Страница:
Погостив несколько дней, Мэшемы уехали. Они торопились попасть к побережью до начала дождей, превращавших дороги в красное непролазное месиво.
Встретиться мы договорились зимой 33-го – 34-го годов. Такие визиты требовали времени и денег… хотя у компании было теперь четыре судна, а пятое Мэшемы сторговали перед отъездом. Оно стояло в лондонском доке на ремонте, и после его завершения должно было ходить в Африку за грузом тропических плодов. Это была маленькая быстроходная шхуна, которую сэр Джонатан не баз намека предложил назвать "Мари-Лус"… Помимо всего прочего, это означало, что еще могут передаваться письменные сообщения, так как капитана шхуны обяжут при рейсе в любую точку южнее Лагоса непременно заходить в этот порт, чтобы узнать, нет ли какой корреспонденции от совладельцев компании.
И распрощались – предполагалось, что на два года.
Глава четырнадцатая
Мы снова остались в Африке одни на много месяцев… Поначалу это были спокойные месяцы. Спокойствие оказалось затишьем перед бурей.
Несчастья начались со смерти Дурня. Старому вороному было, пожалуй, под тридцать – для лошади целый век, и весь этот век он верой и правдой служил одному хозяину. Факундо холил его и берег, не бросал нигде и даже взял с собою за океан.
Тут ему жизнь пошла легче и спокойнее: покой, уход, компания резвых кобыл на пастбище. Седлал его только Филомено для поездок в город, и то изредка. Морда коня поседела, зубы пожелтели и стерлись, – видно было, что вороной стар, хоть и бодрится.
Но вот однажды – это было в июне, в дождливую пору – Дурня не досчитались в конюшне вечером. Сразу же собрались на поиски, – Филомено, Факундо, я и Серый, но долго искать не пришлось. В красных закатных лучах видно было, как сужает круги, спускаясь, стервятник, и со всех сторон летят к нему товарищи-трупоеды, садясь около не успевшей окоченеть конской туши.
Ах, это надо было слышать, как взвыл диким голосом убеленный сединами старый пес, как плакали двое мужчин, молодой и зрелый, уткнувшись лицом в похолодевшую конскую гриву… На волокуше подтащили мы останки поближе к дому и принялись рыть могилу – огромную, глубокую. Тело друга не годилось оставлять на растерзание. Для нас он был такой же человек, как мы сами.
С этих пор поселилась в доме какая-то тяжелая задумчивость – предвестник грядущих потрясений.
Потом последовала еще одна потеря.
Умерла Мбе, черепашка-Мбе, – так переводилось ее имя с языка ибо. Она умерла родами, промучившись двое суток, и так и не смогла дать жизнь ребенку.
Отцом ребенка был Гром. Он навещал девчонку в ее хижине в дальнем углу двора, и кроме этой там стояло еще с десяток таких же маленьких островерхих хижин, и в каждой жило по девчонке, присланной из города со строгим наказом от Аганве: служить как богу!
Спрашивали меня потом сорок тысяч раз, не меньше, как я такое терпела. Тут вообще разговор не о том. Что я терпеть-то должна была? Муки ревности? Так ведь не было их, этих мук. Вот, например, никогда не водились на мне вши и блохи.
Никогда они меня не грызли, хотя других рядом со мной ели поедом. Говорят, я слишком здоровая была, чтоб эта мелкая дрянь могла бы ко мне подступиться.
То же самое и с ревностью. В помине, в заводе не было ничего похожего. Настолько я была уверена в отношении ко мне мужа, наверно. Уверенность в себе и, как говаривал Санди, чувство юмора. Ну, убудет ему, что ли? Его божественный тезка, Шанго, тоже бабник был тот еще, с кем только не путался. Да ведь там были богини, а тут рабыни, девчонки сопливые, с которых и спросу-то никакого нет. Наоборот, я их жалела: кто-то потом у них будет мужем, пусть хоть кусочек от настоящего мужчины попробуют.
А кроме того, был общепринятый порядок вещей, я сама в нем была воспитана. Нет, конечно, и в гаремах бывают интриги и склоки, и борьба за влияние на мужа. Но я не опасалась, что кто-то из них может зацепить Грома покрепче. Ночи Факундо неизменно проводил в моей постели; а когда днем пропадал на час-полтора из виду и появлялся, усмехаясь хитро и слегка виновато, я встречала его подначками безо всякой злобы. Его на всех хватало; тем более меня никогда не обижал он невниманием, и потому, наверно, я могла относиться ко всем наложницам снисходительно-дружелюбно, с сознанием своего превосходства. Они это понимали, поскольку все до одной были рабыни. От них требовалось развлекать господина и повелителя и нарожать ему детей; ничего больше.
Однако единственная из всех, что понесла от Грома, была Мбе – невысокая коренастая девчушка из племени ибо, подаренная братом в первые дни по приезде.
Она превратилась в цветущую молодую женщину; и она сама пришла сообщить мне о своей беременности, стыдливо пряча глаза, раньше, чем сказала об этом мужу.
Новостью его обрадовала я.
– Так что Обдулия знала, что говорила, дружище! Ждем, это должен быть сын.
Факундо, рано осиротевший и росший один как перст, всегда хотел иметь кучу детей – да что-то не очень получалось. Он вспыхнул, узнав о случившемся, – был и рад, и растерян, и смущен, потому что не знал, как это приму я. Он-то хорошо помнил, как тяжко самому пришлось смиряться с мыслью о чужом ребенке.
Но он-то был креол, а я – африканка, и потому все оказалось проще, чем он думал.
Я была рада за него. Мне нравилась и Мбе, простушка-хохотушка, незлобивая и незатейливая душа. Я освободила ее от тяжелой работы, – ни тебе таскать на голове калебасы с водой, ни ворочать тяжеленные ручные жернова; а под конец срока вовсе переселила в большой дом и приставила дежурить повивальную бабку.
Животище у Мбе был огромный; и повитуха, умная, знавшая свое дело старуха, чесала в стриженом седом затылке: "Ахай, госпожа, дело неважно. Девочка перехаживает срок. Она рожает первый раз, а ребенок крупный, в отца. Госпожа помнит, какая большая у нее родилась дочь? А госпожа на голову выше этой девчонки". А Гром был на голову выше меня самой, а девчонка макушкой доходила ему едва до середины могучей груди. Но Мбе была крепка в кости, широка в бедрах, и мы надеялись, что все обойдется. Принесли жертвы Йемоо, и стали ждать.
Хорошего не дождались. Как мучилась бедная девочка! Она кричала, и плакала, и теряла сознание от боли. Мы с Громом были все время рядом с ней, – придерживали за плечи, обмывали чистой водой пот и слезы, а потом и кровь. Двое суток длился ужас непередаваемый. Набежавшие на запах, как шакалы, знахари творили заклинания каждый на свой лад, а мы перебирали в уме все молитвы.
Не помогло. Мбе истекла кровью на исходе вторых суток. Ребенок так и не родился.
Крупный, головастый, он убил свою мать и сам не смог появиться на свет.
Долго мы с Громом после этого ходили сами не свои и друг с другом почти не разговаривали. Трудно говорить, когда судьба дает в сопатку таким безжалостным образом. Лишь несколько дней спустя после похорон бедняжки он промолвил:
– Если бы мы жили в Гаване, может быть, их удалось бы спасти. Не ее, так хоть ребенка.
– Может быть, – эхом отозвалась я, – но я не верю, что Обдулия ошибалась.
Может быть, она говорила о другом ребенке?
Факундо посмотрел на меня с недоумением и даже какой-то обидой.
– Черта с два я после такого полезу на любую бабу!
Я промолчала; но я-то лучше него знала, что все пройдет.
И точно, прошло со временем. К тому же Аганве, узнав о постигшем нас огорчении, принял свои меры, и вот в нашем они водворилась красавица Чинве.
Она была высокая, статная и Грому приглянулась, и в постели была что надо, судя по тому, каким от нее возвращался муж. И это все было бы ничего, если б не одно: уж очень она драла нос.
Я сама не слишком спесивилась с прочими женами моего мужа – все они были совсем молоденькие, иные мне годились в дочки, – с рукодельем все мы часто собирались у кого-нибудь в хижине или на галерее большого дома, сплетничали и пересмеивались. Обычных в гаремах склок у нас не водилось.
Чинве до этих посиделок снисходила лишь тогда, когда на них не было меня, и это насторожило и удивило неприятно. Ну, то, что она отказалась поселиться в хижине Мбе и потребовала себе другую, новую, я понимала: духов умерших у нас побаивались и чтили. Однако она очень заносчиво повела себя с остальными – чего себе не позволяла и я.
– Ни на что вы не годитесь, – фыркала негодница. – Дайте срок: я рожу господину ребенка, я не такая хлипкая и слабая, как вы, и переберусь в большой дом, и стану любимой женой. Да я и сейчас любимая, – со мной он всех вас забыл, недоростков!
Мне, конечно, донесли. Я сказала:
– Пусть, пусть попробует… а я посмотрю, как это у нее получится.
Было неприятно; но мужу я не сказала ничего. Стоило ли впутывать его в бабьи дрязги?
Однако вскоре я стала замечать, что самая младшая из девчонок, Нноли, что-то часто стала ходить зареванная. Она все время была на виду, потому что возилась с моей дочкой, и все время была весела и щебетала птичкой, и перемена бросалась в глаза. А еще чудней того было, как она начала мельтешить перед Громом и пытаться крутить тем, чего у нее, худышки, просто не было. Факундо никогда ее не трогал, несмотря на то, что она появилась одной из первых, вместе с Мбе: не живодер же он был с младенцами связываться. Ей тогда было, может, лет двенадцать. Потом девочка подросла, но продолжала оставаться худенькой и легкой в кости, и Гром уже как-то по привычке считал ее за ребенка… каким она оставалась в свои шестнадцать или семнадцать. Она была из тех, что входят в пору годам к двадцати, и к чему бы ей было обгонять время?
– Нноли, дитя, – сказала я ей однажды, – не торопись, не спеши! Ты не упустишь своего, но дай себе окрепнуть.
Но Нноли на утешения только горше расплакалась, уткнувшись в мои колени…
Большого труда стоило ее успокоить и добиться причины слез.
Оказывается, девчонку извела насмешками Чинве. "Разве ты жена!" – говорила она.
– "Ты обыкновенная эру, нянька – мбеле-бон. Ты еще худей и уродливей остальных.
Никогда на тебя господин не взглянет". И так изо дня в день донимала бедняжку.
На личико же Нноли, надо сказать, была очень хороша: большеглазая, с тонкими правильными чертами. Она была не йоруба, сирота неизвестного происхождения.
Вот тут-то я не утерпела и рассказала мужу, и Факундо рассвирепел.
– Паршивка! Она думает, что стала умнее всех, если я к ней захаживаю?
Посидел, попыхтел трубочкой и придумал для тщеславной Чинве наказание хуже порки; а я себе помалкивала.
На другой день в жару на открытой галерее большого дома собрались все женщины, кроме, конечно, нашей гордячки. И Нноли была там, с малышкой Тинубу на руках, принаряженная, в новом шелковом голубом саронге, она смотрелась как статуэтка.
Ну-с, в эту конфетницу и вошел собственной персоной господин и повелитель, великий Шанго. Вошел потихоньку, сел на табурет и знаком велел оставаться на месте всем красоткам, собравшимся было скрыться с глаз. А потом, ко всеобщему удивлению, подозвал к себе Нноли.
– Ахай, девочка, что это с тобой? Ты сегодня похожа на саму Йемоо. Как это я до сих пор не приметил у себя под носом такую красавицу?
Нноли закраснелась; она была светленькая, светлее многих, и краска просто пылала на щеках. А Гром продолжал:
– Знаешь что, девочка? Не ходи сегодня ночевать в свою хижину. С нынешнего дня ты живешь в большом доме.
Я подозреваю, Чинве ему тоже не раз намекала насчет переселения в большой дом; и надо думать, что новость о водворении в господское жилище няньки до нее довели немедленно. Красотка несколько дней не показывалась из хижины, а когда показалась наконец – куда девалась прежняя спесь! Не говоря уже о том, что расположение господина и повелителя она утратила раз и навсегда.
Это не значило, однако, что Нноли тут же стала любимой наложницей Шанго. В первый же вечер он, посадив девчонку рядышком – совсем крошкой она казалась подле его могучей фигуры – объяснил, почему не следует торопиться.
– Тебя что, не пугает судьба твоей подруги Мбе?
Нноли всхлипнула:
– Чинве опять надо мной будет смеяться и все остальные тоже!
Гром ей подмигнул:
– А мы будем помалкивать! Станут спрашивать – смейся и отвечай: что, мол, вам, завидно?
Больше склок в доме не было.
В тот год Факундо продал несколько объезженных жеребцов-трехлеток в конную армию боле. Сделке предшествовали, как водится, долгие переговоры. Доверенный раб – илари – несколько раз появлялся в нашем они. Он приходил пешком, но в сопровождении целой свиты, и надувался важностью, словно он сам был боле. В Африке должность просто обязывает быть спесивым! Факундо разговаривал с ним сдержанно и односложно, без тени подобострастия, что илари не понравилось.
Не понравилось это и боле Шойинки, когда Факундо с сыном отогнали табунок во дворец, занимавший обширное пространство в центре города. Дворец был отделен от кварталов – адугбо – сплошной стеной казарм, где размещались воины-рабы со своими семьями. Дворец – это, конечно, громко сказано. Такое же сооружение из дерева и глины, только побольше и повыше. По случаю официального представления ко двору Факундо, ворча и поругиваясь, сменил штаны на саронг, хотя верхом в нем было страх как неудобно, и заставил переодеться сына. Он разговаривал с боле, почтительно склонив голову, но все равно при этом оставался на две головы выше низенького, тучного Шойинки.
– Ты, видно, долго был рабом в чужой земле, и забыл о том, как надлежит быть учтивым в земле твоих отцов, – сказал боле.
– Да, я был рабом за морем и не стыжусь: это судьба слишком многих, – отвечал Гром. – Но я захотел стать свободным – и стал им. Обходительности я не учен, это правда, прости меня, повелитель Ибадана. Зато я уважаю справедливую власть и подчиняюсь ей.
Это было сказано при толпе народа, и Шойинки, усмехнувшись, дотронулся до плеча подданного, показывая свое расположение, и отпустил, нагрузив мешками с каури.
Но Аганве слышал, как он сказал кому-то из приближенных:
– А надо бы поучить его вежливости.
Шойинки был раб алафина Аоле. Хотя титул и власть делали его первым лицом в городе, он все же оставался рабом, и напоминать об этом не стоило.
Факундо, вернувшись домой, в ярости пнул ногой мешки из кокосового волокна, где гремели связки каури:
– Проклятье! Это что, торговля? Отдать восемь отличных коней за груду ракушек, которых на побережье горы! Какая разница, что не такие? Всем им цена одна – ракушки! Это страна! Ни настоящих денег, ни закона, ни порядка! Отсылаем мешки с добром этому малорослому чурбану, не знающему, что на свете придумали буквы и цифры – ладно, налоги святое дело, но почему это называется подарками и почему при этом я должен ему падать в ноги, будто он чем-то меня обязал? Зачем он мне вообще нужен? Ел бы свое дерьмо, как ел его без нас!
Хорошо, что ругался по-испански. Потом вдруг успокоился:
– Ладно! Везде хватает дураков при чинах. Беда в другом: тут дураки на такой дурацкий манер, что оторопь берет, как такие вообще живут на свете.
Правда, мешки с подношениями мы посылали исправно. Благо, грошовых бус и ситцев имелся целый склад. Не то, чтобы мужу было жаль добра, которое для нас особой ценности не представляло, но становилось обидно: кому давать и еще кланяться, чтоб взял?
Зато когда в начале сезона дождей, примерно в первых числах марта, на холме Оке Бадан начинались празднества Йемоо в ее святилище у подножия, там, где начиналась пещера, по которой в прежние времена можно было сходить на тот свет и вернуться – тут не было дарителей более щедрых. Йемоо, богиня текучих струй и моя, а значит наша покровительница, получала связки голубых бус и многие ярды ситцев, муслинов, крепов, дорогих шелков и тафты, все непременно голубого цвета.
В тот год она получила даже больше, чем обычно, потому что "Мари-Лус" уже совершила свой первый рейс на Невольничий Берег, и из Лагоса капитан отправил в Ибадан несколько увесистых тюков вместе с письмом:
"Уважаемая миссис Митчелл де Лопес, почтительнейше уведомляю вас о том, что ваше судно "Мари-Лус" приступило к регулярным рейсам и будет совершать их по меньшей мере два раза в год, а возможно, и чаще. Пересылку писем с оказией взял на себя его преподобие мистер Клаппертон. На его адрес надлежит посылать всю корреспонденцию, предназначенную для отправки в Англию. Каждый раз, заходя в порт Лагоса, буду проверять, имеется ли таковая в наличии. Счастлив вам служить, Джереми Харпер, капитан.
Лагос, 30-е ноября 1832 года".
Этот праздник был одним из немногих поводов, когда мы, оставив дела, приезжали в город. В церемонии принимал участие мой брат, как глава рода Тутуола, – разряженый в пух и прах, брызгал эму из фарфоровой мисочки. Наш род считался под особым покровительством Йемоо, поэтому в агболе шел пир горой, всю ночь гремели барабаны, перекликались флейты, бегали голопузые ребятишки, надувая зобы зарезанных к празднику кур, и рекою лилось пальмовое вино. Говорящие барабаны перекликались между собой – из угла в угол двора, из агболе в агболе, из адугбо в адугбо. "Отчего так весело в нашем городе, нда, нда, Эгба?" – спрашивали вслед за барабаном танцоры. "Оттого что в нашем городе праздник, нда, нда", – отвечали барабаны, и хор повторял за ними.
Это были последние бестревожные дни. Их оставалось совсем немного.
Филомено, собравшийся в город в базарный день с ночевкой, прискакал обратно со сногсшибательной новостью: война! Большая война с хауса, которые давно пощипывали северные окраины йорубского государства и наконец вторглись в его пределы с большим войском.
Хорошего это не сулило.
Ясно было, что до Эгба, южной провинции государства Ойо, в состав которой входил Ибадан, хауса не дойдут. Но лет пятнадцать назад, когда я странствовала за морем, соседний Илорин захватили кочевники фульве. Они продали много жителей города в рабство, – захват рабов и обогащение, собственно, составляли суть всех этих войн; потом осели на землю, стали ее возделывать и жили спокойно – настолько, что к моему возвращению, как ни в чем не бывало, шла торговля, и каканфо покупал у них лошадей для своей конницы. Это потому, что Ибадан был твердым орешком. Но когда с севера напали хауса – единоверцы-мусульмане, им стало выгодно навалиться с тыла: вдвоем нападать на одного всегда выгодно. И еще я знала, что во время войны всегда поднимается муть в водичке, ловится рыбка и сводятся счеты.
Нам завидовали многие. Война давала хороший повод нас прижать. Я предвидела бессчетные поборы в пользу войска и множество всяких осложнений.
Они не замедлили начаться.
Недели не прошло, как за Громом примчался гонец от моего брата: требует к себе боле. Нечего делать: собрался и поехал. Я поехала тоже, ожидая подвоха. Аганве пошел с ним в дом правителя, я осталась ждать.
– Шанго, – сказал Шойинки, – ты богатый человек. Весь город свидетель, какие дары Йемоо принесли ты и твоя жена. Ты видишь, на пороге большая война. Почему бы тебе не подарить твоих лошадей городу, который тебя приютил?
– Мои лошади носят твоих воинов, господин, – отвечал Факундо, сдерживая гнев.
– Те, что остались – это кобылы, которые, как все женщины, боятся шума боя. Но если хочешь, я верну все каури, которые ты заплатил мне за лошадей. Купи на них еще.
Аганве мигнул придворному певцу – арокину, и тот понес что-то о неслыханной щедрости Шанго. Боле прикусил губу. Он рассчитывал совсем на другое, как рассказывал мне брат, съевший собаку на придворных интригах. Шойинки думал, что Гром начнет торговаться или отказываться; это давало повод натравить на него огбони. Так что, с одной стороны, мы выиграли – и еще раз опозорили боле. А с другой стороны – если человек так легко отдает мешки каури, то сколько же у него их?
– Смотри, – говорил Аганве, – вот увидишь, пройдет совсем немного времени, и у тебя опять станут просить. Не давай обглодать себя, как кость.
Мы возвращались в они, и за нами бежали слуги боле, чтобы забрать мешки.
– Гром, – сказала я, – кажется, нам опять пора начать упражняться в стрельбе из лука.
Дальше события понеслись с головокружительной для Африки быстротой.
Через несколько дней прибежали с поля испуганные эру, побросав мотыги:
– Чужие люди пришли воровать наш ямс!
Точно – десятка два мужчин в коричневых саронгах, с корзинами, лазили между высоких гряд.
– Это солдаты из городского войска, – сказал Филомено.
– Плевать, кто бы это ни был, – отвечал ему отец. – Эй вы, шакалы! Что вы делаете на моем поле?
Рявкнул он во всю силу своего громового баса, и солдаты перетрусили. Один из них, видно, старший, выступил вперед и сказал заносчиво (любая шишка на ровном месте в Африке до того спесива!):
– Мы воины великого города Ибадана! Нам скоро выступать в поход, защищать вас от фульве, и мы запасаемся едой, потому что ты, как всякий другой, обязан ее дать.
– Так что ж ты не пришел в мой дом и не попросил того, что тебе нужно? Боле, твой господин, знает, что я не жалею добра для города, давшего мне приют. Почему же вы, как шакалы, вылезли из кустов и выкапываете клубни, не спросив позволения хозяина?
Старший выпятил грудь, но отвечал уже не так спесиво:
– Воины великого Ибадана могут без позволения брать все, что им нужно, в своем городе.
– В таком случае я не вижу разницы между своими и вражескими воинами, – сказал Гром и вдруг дал коню шенкелей. Тот рванулся вперед и в два прыжка покрыл расстояние до воришек; свистнула плеть, и доблестные воины, как зайцы, бросились в буш, но тут мы с Филомено перекрыли им дорогу. Если кто-то ушел, не получив горячих, то таких было немного.
Конечно, солдаты обнаглели с ведома начальства. Наутро гонец стучался в ворота: нас требовали на суд за оскорбление воинов города.
Мы решили подать встречную жалобу, вместе с другими жителями они: солдаты пощипали не только наше поле. Толпой направились прямо во дворец, послав Аганве нарочного. Брат, запыхавшись от бега, догнал нас у дворцовой стены.
– Это все ерунда, цена которой десять клубней ямса, – сказал он. – Шойинки не простит того, как ты швырнул ему в лицо его мешки с каури, и начал строить козни, и это будет худо для вас и рода.
– Мы не дадим в обиду ни тебя, ни себя, брат, – успокаивала я его. – Мы вернулись из земли за морем умными и знаем много такого, что ему не снилось. Он наестся песку, если вздумает судить несправедливо.
Я впервые была во дворце. Огромный зал без одной стены, открытый в сторону двора.
У задней стены сидит на круглом табурете маленький толстый человек, его обмахивают опахалом. В середине – открытое пространство, а по стенам толкотня и давка, и со двора напирают в спину. У табурета сидят на пятках семь человек – судьи, все из числа жрецов и глав родов города.
Процедура началась длинная, тягучая, с многоговорением и цветистыми речами. Дело не стоило выеденного яйца, но разбирательство оказалось бесконечным. За нас говорил Аганве, по праву главы рода – так долго, что тени успели укоротиться на ладонь. Суть сводилась к двум фразам: Шанго доказал свою щедрость и преданность городу, так почему у него не попросили? Он бы дал больше, чем солдаты могли унести.
Судьи покачивали головами, по очереди произносили речи. Вердикт оказался в нашу пользу. Шойинки трясся от злости, но спорить с судом огбони не мог и он. Не знаю, на что он рассчитывал, но придраться оказалось не к чему. Нас отпустили с миром.
Аганве сказал:
– Это только начало…
Не прошло недели – опять гонец стоял за воротами. Боле требовал Шанго ко двору, чтобы тот отправился в Илорин покупать лошадей для войска.
– Хоть раз нашли мне стоящее дело, – сказал Гром.
Войны с фульве еще не было, путь оставался спокойным, и ничего удивительного в том, что именно такого знатока, как мой муж, посылали на конский базар. Сын ехал с ним. Оба были хорошо вооружены, в том числе пистолетами. Старика Серого не взяли в дальнюю дорогу, он остался дома. А я, настороженная предыдущими событиями, попросила на время пожить в нашем они Идаха, хоть это и было против обычаев.
И вот на третью или четвертую ночь я проснулась от ворчания старого пса. Идах уже не спал и прислушивался у двери, приоткрыв плотную циновку. Лил дождище с грозой, гремело, шарахало. Вдруг к грохоту грозы добавился треск выстрела, удар, чей-то вопль, удаляющееся шлепанье ног по грязи. У ограды лежал человек, свалившийся внутрь: его задела пуля, но упал он скорее с испуга, и от испуга же орал, потому что Серый, успев вылететь из дома в мгновение ока, придавил его как полагается и рычал прямо в ухо.
Мы втащили бедолагу в дом и по форменной коричневой повязке определили, что он илари из числа дворцовой прислуги.
– Колдуны! – вопил он. – Вы пускали в нас гром и молнию! – и трясся.
– Ну да, – отвечала я, – в этом доме живет человек по имени Шанго, ты знаешь, такое имя дают не всякому. Он оставил немного молний для защиты своего дома – видишь, они понадобились. Кто тебя послал, крыса?
То не подумал запираться. Конечно, это были проделки Шойинки. Ружья были тогда большой диковиной по нашим местам, и, хотя об огнестрельном оружии знали, пользоваться им не умели и считали колдовством белого человека.
– Иди и скажи своему господину: пусть не ищет ссоры с нами. Мы не трогаем никого. Но мы знаем много хитростей белого человека и сумеем за себя постоять против целого города.
Встретиться мы договорились зимой 33-го – 34-го годов. Такие визиты требовали времени и денег… хотя у компании было теперь четыре судна, а пятое Мэшемы сторговали перед отъездом. Оно стояло в лондонском доке на ремонте, и после его завершения должно было ходить в Африку за грузом тропических плодов. Это была маленькая быстроходная шхуна, которую сэр Джонатан не баз намека предложил назвать "Мари-Лус"… Помимо всего прочего, это означало, что еще могут передаваться письменные сообщения, так как капитана шхуны обяжут при рейсе в любую точку южнее Лагоса непременно заходить в этот порт, чтобы узнать, нет ли какой корреспонденции от совладельцев компании.
И распрощались – предполагалось, что на два года.
Глава четырнадцатая
Мы снова остались в Африке одни на много месяцев… Поначалу это были спокойные месяцы. Спокойствие оказалось затишьем перед бурей.
Несчастья начались со смерти Дурня. Старому вороному было, пожалуй, под тридцать – для лошади целый век, и весь этот век он верой и правдой служил одному хозяину. Факундо холил его и берег, не бросал нигде и даже взял с собою за океан.
Тут ему жизнь пошла легче и спокойнее: покой, уход, компания резвых кобыл на пастбище. Седлал его только Филомено для поездок в город, и то изредка. Морда коня поседела, зубы пожелтели и стерлись, – видно было, что вороной стар, хоть и бодрится.
Но вот однажды – это было в июне, в дождливую пору – Дурня не досчитались в конюшне вечером. Сразу же собрались на поиски, – Филомено, Факундо, я и Серый, но долго искать не пришлось. В красных закатных лучах видно было, как сужает круги, спускаясь, стервятник, и со всех сторон летят к нему товарищи-трупоеды, садясь около не успевшей окоченеть конской туши.
Ах, это надо было слышать, как взвыл диким голосом убеленный сединами старый пес, как плакали двое мужчин, молодой и зрелый, уткнувшись лицом в похолодевшую конскую гриву… На волокуше подтащили мы останки поближе к дому и принялись рыть могилу – огромную, глубокую. Тело друга не годилось оставлять на растерзание. Для нас он был такой же человек, как мы сами.
С этих пор поселилась в доме какая-то тяжелая задумчивость – предвестник грядущих потрясений.
Потом последовала еще одна потеря.
Умерла Мбе, черепашка-Мбе, – так переводилось ее имя с языка ибо. Она умерла родами, промучившись двое суток, и так и не смогла дать жизнь ребенку.
Отцом ребенка был Гром. Он навещал девчонку в ее хижине в дальнем углу двора, и кроме этой там стояло еще с десяток таких же маленьких островерхих хижин, и в каждой жило по девчонке, присланной из города со строгим наказом от Аганве: служить как богу!
Спрашивали меня потом сорок тысяч раз, не меньше, как я такое терпела. Тут вообще разговор не о том. Что я терпеть-то должна была? Муки ревности? Так ведь не было их, этих мук. Вот, например, никогда не водились на мне вши и блохи.
Никогда они меня не грызли, хотя других рядом со мной ели поедом. Говорят, я слишком здоровая была, чтоб эта мелкая дрянь могла бы ко мне подступиться.
То же самое и с ревностью. В помине, в заводе не было ничего похожего. Настолько я была уверена в отношении ко мне мужа, наверно. Уверенность в себе и, как говаривал Санди, чувство юмора. Ну, убудет ему, что ли? Его божественный тезка, Шанго, тоже бабник был тот еще, с кем только не путался. Да ведь там были богини, а тут рабыни, девчонки сопливые, с которых и спросу-то никакого нет. Наоборот, я их жалела: кто-то потом у них будет мужем, пусть хоть кусочек от настоящего мужчины попробуют.
А кроме того, был общепринятый порядок вещей, я сама в нем была воспитана. Нет, конечно, и в гаремах бывают интриги и склоки, и борьба за влияние на мужа. Но я не опасалась, что кто-то из них может зацепить Грома покрепче. Ночи Факундо неизменно проводил в моей постели; а когда днем пропадал на час-полтора из виду и появлялся, усмехаясь хитро и слегка виновато, я встречала его подначками безо всякой злобы. Его на всех хватало; тем более меня никогда не обижал он невниманием, и потому, наверно, я могла относиться ко всем наложницам снисходительно-дружелюбно, с сознанием своего превосходства. Они это понимали, поскольку все до одной были рабыни. От них требовалось развлекать господина и повелителя и нарожать ему детей; ничего больше.
Однако единственная из всех, что понесла от Грома, была Мбе – невысокая коренастая девчушка из племени ибо, подаренная братом в первые дни по приезде.
Она превратилась в цветущую молодую женщину; и она сама пришла сообщить мне о своей беременности, стыдливо пряча глаза, раньше, чем сказала об этом мужу.
Новостью его обрадовала я.
– Так что Обдулия знала, что говорила, дружище! Ждем, это должен быть сын.
Факундо, рано осиротевший и росший один как перст, всегда хотел иметь кучу детей – да что-то не очень получалось. Он вспыхнул, узнав о случившемся, – был и рад, и растерян, и смущен, потому что не знал, как это приму я. Он-то хорошо помнил, как тяжко самому пришлось смиряться с мыслью о чужом ребенке.
Но он-то был креол, а я – африканка, и потому все оказалось проще, чем он думал.
Я была рада за него. Мне нравилась и Мбе, простушка-хохотушка, незлобивая и незатейливая душа. Я освободила ее от тяжелой работы, – ни тебе таскать на голове калебасы с водой, ни ворочать тяжеленные ручные жернова; а под конец срока вовсе переселила в большой дом и приставила дежурить повивальную бабку.
Животище у Мбе был огромный; и повитуха, умная, знавшая свое дело старуха, чесала в стриженом седом затылке: "Ахай, госпожа, дело неважно. Девочка перехаживает срок. Она рожает первый раз, а ребенок крупный, в отца. Госпожа помнит, какая большая у нее родилась дочь? А госпожа на голову выше этой девчонки". А Гром был на голову выше меня самой, а девчонка макушкой доходила ему едва до середины могучей груди. Но Мбе была крепка в кости, широка в бедрах, и мы надеялись, что все обойдется. Принесли жертвы Йемоо, и стали ждать.
Хорошего не дождались. Как мучилась бедная девочка! Она кричала, и плакала, и теряла сознание от боли. Мы с Громом были все время рядом с ней, – придерживали за плечи, обмывали чистой водой пот и слезы, а потом и кровь. Двое суток длился ужас непередаваемый. Набежавшие на запах, как шакалы, знахари творили заклинания каждый на свой лад, а мы перебирали в уме все молитвы.
Не помогло. Мбе истекла кровью на исходе вторых суток. Ребенок так и не родился.
Крупный, головастый, он убил свою мать и сам не смог появиться на свет.
Долго мы с Громом после этого ходили сами не свои и друг с другом почти не разговаривали. Трудно говорить, когда судьба дает в сопатку таким безжалостным образом. Лишь несколько дней спустя после похорон бедняжки он промолвил:
– Если бы мы жили в Гаване, может быть, их удалось бы спасти. Не ее, так хоть ребенка.
– Может быть, – эхом отозвалась я, – но я не верю, что Обдулия ошибалась.
Может быть, она говорила о другом ребенке?
Факундо посмотрел на меня с недоумением и даже какой-то обидой.
– Черта с два я после такого полезу на любую бабу!
Я промолчала; но я-то лучше него знала, что все пройдет.
И точно, прошло со временем. К тому же Аганве, узнав о постигшем нас огорчении, принял свои меры, и вот в нашем они водворилась красавица Чинве.
Она была высокая, статная и Грому приглянулась, и в постели была что надо, судя по тому, каким от нее возвращался муж. И это все было бы ничего, если б не одно: уж очень она драла нос.
Я сама не слишком спесивилась с прочими женами моего мужа – все они были совсем молоденькие, иные мне годились в дочки, – с рукодельем все мы часто собирались у кого-нибудь в хижине или на галерее большого дома, сплетничали и пересмеивались. Обычных в гаремах склок у нас не водилось.
Чинве до этих посиделок снисходила лишь тогда, когда на них не было меня, и это насторожило и удивило неприятно. Ну, то, что она отказалась поселиться в хижине Мбе и потребовала себе другую, новую, я понимала: духов умерших у нас побаивались и чтили. Однако она очень заносчиво повела себя с остальными – чего себе не позволяла и я.
– Ни на что вы не годитесь, – фыркала негодница. – Дайте срок: я рожу господину ребенка, я не такая хлипкая и слабая, как вы, и переберусь в большой дом, и стану любимой женой. Да я и сейчас любимая, – со мной он всех вас забыл, недоростков!
Мне, конечно, донесли. Я сказала:
– Пусть, пусть попробует… а я посмотрю, как это у нее получится.
Было неприятно; но мужу я не сказала ничего. Стоило ли впутывать его в бабьи дрязги?
Однако вскоре я стала замечать, что самая младшая из девчонок, Нноли, что-то часто стала ходить зареванная. Она все время была на виду, потому что возилась с моей дочкой, и все время была весела и щебетала птичкой, и перемена бросалась в глаза. А еще чудней того было, как она начала мельтешить перед Громом и пытаться крутить тем, чего у нее, худышки, просто не было. Факундо никогда ее не трогал, несмотря на то, что она появилась одной из первых, вместе с Мбе: не живодер же он был с младенцами связываться. Ей тогда было, может, лет двенадцать. Потом девочка подросла, но продолжала оставаться худенькой и легкой в кости, и Гром уже как-то по привычке считал ее за ребенка… каким она оставалась в свои шестнадцать или семнадцать. Она была из тех, что входят в пору годам к двадцати, и к чему бы ей было обгонять время?
– Нноли, дитя, – сказала я ей однажды, – не торопись, не спеши! Ты не упустишь своего, но дай себе окрепнуть.
Но Нноли на утешения только горше расплакалась, уткнувшись в мои колени…
Большого труда стоило ее успокоить и добиться причины слез.
Оказывается, девчонку извела насмешками Чинве. "Разве ты жена!" – говорила она.
– "Ты обыкновенная эру, нянька – мбеле-бон. Ты еще худей и уродливей остальных.
Никогда на тебя господин не взглянет". И так изо дня в день донимала бедняжку.
На личико же Нноли, надо сказать, была очень хороша: большеглазая, с тонкими правильными чертами. Она была не йоруба, сирота неизвестного происхождения.
Вот тут-то я не утерпела и рассказала мужу, и Факундо рассвирепел.
– Паршивка! Она думает, что стала умнее всех, если я к ней захаживаю?
Посидел, попыхтел трубочкой и придумал для тщеславной Чинве наказание хуже порки; а я себе помалкивала.
На другой день в жару на открытой галерее большого дома собрались все женщины, кроме, конечно, нашей гордячки. И Нноли была там, с малышкой Тинубу на руках, принаряженная, в новом шелковом голубом саронге, она смотрелась как статуэтка.
Ну-с, в эту конфетницу и вошел собственной персоной господин и повелитель, великий Шанго. Вошел потихоньку, сел на табурет и знаком велел оставаться на месте всем красоткам, собравшимся было скрыться с глаз. А потом, ко всеобщему удивлению, подозвал к себе Нноли.
– Ахай, девочка, что это с тобой? Ты сегодня похожа на саму Йемоо. Как это я до сих пор не приметил у себя под носом такую красавицу?
Нноли закраснелась; она была светленькая, светлее многих, и краска просто пылала на щеках. А Гром продолжал:
– Знаешь что, девочка? Не ходи сегодня ночевать в свою хижину. С нынешнего дня ты живешь в большом доме.
Я подозреваю, Чинве ему тоже не раз намекала насчет переселения в большой дом; и надо думать, что новость о водворении в господское жилище няньки до нее довели немедленно. Красотка несколько дней не показывалась из хижины, а когда показалась наконец – куда девалась прежняя спесь! Не говоря уже о том, что расположение господина и повелителя она утратила раз и навсегда.
Это не значило, однако, что Нноли тут же стала любимой наложницей Шанго. В первый же вечер он, посадив девчонку рядышком – совсем крошкой она казалась подле его могучей фигуры – объяснил, почему не следует торопиться.
– Тебя что, не пугает судьба твоей подруги Мбе?
Нноли всхлипнула:
– Чинве опять надо мной будет смеяться и все остальные тоже!
Гром ей подмигнул:
– А мы будем помалкивать! Станут спрашивать – смейся и отвечай: что, мол, вам, завидно?
Больше склок в доме не было.
В тот год Факундо продал несколько объезженных жеребцов-трехлеток в конную армию боле. Сделке предшествовали, как водится, долгие переговоры. Доверенный раб – илари – несколько раз появлялся в нашем они. Он приходил пешком, но в сопровождении целой свиты, и надувался важностью, словно он сам был боле. В Африке должность просто обязывает быть спесивым! Факундо разговаривал с ним сдержанно и односложно, без тени подобострастия, что илари не понравилось.
Не понравилось это и боле Шойинки, когда Факундо с сыном отогнали табунок во дворец, занимавший обширное пространство в центре города. Дворец был отделен от кварталов – адугбо – сплошной стеной казарм, где размещались воины-рабы со своими семьями. Дворец – это, конечно, громко сказано. Такое же сооружение из дерева и глины, только побольше и повыше. По случаю официального представления ко двору Факундо, ворча и поругиваясь, сменил штаны на саронг, хотя верхом в нем было страх как неудобно, и заставил переодеться сына. Он разговаривал с боле, почтительно склонив голову, но все равно при этом оставался на две головы выше низенького, тучного Шойинки.
– Ты, видно, долго был рабом в чужой земле, и забыл о том, как надлежит быть учтивым в земле твоих отцов, – сказал боле.
– Да, я был рабом за морем и не стыжусь: это судьба слишком многих, – отвечал Гром. – Но я захотел стать свободным – и стал им. Обходительности я не учен, это правда, прости меня, повелитель Ибадана. Зато я уважаю справедливую власть и подчиняюсь ей.
Это было сказано при толпе народа, и Шойинки, усмехнувшись, дотронулся до плеча подданного, показывая свое расположение, и отпустил, нагрузив мешками с каури.
Но Аганве слышал, как он сказал кому-то из приближенных:
– А надо бы поучить его вежливости.
Шойинки был раб алафина Аоле. Хотя титул и власть делали его первым лицом в городе, он все же оставался рабом, и напоминать об этом не стоило.
Факундо, вернувшись домой, в ярости пнул ногой мешки из кокосового волокна, где гремели связки каури:
– Проклятье! Это что, торговля? Отдать восемь отличных коней за груду ракушек, которых на побережье горы! Какая разница, что не такие? Всем им цена одна – ракушки! Это страна! Ни настоящих денег, ни закона, ни порядка! Отсылаем мешки с добром этому малорослому чурбану, не знающему, что на свете придумали буквы и цифры – ладно, налоги святое дело, но почему это называется подарками и почему при этом я должен ему падать в ноги, будто он чем-то меня обязал? Зачем он мне вообще нужен? Ел бы свое дерьмо, как ел его без нас!
Хорошо, что ругался по-испански. Потом вдруг успокоился:
– Ладно! Везде хватает дураков при чинах. Беда в другом: тут дураки на такой дурацкий манер, что оторопь берет, как такие вообще живут на свете.
Правда, мешки с подношениями мы посылали исправно. Благо, грошовых бус и ситцев имелся целый склад. Не то, чтобы мужу было жаль добра, которое для нас особой ценности не представляло, но становилось обидно: кому давать и еще кланяться, чтоб взял?
Зато когда в начале сезона дождей, примерно в первых числах марта, на холме Оке Бадан начинались празднества Йемоо в ее святилище у подножия, там, где начиналась пещера, по которой в прежние времена можно было сходить на тот свет и вернуться – тут не было дарителей более щедрых. Йемоо, богиня текучих струй и моя, а значит наша покровительница, получала связки голубых бус и многие ярды ситцев, муслинов, крепов, дорогих шелков и тафты, все непременно голубого цвета.
В тот год она получила даже больше, чем обычно, потому что "Мари-Лус" уже совершила свой первый рейс на Невольничий Берег, и из Лагоса капитан отправил в Ибадан несколько увесистых тюков вместе с письмом:
"Уважаемая миссис Митчелл де Лопес, почтительнейше уведомляю вас о том, что ваше судно "Мари-Лус" приступило к регулярным рейсам и будет совершать их по меньшей мере два раза в год, а возможно, и чаще. Пересылку писем с оказией взял на себя его преподобие мистер Клаппертон. На его адрес надлежит посылать всю корреспонденцию, предназначенную для отправки в Англию. Каждый раз, заходя в порт Лагоса, буду проверять, имеется ли таковая в наличии. Счастлив вам служить, Джереми Харпер, капитан.
Лагос, 30-е ноября 1832 года".
Этот праздник был одним из немногих поводов, когда мы, оставив дела, приезжали в город. В церемонии принимал участие мой брат, как глава рода Тутуола, – разряженый в пух и прах, брызгал эму из фарфоровой мисочки. Наш род считался под особым покровительством Йемоо, поэтому в агболе шел пир горой, всю ночь гремели барабаны, перекликались флейты, бегали голопузые ребятишки, надувая зобы зарезанных к празднику кур, и рекою лилось пальмовое вино. Говорящие барабаны перекликались между собой – из угла в угол двора, из агболе в агболе, из адугбо в адугбо. "Отчего так весело в нашем городе, нда, нда, Эгба?" – спрашивали вслед за барабаном танцоры. "Оттого что в нашем городе праздник, нда, нда", – отвечали барабаны, и хор повторял за ними.
Это были последние бестревожные дни. Их оставалось совсем немного.
Филомено, собравшийся в город в базарный день с ночевкой, прискакал обратно со сногсшибательной новостью: война! Большая война с хауса, которые давно пощипывали северные окраины йорубского государства и наконец вторглись в его пределы с большим войском.
Хорошего это не сулило.
Ясно было, что до Эгба, южной провинции государства Ойо, в состав которой входил Ибадан, хауса не дойдут. Но лет пятнадцать назад, когда я странствовала за морем, соседний Илорин захватили кочевники фульве. Они продали много жителей города в рабство, – захват рабов и обогащение, собственно, составляли суть всех этих войн; потом осели на землю, стали ее возделывать и жили спокойно – настолько, что к моему возвращению, как ни в чем не бывало, шла торговля, и каканфо покупал у них лошадей для своей конницы. Это потому, что Ибадан был твердым орешком. Но когда с севера напали хауса – единоверцы-мусульмане, им стало выгодно навалиться с тыла: вдвоем нападать на одного всегда выгодно. И еще я знала, что во время войны всегда поднимается муть в водичке, ловится рыбка и сводятся счеты.
Нам завидовали многие. Война давала хороший повод нас прижать. Я предвидела бессчетные поборы в пользу войска и множество всяких осложнений.
Они не замедлили начаться.
Недели не прошло, как за Громом примчался гонец от моего брата: требует к себе боле. Нечего делать: собрался и поехал. Я поехала тоже, ожидая подвоха. Аганве пошел с ним в дом правителя, я осталась ждать.
– Шанго, – сказал Шойинки, – ты богатый человек. Весь город свидетель, какие дары Йемоо принесли ты и твоя жена. Ты видишь, на пороге большая война. Почему бы тебе не подарить твоих лошадей городу, который тебя приютил?
– Мои лошади носят твоих воинов, господин, – отвечал Факундо, сдерживая гнев.
– Те, что остались – это кобылы, которые, как все женщины, боятся шума боя. Но если хочешь, я верну все каури, которые ты заплатил мне за лошадей. Купи на них еще.
Аганве мигнул придворному певцу – арокину, и тот понес что-то о неслыханной щедрости Шанго. Боле прикусил губу. Он рассчитывал совсем на другое, как рассказывал мне брат, съевший собаку на придворных интригах. Шойинки думал, что Гром начнет торговаться или отказываться; это давало повод натравить на него огбони. Так что, с одной стороны, мы выиграли – и еще раз опозорили боле. А с другой стороны – если человек так легко отдает мешки каури, то сколько же у него их?
– Смотри, – говорил Аганве, – вот увидишь, пройдет совсем немного времени, и у тебя опять станут просить. Не давай обглодать себя, как кость.
Мы возвращались в они, и за нами бежали слуги боле, чтобы забрать мешки.
– Гром, – сказала я, – кажется, нам опять пора начать упражняться в стрельбе из лука.
Дальше события понеслись с головокружительной для Африки быстротой.
Через несколько дней прибежали с поля испуганные эру, побросав мотыги:
– Чужие люди пришли воровать наш ямс!
Точно – десятка два мужчин в коричневых саронгах, с корзинами, лазили между высоких гряд.
– Это солдаты из городского войска, – сказал Филомено.
– Плевать, кто бы это ни был, – отвечал ему отец. – Эй вы, шакалы! Что вы делаете на моем поле?
Рявкнул он во всю силу своего громового баса, и солдаты перетрусили. Один из них, видно, старший, выступил вперед и сказал заносчиво (любая шишка на ровном месте в Африке до того спесива!):
– Мы воины великого города Ибадана! Нам скоро выступать в поход, защищать вас от фульве, и мы запасаемся едой, потому что ты, как всякий другой, обязан ее дать.
– Так что ж ты не пришел в мой дом и не попросил того, что тебе нужно? Боле, твой господин, знает, что я не жалею добра для города, давшего мне приют. Почему же вы, как шакалы, вылезли из кустов и выкапываете клубни, не спросив позволения хозяина?
Старший выпятил грудь, но отвечал уже не так спесиво:
– Воины великого Ибадана могут без позволения брать все, что им нужно, в своем городе.
– В таком случае я не вижу разницы между своими и вражескими воинами, – сказал Гром и вдруг дал коню шенкелей. Тот рванулся вперед и в два прыжка покрыл расстояние до воришек; свистнула плеть, и доблестные воины, как зайцы, бросились в буш, но тут мы с Филомено перекрыли им дорогу. Если кто-то ушел, не получив горячих, то таких было немного.
Конечно, солдаты обнаглели с ведома начальства. Наутро гонец стучался в ворота: нас требовали на суд за оскорбление воинов города.
Мы решили подать встречную жалобу, вместе с другими жителями они: солдаты пощипали не только наше поле. Толпой направились прямо во дворец, послав Аганве нарочного. Брат, запыхавшись от бега, догнал нас у дворцовой стены.
– Это все ерунда, цена которой десять клубней ямса, – сказал он. – Шойинки не простит того, как ты швырнул ему в лицо его мешки с каури, и начал строить козни, и это будет худо для вас и рода.
– Мы не дадим в обиду ни тебя, ни себя, брат, – успокаивала я его. – Мы вернулись из земли за морем умными и знаем много такого, что ему не снилось. Он наестся песку, если вздумает судить несправедливо.
Я впервые была во дворце. Огромный зал без одной стены, открытый в сторону двора.
У задней стены сидит на круглом табурете маленький толстый человек, его обмахивают опахалом. В середине – открытое пространство, а по стенам толкотня и давка, и со двора напирают в спину. У табурета сидят на пятках семь человек – судьи, все из числа жрецов и глав родов города.
Процедура началась длинная, тягучая, с многоговорением и цветистыми речами. Дело не стоило выеденного яйца, но разбирательство оказалось бесконечным. За нас говорил Аганве, по праву главы рода – так долго, что тени успели укоротиться на ладонь. Суть сводилась к двум фразам: Шанго доказал свою щедрость и преданность городу, так почему у него не попросили? Он бы дал больше, чем солдаты могли унести.
Судьи покачивали головами, по очереди произносили речи. Вердикт оказался в нашу пользу. Шойинки трясся от злости, но спорить с судом огбони не мог и он. Не знаю, на что он рассчитывал, но придраться оказалось не к чему. Нас отпустили с миром.
Аганве сказал:
– Это только начало…
Не прошло недели – опять гонец стоял за воротами. Боле требовал Шанго ко двору, чтобы тот отправился в Илорин покупать лошадей для войска.
– Хоть раз нашли мне стоящее дело, – сказал Гром.
Войны с фульве еще не было, путь оставался спокойным, и ничего удивительного в том, что именно такого знатока, как мой муж, посылали на конский базар. Сын ехал с ним. Оба были хорошо вооружены, в том числе пистолетами. Старика Серого не взяли в дальнюю дорогу, он остался дома. А я, настороженная предыдущими событиями, попросила на время пожить в нашем они Идаха, хоть это и было против обычаев.
И вот на третью или четвертую ночь я проснулась от ворчания старого пса. Идах уже не спал и прислушивался у двери, приоткрыв плотную циновку. Лил дождище с грозой, гремело, шарахало. Вдруг к грохоту грозы добавился треск выстрела, удар, чей-то вопль, удаляющееся шлепанье ног по грязи. У ограды лежал человек, свалившийся внутрь: его задела пуля, но упал он скорее с испуга, и от испуга же орал, потому что Серый, успев вылететь из дома в мгновение ока, придавил его как полагается и рычал прямо в ухо.
Мы втащили бедолагу в дом и по форменной коричневой повязке определили, что он илари из числа дворцовой прислуги.
– Колдуны! – вопил он. – Вы пускали в нас гром и молнию! – и трясся.
– Ну да, – отвечала я, – в этом доме живет человек по имени Шанго, ты знаешь, такое имя дают не всякому. Он оставил немного молний для защиты своего дома – видишь, они понадобились. Кто тебя послал, крыса?
То не подумал запираться. Конечно, это были проделки Шойинки. Ружья были тогда большой диковиной по нашим местам, и, хотя об огнестрельном оружии знали, пользоваться им не умели и считали колдовством белого человека.
– Иди и скажи своему господину: пусть не ищет ссоры с нами. Мы не трогаем никого. Но мы знаем много хитростей белого человека и сумеем за себя постоять против целого города.