничего не слыхали?
– Нет. По правде говоря, его никто не искал. Я даже не знаю, куда она хотела его отправить – в приют, в монастырские дармоеды или на воспитание кому-нибудь.
– Жаль. Очень Сандра по нему плакала.
– Похоже, ей есть, кем утешиться. Тот сорванец, что приносил письмо…
– А почему ты думаешь, что это именно он приносил письмо?
Капитан протянул сложенный вдвое листок:
– Посмотри приписку на обороте.
Факундо посмотрел, вернул обратно:
– Похоже, это вправду был наш Пипо.
Дон Федерико кивнул:
– Больше некому. Что за семейка сорвиголов! Я восхищен. Нет, я просто в восторге. Вы обремизили жандармское управление, вы поставили шах и мат. Можешь передать Кассандре, что я ей мысленно аплодирую, – а придумала она, голову даю на отсечение, что она. У кого еще хватило бы фантазии на такое? Каники дерзок до безумия, но он практикует обычные выходки симарронов, – правда, в хорошем исполнении. Но додуматься взять заложников… Смелый план, безошибочный расчет, виртуозная работа.
Ладно, хватит комплиментов… Я сейчас еду к губернатору – вряд ли в его доме сегодня спят. Тебя, конечно, придется отпустить, – если не прямо сейчас, то завтра. Сидеть на лошади сможешь?
– Уж как-нибудь, – ухмыльнулся Гром.
– Как-нибудь усидишь. Я не думаю, что тебе хочется оставаться тут до тех пор, пока твоя черная задница заживет. Жди! Я велю собрать твое барахло.
И исчез за тяжелой дверью.
Вернулся не скоро – усталый, расстроенный, подавленный настолько, что даже шутил.
– Никогда не думал, что так случится: хотел вздернуть, а пришлось, наоборот, заботиться. Губернатор хотел дать тебе плетей на дорогу, а я намекнул, что его дочек тоже могут вздуть, там, в горах. Губернаторша ему едва в глаза не вцепилась, и вот, в результате, мне приказано тебя сопровождать – а то, не дай бог, не доедешь до места, свалишься по дороге. Как тебе это? Смейся, негр, над дураками смеяться сам бог велел. Мне не смешно: мне устроили разнос такой, что чертям тошно. Хоть он и остолоп распоследний, губернатор Вилья-Клары, но что еще он доложит генерал-губернатору… Сейчас снимут цепи, и поедем.
Факундо вернули нож и арбалет со стрелами. Дон Федерико долго и с интересом вертел в руках оружие.
– Хотел бы я знать, откуда у вас игрушки эти. Но все равно ведь не скажешь?
– Почему нет? Собственноручная работа Каники.
Капитан гладил полированное дерево ложа.
– Каналья, какой мастер! Право, жаль. Он что, и с железом умеет обращаться?
– Нет, это делал один беглый лукуми, кузнец.
– У вас что, и кузница есть?
– Так, на африканский манер: камень вместо наковальни и каменные молотки. Он перековал на наконечники свои цепи.
– Пожалуй, даже символично, – ядовито заметил капитан. – А что, до идеи он сам додумался?
– Да не совсем. Он как-то раз притащил нам в лагерь книгу, где эта штука была нарисована и все написано, как делать.
Тут капитан выругался так, что где-то во дворах петухи заголосили не ко времени.
– Будь я проклят, если хоть в одной шайке симарронов есть подряд трое таких грамотеев! Нет, это что-то из ряда вон выходящее. Будь я проклят!
Факундо дали старую клячу, дрогнувшую под его весом. Дон Федерико Суарес провожал пленника за город мимо жандармских постов. Доехали до того места, где днем стояла брошенная карета.
– Дальше я, пожалуй, поеду один, – сказал Факундо, останавливая лошадь. – Не так уж плохо я себя чувствую: лесной воздух мне очень полезен.
– Надо думать! – съязвил его сопровождающий. – Хотя я с удовольствием прогулялся бы дальше. Я бы хотел повидать Кассандру. У меня есть что сказать ей, несмотря ни на что. Если вам надоело бродяжить… Словом, мое предложение остается в силе, и я даже не требую головы Каники. Если вас с ним не будет, он не долго сможет гулять один. Подумайте!
– Я ей скажу, – невозмутимо ответил Гром.
– Она сама меня найдет, если посчитает нужным. Меня разыскать легче, чем вас, я не прячусь.
– Что делать, сеньор, – отвечал Факундо, – работа у нас теперь такая.
– Так! А теперь слушай меня внимательно. То, что я тебе сказал – это между нами. Но дружба дружбой, а служба службой. Службой я очень дорожу. Потому предупреждаю: теперь, кто бы из вас ни попался, будет казнен немедленно. Больше вам подобного фокуса проделать не удастся.
– Ну, тогда в отместку кто-нибудь будет украден или убит, – возразил Факундо.
– Это уже другое дело. Я вас предупредил, и я умываю руки. Если Сандра захочет меня видеть, пусть напишет письмо с указанием, где ее найти. Все! Прощай.
Он повернул коня и дал шпоры. Скоро затих в ночи стук копыт, и Факундо направил свою клячу в сторону реки. Путь предстоял еще не близкий.
А мы в это время находились в томлении ожидания. Ни свет ни заря Марта запрягла одноколку и поехала в город. Вернулась быстро.
– Его отпустили, – сообщила она, зайдя в конюшню, где коротали время мы с сыном. – Слежки не было. Капитан Суарес сам проводил его мили четыре и вернулся.
Собак по следу пустили утром, но след потерялся у реки. Если к завтрашнему вечеру девчонки вернутся в город – значит, дело выгорело.
Судите сами: могло ли у меня хватить терпения дожидаться еще сутки с лишним? Мы с сыном оседлали лошадей, задами выбрались в холмы и погнали через лес напрямик к нашему подземному убежищу на Аримао.
Он не намного нас опередил, Факундо: кляча еле шла и норовила попастись на каждом шагу, а он, хоть и хорохорился, но был еле жив, – избит, искусан собаками, потерял много крови. Он на одном упорстве держался, пока не добрался до пещер. Свистнул условным свистом, дождался ответного сигнала и, представьте себе только, что детина в семь без малого футов роста падает в обморок, мешком свалившись в холодную бегущую воду, – и захлебнулся бы в месте, где по колено курице, да вовремя подоспели друзья. Когда мы приехали, он успел уже отдышаться.
Заложников сторожил Серый – в одном из ответвлений пещеры, в сухом, но непроглядно темном тупике. Перепугались они до смерти – имею в виду девиц; а так ничего. Гувернантка, не переставая, то читала молитвы, то пела псалмы, кучер опух ото сна, а горничная все пыталась заговорить и крутила задом, но успеха не имела. Даже моему любвеобильному дядюшке было не до того: всех проняла лихорадка ожидания.
Потом надо было отправить домой почтеннейшую публику. Вывели всех наружу, взгромоздили на неоседланных коней; тех, что были выпряжены из кареты. Я им сочувствовала от души: волдыри на ляжках при такой езде обеспечены, особенно с непривычки. Служанку посадили к кучеру, а белых дам – по одной.
Идах и Пипо остались с Факундо – его нельзя было бросать одного. Провожали компанию мы с Каники – вывели на одну из дорог, развязали глаза и руки и показали, в какую сторону ехать. Стояла тьма кромешная – безлунная ночь, близ вторых петухов. Смех и грех – эти дуры перепугались. Ехать? Ночью? Ах, ах!
Пришлось объяснить, что страшнее нас на этой дороге не встретят и, скорее всего, наткнутся где-нибудь по ходу на патруль. Повернули коней и поехали к Марте – там было недалеко.
Толстуха была, как всегда, настороже – мы еще не постучали в окно, как она возникла в проходе.
– А где милашка? – спросила она.
– Милашке худо, – отвечал Каники, – собаки порвали. Самое главное, дело сделано. Но, боюсь, заглянуть к тебе по старой дружбе он сможет не скоро.
Я расплатилась с Мартой сполна и дала сверх того. Помню, что попросила тогда у нее кое-что из утвари и лекарств и снова поехали в пещеру. А там Факундо уже лежал в горячке, с воспаленными ранами, и бредил, то смеясь, то ругаясь, то рассказывая что-то непонятное.
На другой день он пришел в себя и даже смог кое-как сидеть в седле, но его приходилось держать с двух сторон, чтобы не упал, теряя по временам сознание.
Раны растревожило от дорожной тряски, снова началось кровотечение. Когда мы добрались до дома – до хижины в паленке, он снова был едва жив, хотя и в сознании – стучал зубами в ознобе и трясся. Я думаю, что он снова держался больше упорством, чем силой. Когда его уложили в постель, он спросил: "Мы доехали?" – и впал в беспамятство. Было это беспамятство глухим и черным, без единого проблеска.
Мы хлопотали над ним все, очищая раны от гноя, накладывая поверх рассеченные листья горькой сабилы, перевязывая исполосованные руки, ноги, бока – он оставался бесчувственным, хотя вся процедура была очень болезненной. Мы поили его с ложки отваром трав, укрыли одеялом и стали ждать, когда он придет в себя.
Но Гром в себя не приходил. Лихорадка сменялась холодным потом, бред – неподвижным забытьем, а сознание не возвращалось. Ночь, день, еще ночь, еще день… неделя прошла, а все оставалось без изменений, если не считать заострившихся скул и полопавшихся губ.
Даже когда Факундо схватили жандармы, я меньше боялась. Тут его сцапала сама смерть. Ему было тридцать семь – расцвет сил, и он никогда ничем не болел по-настоящему.
Эту громаду широких костей и стальных мускулов невозможно было представить больным. Глянцевая кожа посерела, глаза ввалились. Я не отходила от его постели и не видела, чем могу помочь.
Каники, против обыкновения, не ушел в тот раз. Он остался в паленке – ждать, что будет с куманьком, когда же, наконец, выкарабкается. Но куманьку становилось все хуже и хуже, и вот однажды он засобирался куда-то. Седлая свою лошадь, сказал только: "Скоро вернусь". Куда бы он мог, – гадала я, – в Тринидад никогда не ездил верхом. Но он направлялся именно туда и в самом деле не задержался. Он видел лишь мельком Марисели после двухмесячной разлуки. Зато он привез на седле Ма Ирене с мешком, в котором шевелилось что-то живое, и другим, туго набитым.
Старуха осмотрела больного, метавшегося под парусиновым покрывалом, – как раз был приступ бреда, покрывало сбилось, и стали видны проступившие ребра – так он исхудал. Покачала головой и стала копошиться в мешках. Из одного достала курицу – черную, без единой отметинки. Из другого – мешочки, пучки трав, кое-какие принадлежности, знакомые по алтарю в хижине Ма Обдулии: утыканный гвоздями крест, расшитые бисером тряпичные ладанки в форме сердца, каменные посудины.
Незнакомыми были странно разрисованные плоские камушка и блестящее неровное острие на костяной ручке. Потрогав его, я догадалась, что это камень, кремень, с бритвенной остроты лезвием, – редкая диковина. Старуха сказала, что она привезла его с собой оттуда – а там он достался ей от матери, переходя из поколения в поколение, что он хранится с тех незапамятных времен, когда люди не знали ни железа, ни меди. Сколько веков каменному ножу, с черенком, закрепленным в расщепе отполированного куска слонового бивня тонким ремешком?
На редкие седые волосы Ма вместо обычного клетчатого фуляра повязала красный платок, нацепила гремящие деревянные браслеты. Поставила в горшке на огонь отвратное варево, и тихо приговаривая что-то на незнакомом языке, постукивала в маленький барабан. Была ночь; мы ждали восхода луны.
А с восходом луны Ма принялась за свершение обряда, которому было больше веков, чем каменному ножу. Он одинаков – или почти одинаков – у всех народов, где я его видела, у народов так отдаленных друг от друга, что перенять его было невозможно. Я не могу объяснить это иначе, кроме как тем, что по всей земле действуют одни и те же силы – духи ли, боги ли, под разными именами, но в сути они – одно и то же, как их ни называй.
Старческой, высохшей, но не дрожащей рукой Ма Ирене взяла священное острие – оно употреблялось только для одной цели. Левой рукой взяла сонную курицу и встряхнула ее так, что крылья распахнулись беспомощно, а голова повисла на вытянутой шее. Филомено, сидя сзади, – на него едва падали отблески огня – чуть слышно выбивал тревожный ритм на бабкином барабане. Под этот гул старуха шептала заклинания. Она кивнула мне в нужный момент, чтобы я придержала куриную голову с удивленно разинутым клювом. Потом одним движением – таким быстрым, что мой глаз не мог за ним уследить – каменным ножом отсекла эту голову и бросила на угли очага. Сразу зашипело и запахло паленым. Тут же Ма, ни на мгновение не прекращавшая свой речитатив, перевернула ошалело хлопавшую крыльями птицу и пошла, неся ее, как букет, к гамаку, где лежал неподвижный, покрытый холодной испариной мой муж. Она откинула с него одеяло и, вновь перевернув курицу тем местом вниз, где не было уже головы, стала обрызгивать его кровью – с макушки до пят.
Когда курица перестала биться, отнесла ее к порогу, вырыла яму с помощью мачете и закопала тушку на глубине примерно фута. Потом сняла с огня варево и, опуская туда метелку из какой-то травы, стала щедро брызгать во все стороны. Поднялась несусветная вонь, от которой чертям стало бы тошно, но я согласна была терпеть и не то. А когда на угли Ма Ирене высыпала еще какой-то порошок, так что сизый дым потянуло по полу, я уже плохо понимала, что было дальше. К концу двух почти бессонных недель я могла уже путать, что явь и что наваждение. Мерещились мне мерзкие хари, лезшие из всех углов, кружившие над гамаком, или в самом деле они были – не могу сказать. Я видела там себя, и Каники, и Ма Ирене, и Идаха, и маленького Пипо, и Серого там, в мутном облаке у изголовья, со сверкающими серебристо-голубыми лезвиями в руках, и будто мы рубили эти мерзкие создания, как собак, хитрыми обманными ударами. А еще кто-то светлый, прозрачный, в голубом облаке, не принимая участия в схватке, мерцающим покрывалом отделял изголовье больного от драки, что шла вокруг, – я догадалась, кто это мог быть; да еще отчетливо помню, что один из демонов чем-то напоминал Федерико Суареса.
Наяву я видела это или помстилось – в конце концов, неважно. Пусть даже мне все померещилось. Суть всего была проста: возвращаются те, кого ждут и зовут; а мы его звали к себе из этой мути между жизнью и смертью, мы были готовы отвоевать его у всех чертей… и у нас хватило на это сил. Можете считать за случайность, что на другой день – утро выдалось сырое, с дождем – Факундо открыл глаза и сказал:
– Укройте меня, я замерз.
И, завернувшись в одеяло, уснул – не впал в забытье, но уснул, по-настоящему, тихо и сладко похрапывая. А проснувшись к вечеру, попросил есть – впервые с того, времени как свалился в воду у пещер, похоже, последний раз он ел в гостях у капитана Суареса в каталажке. Немудрено, что после двухнедельного поста остались от него кости да кожа, из прежних двухсот с лишком фута веса не набралось бы и ста пятидесяти, но были бы кости, а мясо нарастет – самое главное, что дело шло на поправку.
Грому долго пришлось отлеживаться под деревом махагуа, пока к нему не вернулись силы. Во время вынужденного безделья он развлекался тем, что курил и беседовал с куманьком Филомено и его бабкой – оба оставались в паленке до тех пор, пока благополучный исход не перестал вызывать никаких сомнений. Тогда-то он и рассказал подробности недавнего плена, свои разговоры с капитаном и все его соблазнительные предложения: "А что ты на это скажешь, жена?" – А что ты на это скажешь, кума? – повторил Каники, сверкнув на меня глазами.
– А вот продам вас, зубоскалов, капитану по три реала за пару, – отвечала я.
– Неужто не задумалась? – дразнил меня косой черт. – Шелковые платья, белые служанки, кофе на подносе – не ты подаешь, заметь, а тебе – в постель, прямо к подушке. Днем валяние с книжкой на диване, чешешь с прислугой языки, а вечером – ученые беседы с сеньором, а ночью…
Тут я дала ему тычка под ребра и велела закрыть рот – а не то еще схлопочет.
– Молчу, молчу, – отвечал он, – а то она уже почувствовала себя сеньорой.
Была в этой насмешке, однако, заноза, что меня кольнула больно. С другой стороны, почему бы ему не подумать, что я могу соблазниться? А почему бы не соблазниться на предложение, которое ничем не обременяло мою совесть, поскольку на выдаче самого Каники капитан уже не настаивал?
Соблазн был велик, ох как велик. Разве в начале нашего бегства я не считала такой исход дела желанным и благополучным?
Но что-то все же меня царапнуло.
– Знаешь, куманек, мой муж уже не такой молоденький, чтоб лазить ко мне по столбам, – ответила я первое, что пришло в голову. Это было одно из многого; главное состояло в том, что после восьми лет полной вольницы, после двух с половиной лет чистейшего разбоя, когда с белыми господами встречаешься на равных и обычно с оружием в руках, снова вернуться к тому, от чего ушли, казалось немыслимым. Ходить по струнке, быть в чужой воле, – хотя бы и в руке старого приятеля Федерико Суареса, человека, которому можно поверить на слово, – но тем не менее не быть себе хозяйкой и при этом постоянно рисковать своей шеей. Теперь-то я хорошо понимала Филомено, почему он отказался просить у хозяйки защиты и выкупа от суда. Если дать себе один раз сорваться… Нет: будем говорить по-другому.
Если один раз настоять на своем человеческом достоинстве, очень трудно его потом гнуть и прятать, и хочется его защитить. А достоинство и положение черного раба – вещи трудно совместимые, каким бы просвещенным ни был хозяин.
Ах, солнечный дом, дом, где пробивается золотой свет по утрам через тонкие щели в жалюзи… А Факундо, между прочим, понял меня с полуслова.
– Я уже отвык от того, чтобы меня гоняли и в хвост и в гриву. И со своей женой спать хочу сам.
Тут мы все рассмеялись, потому что в том состоянии, в котором он был, ему было не до любезничания; а когда я напомнила про должок Марте, то рассмешила даже Ма Ирене.
– Шлюха толстозадая, – беззлобно ворчал Факундо. – Ей-богу, чем с ней связываться, лучше насыпать ей реалов из капитанского мешка, пусть себе купит по своему вкусу стоялого жеребчика…
Он только и мог на первых порах, что держать трубку или кусок во время еды, а слаб оставался, как младенец.
– Знаете что, ребята, – сказал он, – хорошо гулять на воле, но я хотел бы от этих прогулок отдохнуть.
– Видно, что ты настоящий негр, Гром, – поддел его Каники. – У тебя запала до первой неудачи.
– Я не помесь дьявола с мандингой, – отвечал Факундо, – если только мать не соврала мне – то чистокровный лукуми. Нет, лукуми тоже не прочь подраться. Но если в драке разбили сопатку – отлежись и уйми кровь.
Отлеживаться ему пришлось долго. Начался сезон дождей, ноябрь громыхал грозами, а он только-только передвигался по хижине без посторонней помощи. Каники то появлялся, то исчезал, иногда прихватывая с собой Идаха. Просился с ними и Пипо, и однажды выпросился вместе с крестным наведаться в Касильду – он там пробыл неделю, не считая дороги туда и обратно. Парню в усадьбе не понравилось: того нельзя, этого не делай – но он вынес из этого визита нежные воспоминания о конфетах и расписную азбуку. Сластеной он остался по сию пору, а азбуку одолел сам, почти без нашей помощи – лежа на пузе, ножки кверху, на циновке, расстеленной у порога, подперев кулачками щетинистую стриженую головенку, и толмачил по складам, а за дверным проемом лупил косой дождь… Забыла сказать, что все в то время ходили стриженные налысо. Факундо принес из каталажки вшей.
Белому еще можно спастись от этой напасти частым гребнем, но для негров единственный способ от них избавиться – снять вместе с волосами. Так все и сделали – кроме меня. Ко мне эта дрянь не липла. Чем я им не нравилась – ума не приложу, но за мои без малого сто лет (а в какой грязи приходилось иной раз обретаться!) ни одна вошь, ни одна блоха не грызнула даже по ошибке. Так что мои косы остались при мне.
Вообще сезон дождей невеселое время, но в тот год он выдался особенно тоскливым.
Мало гроз, после которых облака рвались клочками и выглядывало голубое небо, много нудных, затяжных, обложных, многодневных дождей, особенно тяжких в хижине, в которой все щели продувались сырым ветром. Факундо всегда не любил сырости, а тут он еще хворал, и слякоть, конечно, здоровья не добавляла. Нет, это было полгоря – все равно дело шло на поправку. Горе в том, что мы с ним оба затосковали, – как будто давала отдачу лихая жизнь последних лет, отрыжка после пированья. То, что избавляло от лесной зеленой тоски, само вогнало в тоску.
Неудача тут была ни при чем – да и разве можно был назвать неудачей переделку, из которой все вышли живыми? Наоборот, удача, успех. Но, может быть, эта выходка потребовала слишком большого напряжения сил, и мы выдохлись, – по крайней мере, в течение многих недель не только больной Гром, но и я чувствовала себя совершенно обессиленной. Ничего не хотелось делать, через силу выполнялись самые необходимые ежедневные дела, пища теряла вкус, а краски – яркость. Мы подолгу сидели в хижине у огня – а куда ж пойдешь под проливным дождем, расквасившим все тропинки? – и между прочим подолгу перебирали все подробности происшествия.
И уж, конечно, разобрали по косточкам все слова капитана, все мелочи – тон, жесты, выражение лица, все, что удалось рассмотреть при скудном свете, когда происходили переговоры.
– Сандра, он без ума от тебя до сих пор, – говорил Гром. – Когда он о тебе заговаривал – глаза у него были тоскливые и больные. Крепко же ты ему заморочила голову.
– Да уж, – отвечала я, – ты сам не скажешь, что я вертихвостка, но если я кому морочу голову, то делаю это основательно. Правда, для этого надо иметь эту самую голову.
– Не обязательно, – возражал муж. – У сеньора Лопеса, можно сказать, головы отродясь не было, а ты умудрилась заморочить ту тыкву, что сидела у него на плечах. Хорошего мало вышло, но – что было, то было.
Конечно, мы много раз возвращались к предложению капитана. Чего, казалось бы, возвращаться – уж отказались, так и поставили бы крест. Но нет – вновь и вновь говорили об одном и том же. Соблазн был все-таки велик.
Факундо сказал:
– Знаешь, я не ревнивый. Нравится тебе дон Федерико – ладно. Ради детей я согласен многое проглотить. Но если тебя от него с души воротит, а тебе его придется ублажать – такого я не потерплю.