Страница:
Жеребились кобылы, увеличивался наш табун. Факундо был занят с хозяйством. Сын неделями пропадал из дома вместе с Идахом, снова взявшимся за охотничье ремесло.
Филомено исполнилось десять, когда родилась сестренка, но он выглядел старше – рослый и крепкий в отца и совершенно бесстрашный. Как раз такой, каким должен быть мальчик, выросший на взаправдашней войне.
К слову, Идах мог жить припеваючи, ничего не делая. Но он любил охоту, любил ее азарт и, видимо, поэтому так легко втянулся в жизнь симаррона, что она напоминала ему прежнюю, вполне привольную. Никто из моих двоюродных братьев не уродился в отца удалью, и внучатый племянник ему пришелся как раз кстати. "Пусть сыновья сажают ямс; охота – дело лишь того, кому она по душе". А Пипо она напоминала прежнюю войну и несла с собой порою нешуточные опасности. В лесу водились слоны, кабаны-бородавочники, в болотах и сырых зарослях – буйволы, черные как нечистая сила, крокодилы ничуть не меньше тех, что караулили пути на Сапату и, конечно, леопарды. Раньше по нашим местам попадались и львы, но к тому времени о них уже не было слышно. А леопарды гоняли обезьян, заставляя их подниматься на самые высокие деревья, сбивали табун в пугливую кучу, державшуюся подальше от кустарников и пальметто, убивали коз, а случалось, уносили зазевавшихся или ушедших слишком далеко от жилья детей. А наша троица – Идах, Пипо и Серый – дважды выходили выслеживать убийцу и возвращались с тяжелой шкурой на плечах.
Старшие жены Идаха, происходившие из старинного торгового рода Идеммили, имели на базаре постоянное место, у которого всегда толпился народ. В городе не хватало мяса, стоило оно дорого, и рядом дичью да еще курами и козами продавали ящериц и мышей – пищу бедняков. Обе жены встречали мальчика в городском доме, как почтенного гостя, и чаша эму подавалась ему с поклоном, как взрослому. Это неизменно бесило Аганве, но он помалкивал – умница мой братец был. Он, правда, неизменно поддразнивал племянника вопросом:
– Ты храбрый охотник и воин, ты самостоятельный человек – так отчего же ты не женишься?
– На что сынок отвечал ему одним из присловьев Данды (к вящему восторгу обоих дедов):
– Кто с открытыми глазами согласится осыпать себя горящими угольями?
Но однажды он ответил дяде так:
– Я не хочу, чтобы за мою жену платил отец. Я сам куплю себе женщину, когда наберу каури.
Шуточки Аганве стали солонее:
– Ну, на какую женщину у тебя хватит каури? Хромую, слепую или такую, как ты?
– Хромую или слепую мне не надо, дядя, – отвечал Филомено, – но такая, как я, стоит недешево.
Аганве поперхнулся под обидный смех отца. Но промолчал – а что ему оставалось?
Филомено подружился с моим отцом Огеденгбе, хотя к кузнечному делу не имел никакого интереса. Разве что ковка наконечников для стрел и копий занимала его слегка, но удержать сорванца в кузне надолго было невозможно. В городе бывать подолгу он тоже не любил и вскоре удирал обратно в они, всегда на неизменном старом вороном и с неизменным Серым у стремени.
Вот Серый – тот тоже с трудом переносил город. У него поседела морда, но хватка была все та же, хотя после ранения у него от быстрого бега или напряженной охоты сипело в груди. Все равно он держался, словно был брат черту и кум королю и не имел соперников в собачьих драках. Охоту он любил со страстью дикого зверя – каким, по сути, и был.
Диким чем-то веяло и от другого сына, возвращавшегося из леса или саванны – разгоряченный, взволнованный, и каждый раз вспоминала, как такой же жаркий, со стучащим сердцем, возвращался он ко мне из Санта-Клары, помогая освободить отца.
Ушибы, царапины, раны все были ему нипочем. Факундо качал головой:
– Ты была права, что не оставляла его сидеть в паленке. Он закален, как настоящий мужчина. Только вот грамоте ты его учила зря. Она ему теперь пустой груз, как и нам с тобой.
Так, более или менее мирно, прошли что-то года полтора или больше… В Африке, где никто никуда никогда не торопится, время отсчитывается весьма приблизительно – сухой сезон, дождливый сезон, никакой тебе суеты месяцев, дней недели, чисел и часов. Мы вели календарь на манер Робинзона, но он был неточен. Мы приехали в начале сухого сезона. А в середине следующего сезона дождей – да, прошло побольше полутора лет, – поздним вечером поднял на ноги посыльный от брата:
– В наш агболе пришли белые люди, которые ищут вас!
Наутро собрались и поехали.
Конечно, это явились Мэшемы: кому ж еще было нас навещать! Мы им обрадовались куда больше, чем думали.
Старик Мэшем не изменился – все так же поблескивал острыми серыми глазками и мохнато щурился. Но в Санди произошли большие перемены. Он возмужал, раздался в плечах, слегка огрубел, хотя не утратил плавной юношеской гибкости. Больше всего меня поразило то, что он приветствовал нас всех на бойком испанском – за прошедшее время успел выучить этот язык и мог объясняться с остальными.
– В конце концов, я выучу даже ту тарабарщину, на которой вы тут говорите, – дайте срок.
Пипо степенно подал ему руку, а Гром, обнимая, едва не переломал ребра.
Санди по-прежнему оставался влюблен в меня, и не скрывал этого. Он с каким-то даже недоумением смотрел, как я разворачиваю кожаную накидку и достаю оттуда девочку, и понял, что это моя дочь, лишь когда я приложила ее к груди. Он помрачнел… но что же было делать? Не он первый и не он последний встречал такую судьбу.
Мы сидели в илетеми и под шум ливня читали письмо, добиравшееся к нам много месяцев, с трудом разбирая угловатый неровный почерк куманька.
"Я живу, как жил – вы эту жизнь, кажется, не забыли. Может быть, чуть-чуть потише, потому что портняжка не совсем та компания, что были вы. У меня теперь есть девчонка – говорят, похожа на моего отца, хотя я его в глаза не видал.
Жена хотела сына, но кажется, больше чтобы мне угодить, а я не против дочери. На крайний случай – будут сорванцами внуки, до которых я не доживу. Если бы не уехал так далеко крестник, я бы сказал, что ему будет невеста. Расскажите, как у вас жизнь и все такое прочее. У нас все хорошо, если бы не было без вас так скучно. Крепко обнимаю вас. Ваш куманек.
Тут же была записка с мелкими бисерными строчками – рука ниньи. Она была куда как пространнее, и подробностей в ней было куда больше.
Продав роскошное ожерелье, добытое Каники, Марисели купила уединенный кафеталь в самой глуши гор, где они жили теперь постоянно и откуда она лишь изредка на неделю-другую выбиралась по делам, а он на месяц-другой уходил прогуляться.
Каники довольно долго сидел тихо, пока не прекратились облавы, – так что Федерико Суарес предположил, что он тоже подался в Африку. Но потом его раскосую рожу стали опять замечать время от времени – то там, то здесь, и все пошло по-старому.
Ищейки бесились, но Филомено был неуловим. Факундо хлопнул себя по колену:
– Умница! Он правильно сделал, что не уехал. Ему бы тут тошнее было, чем там!
Он тут остался бы тем же, чем был там, он начал бы воевать со всем черномазым дерьмом, которые своего брата продадут за горсть ракушек, а не сопел бы в две ноздри, как мы. Ах, Каники!
Он чуть не плакал, и с каждым словом меня что-то больно царапало по сердцу. Эта земля была ему чужая… и мне становилась чужой, словно мать, от которой отвыкаешь за годы разлуки, а вернувшись, встречаешь словно бы уже не ту женщину, которая носила под сердцем и кормила молоком.
Санди посмотрел снизу вверх:
– Послушай-ка, ведь тебе, кажется, ничем хорошим не поминать Кубу? Ведь ты там был рабом.
На что Факундо, нимало не раздумывая, ответил:
– Правильно! Тошно быть рабом у белого сеньора. Но втрое тошнее – у своего же брата, негра-губошлепа, который не видит дальше своего приплюснутого носа и видеть не хочет, что сегодня он продал кого-то, а завтра найдется еще кто-то и продаст его самого, а потом земля обезлюдеет, придет белый человек и возьмет ее голыми руками, и тогда на свободного негра будут сбегаться посмотреть, как на чудо какое. Кубу нечем помянуть? Может, так, а может, нет. Мне сорок лет, и тридцать восемь из них я прожил там. Я креол – ничего тут со мной не сделать.
Может, я от белых нахватался по вершкам, так. Но этого хватает, чтобы видеть, какая кругом дичь и несуразица, и если ты, сынок, не глуп, ты меня поймешь.
Санди не был глуп и понял.
Утро было дождливое и сырое. Зябко жались под навесом кони. Дымились чашки с крепким кофе, дымилась трубка у моего мужа в руках. Он жестоко страдал без табака, а без кофе страдали мы оба, привыкнув за многие годы к его бодрящей горечи. Но во вьюках нашелся запас и семена и того и другого.
Сэр Джонатан, усевшись на циновки поближе к свету и водрузив на нос очки, перемежал форменный финансовый отчет с мелкими подробностями дела. Суммы оборотов и прибыли заставили меня присвистнуть, хотя в распределении дивидендов Мэшем-старший себя не обижал.
– Мы привезли все, о чем ты просила в письме, и кое-что сверх того. В сущности, это совсем небольшие деньги. К нашему возвращению в Англию будет окончательно готов новый клипер, заложенный на адмиралтейской верфи – туда пошла основная масса прибыли. Ты считаешься совладелицей исходя из пятидесяти одного процента, кажется, это всех устроит. Санди хотел назвать судно "Леди Кассандра". Может, ты хотела бы переименовать его в "Леди Марвеи"? А может быть "Леди Йемоо"? "Симаррон"?
Что это значит? Нет, на нас будут коситься во всех латиноамериканских портах.
Смутьян? Почему? Ах, в честь вашего друга? Помню, как же, незабываемая личность, и если он не хотел идти ко мне на службу, здорово просчитался. Хорошо, "Смутьян".
Часть денег, что не участвуют в обороте, положены в банк на твое имя. Мой банкир хорошо о тебе информирован. Стоит тебе явиться в лондонский Сити вот по этому адресу, и назвать любое из твоих имен, мистер Фрэнк Добсон просто выложит звонкой монетой столько, сколько тебе потребуется.
– Касси, – сказал младший Мэшем, – почему бы вам не бросить к чертям всю эту Африку и не поехать в Англию, где с деньгами может жить в свое удовольствие кто угодно? По-моему, у тебя от Англии остались совсем не дурные воспоминания. Твой брат поживает там совсем не плохо, и кажется, не очень горюет о том, что остался.
Митчеллы были согласны его отпустить, но воспротивилась его жена. Почему бы вам не вернуться с нами в Англию, если тут так ненадежно? Ваше будущее финансово обеспечено. Подумайте об этом хорошенько!
Мы думали об этом все дни, пока Мэшемы гостили у нас – сначала в городе, потом в они, думали долго и обстоятельно. Мэшемы расписывали все выгоды переезда, и Факундо загорелся было этой идеей, но я знала Лондон лучше и охладила лишний пыл.
– Кто мы будем в Лондоне? Когда я были прислугой, все было ясно. Черная прислуга – это в порядке вещей. Черная состоятельная семья – с кем мы будем там иметь дело, общаться? Некуда пойти, не с кем поговорить, мы окажемся в одиночестве не меньшем, чем в хижине на болоте. Нет, хуже, потому что нас будет окружать враждебная стена. Все дело в положении! Если белый не может смотреть на черного сверху вниз, он старается ему гадить – это правило, исключения из которого не часты. Ладно, положим, мы это переживем. Но как будут жить там наши дети?
И Факундо засомневался, как и я. А когда Филомено, призванный на совет из буша, куда он заваливался на охоту вместе с Идахом и Санди, сказал "нет", – а он имел на это веские основания, мы ответили Мэшемам "нет".
Все было решено и обговорено. Назначен визит нового корабля в Лагос – на осень 1832-го года; написаны письма, сделаны заказы. И вот караван отправился к побережью по раскисшей июньской дороге, а мы остались.
Два года до следующего визита англичан прошли на редкость спокойно. Пожалуй, за всю мою тогдашнюю жизнь, не считая детства, не выдавалось у меня такого безмятежного времени.
В нашем доме не было жалюзи, сквозь которые по утрам на пол падали бы горизонтальные полоски света. Но солнце встречало меня каждый день за откинутой дверной циновкой, разумеется, если не лил теплый грозовой дождь.
Я пополнела и раздобрела за эти годы – не от лени, а от спокойствия. Благо, не было платьев с затягивающимися корсажами, которые могли бы стать узки в талии, а были саронги – подшитые по краям куски ткани, которыми можно было задрапировать формы сколь угодно пышные.
В амбарах отлеживали бока клубни ямса и таро, золотилась кукуруза, свисало с балок копченое мясо. Бродили по двору куры, стадо коз паслось под присмотром мальчишки. Жеребились кобылы, и прицениваться к двухлеткам приходили посланцы от боле, потому что фульве, у которых йоруба издавна покупали лошадей, просили за свой товар целое состояние. Сундуки были полны добром, – иным вещам никто в городе не знал, как найти применение, утюгу, например. Даже муж перестал ворчать, хотя теперь его уже не прельщал рокот барабанов и в круг танцующих его стало не вытащить. Ну и пусть; в конце концов, это не главное. Главное, что подрастали дети, рожденные свободными и живущие свободными. Ради этого стоило многое перетерпеть. А кому хорошее не хорошо – пусть сунет голову в костер и посмотрит, хорошо ли это, как говаривал незабвенный ибо Данда.
Крошка Тинубу-Мари-Лус – уже бойко топала на пухленьких, в перевязках, ножках.
Она вообще была в детстве очень пухленькая, с круглыми щечками, с губками бантиком, с большущими глазами, так что каждый глаз оказывался больше рта… На запястьях и щиколотках звенели серебряные браслеты, скованные дедом, а на шее – амулет от колдовства, подаренный бабушкой. Они души не чаяли в малышке – такой веселой, такой звонкой, всегда смеющейся и воркующей.
– Это настоящее дитя нашей земли, – говорили они.
Старшего внука они уважали и, как ни было это странно, слегка побаивались.
Видимо, дело в том, что Филомено вырос на войне и по духу был воином. А мой отец, человек по природе не трусливый, был ремесленником, человеком спокойным и мирным.
У парня же в крови сидела наша партизанщина. Потому-то его привлекала жизнь оде, что напоминала наши прежние кочевки по горам, а азарт охоты заменял азарт боя. Я чувствовала, что это до поры, потому что любое оружие моментально осваивалось в его руках, а любая ватага мальчишек – свободных или эру – превращалась в эдакую маленькую армию во главе с эдаким маленьким Наполеоном. Впереди ему маячила бы военная карьера – скажем, начальника армии города Ибадана, каканфо.
Это было бы вполне возможно… не поверни судьба по-своему. А покуда он был отчаянным охотником, мальчиком-мужчиной, нашей красой и гордостью.
С какого-то времени мы с отцом начали замечать, что он, сделав посудину из самой большой высушенной тыквы, какая нашлась в доме, складывает туда каури, полученные за убитую дичь. Дела его шли удачно, Идах компаньона не обижал, и калебас мало-помалу наполнялся. А когда связки отливающих перламутром раковин дошли до краев посудины, мой брат и мой отец стали сообщать, что неоднократно замечали нашего парня на площади, где торгуют невольниками, что он приценивается к молодым девчонкам.
Это нас изумило. Женихаться ему было все же рановато. Факундо говорил: "Нет, я не был таким скороспелкой". "Ты свое потом наверстал", отвечала я. "Но начал-то на пару лет позже… шустер, прохвост!" Мне что-то тоже не верилось в такую скороспелость, но, обсудив все хорошенько, мы решили парня не трогать.
Он был человек самостоятельный и проводил больше времени с Идахом и его семьей, чем с нами. То, что дети, взрослея, отдаляются от родителей, мы знали; а Филомено рано повзрослел и был сам себе голова. Он по-прежнему ездил на поседевшем от старости Дурне, у левой ноги коня труси Серый, с поседевшей мордой старый пес, за спиной – лук и стрелы, у широкого кожаного пояса – мачете. В таком виде он появлялся в городе. На базаре его знали лучше, чем нас. Он мелькал там гораздо чаще, чем мы, появляясь на видном месте под деревьями, где всегда сидела какая-нибудь из жен Идаха, с товаром, и выгружала из седельных мешков то плетенку с яйцами ткачиков, то корзину черных сонь, то черепах, гремящих панцирями, то связки подстреленных птиц. Его приветствовали дружелюбно, потому что он, как всякий уверенный в себе человек, отличался спокойным дружелюбием.
Ребенок? Черта с два: это маленький джентльмен, который имел в руках хорошее ремесло и без нас мог вполне обойтись… хотя конечно, мы были большими друзьями и очень любили друг друга. Что, прикажете такому читать мораль о том, что положено и что не положено? Бросьте, напирать на родительскую власть – пустое занятие. Так что мы помалкивали… пока он однажды не вернулся из города, везя на крупе коня свое приобретение.
Она была одета в цветастый креп из наших запасов, – значит, он переодел ее в городе, в нашем илетеми, и на нее глазел весь род. Ну, и мы полюбовались – стоило посмотреть хотя бы на то, с каким важным видом наш проказник соскочил с седла и помог спуститься девушке – он лопался от гордости и при этом был серьезен, как гробовщик. А до чего ловко он снял девчонку с конского крупа – Факундо был готов взвыть от восторга, но сдержался – только в глазах плясали черти.
Девушка оказалась лет шестнадцати, ростом вровень со мной (почти на голову выше самого Филомено) и очень красивая. Мягкий овал лица, большие широко расставленные глаза, курносый, а не приплюснутый нос, пухлые розоватые губы и бархатистая кожа цвета густого кофе со сливками. На лице и руках – ни одной линии татуировки, значит, она эру – рожденная в рабстве. Но, видно, не из тех, что скребут котлы, хотя поглядывала на нас с любопытством и испугом.
– Ее зовут Нжеле, отец. Я построю ей хижину на женской половине. Нужно, чтобы кто-то коптил дичь, которую я добываю.
– Хорошее дело, – отвечал тот. – Мясо быстро портится в жару, а ты порой приносишь целую антилопу или крокодила… Ей построят хижину и отдельную коптильню, и думаю, без дела сидеть Нжеле не будет.
А когда сын увел девчонку внутрь двора, Гром с ошеломленным видом повернулся ко мне.
– Ведь она похожа на тебя, какой ты была лет пятнадцать назад – и лицо, и фигура, и походка! Только у тебя черт под юбкой сидел – там он и остался; а у этой, похоже, и не ночевал. Конечно, – заключил он философски, – для копчения дичи могла сойти любая старушенция, но если Пипо потребовалась для этого красота в самом соку, – развел руками – что тут делать?
Я выведала подробности у брата – Аганве, конечно, все знал. Нжеле была из дома правителя города – служанка одной из жен, не угодила чем-то госпоже и была продана. На продаже был устроен, по-нашему говоря, аукцион, и Пипо, перебив солидных покупателей, выложил все свои каури и две нитки позолоченных стеклянных бус. Бусы-то и решили дело. Потом он ее привел в агболе, чтобы переодеть – и весь агболе гудел до вечера. Ночевать он там не стал, вернулся в они в тот же вечер похвастать покупкой.
– Я ему ничего не сказал, – ухмыльнулся Аганве. – У него на языке не слова, а перец. Он как, сам уже с ней справляется или просит отца помочь?
Похоже, это занимало всех до единого в агболе. Но мне пришлось разочаровать брата, так же как и остальных. Нжеле трудилась как пчелка днем, однако ночью ее никто не беспокоил.
– Ай, – сокрушался Аганве, блестя глазками, – этот плод перезреет, пока твой мальчишка сумеет раскрыть на него рот!
Подобных шуточек было множество, но Пипо пропускал все мимо ушей.
Стоял сухой сезон, и в илетеми постоянно был наготове гонец, чтобы оповестить нас о приезде Мэшемов. И они приехали – выйдя из лондонской гавани в конце января, прямо в пекло между тропиками, когда в полдень топчешь собственную тень.
Больше полутора лет прошло после предыдущего визита, и это время было благоприятным и для нас, и для них.
– Похоже, госпожа Йемоо любит и нас и вас, – проговорил важно Мэшем-старший, берясь за саквояж с документами. – Я вот думаю, не пора ли переименовать фирму?
"Мэшем и Тутуола" – как звучит?
Мне это было все равно. Важнее, что за время, прошедшее со времени последнего визита, капиталы фирмы почти удвоились. Причем доля Тутуолу относительно доли Мэшемов увеличилась еще больше, так как старик должен был обеспечить приданое трех дочерей – разорение, истинное разорение! Но абсолютная величина капитала Мэшемов настолько возросла, что старик мне простил то, что Санди не сделал предложение ни одной из кузин. Впрочем, не совсем так: та, что с детства считалась его нареченной, соблазнила купеческим приданым бездельного отпрыска титулованной фамилии. Отец был в отчаянии, что капитал уходит из семьи, но ничего не мог поделать.
Факундо при посредстве Санди вникал в торговые дела. Он сам был купец, хотя занимался только лошадьми. Но кто умеет купить и продать, не растеряется с любым товаром и сумеет сосчитать прибыль. Правда, с такими суммами дел ему иметь не приходилось. К тому же надо было понять разницу между песо и фунтом или гинеей.
Но познаний в арифметике хватило, и, закончив подсчеты столбцом, Гром присвистнул:
– Сеньор Лопес в жизни столько не получал с конного завода.
Мы оказались куда богаче своих прежних хозяев. Я прямо кожей почувствовала – у мужа снова в пятках свербит. Но рядом был сын, а сыну нравилось в Африке.
А сын сидел, забавляя двухлетнюю сестру, помалкивал, выждал паузу в разговоре и вдруг обратился к младшему из гостей:
– Санди, я хочу с тобой поговорить. Только без обид, потому что мы мужчины и друзья.
Кто не насторожится при таком начале?
– Я знаю, что хотел бы получить себе мою мать. Но это у тебя не выйдет.
Санди запунцовел от бешенства, но выслушал дальше:
– Я не вижу причины, по которой ты не можешь жениться на моей сестре, когда она вырастет. Правда, до этого долго ждать. А чтобы ты подождал и не соскучился, у меня есть для тебя подарок.
Он хлопнул в ладоши, и вошла Нжеле. Да, это была Нжеле, но мы все раскрыли рты, потому что Нжеле была в европейском платье – том самом роскошном шелковом платье, что я носила на корабле. Она в самом деле удивительно походила на меня, казалось, это я сама стою на затененной галерее, только вдвое моложе…
Оказывается, вот для чего он выискивал и приберегал девчонку! А как он умудрился ее одеть, до сих пор для меня загадка. Во всем Ибадане тогда не было человека, умевшего одевать европейское платье.
Пока мы глазели на это чудо, Санди, заикаясь, вымолвил:
– Что же я буду с ней делать?
Я не скажу того единственного слова, которое произнес мой сын. Он сам покатывался со смеху с нами вместе.
А вечером, когда все улеглись, мы перечитывали письмо от Каники. У кума все было по-прежнему!
– Поразительно! – сказал Гром. – Убей меня бог за такие слова, но я удивляюсь, как он жив до сих пор. Я бы отдал все эти деньги, которых мы все равно в глаза не видим, чтобы, как раньше, покуривать с ним у нашей хижины на Аримао… от которой сейчас столбов не осталось. Да было это или не было – Гавана, Матансас, Санта-Клара, конные базары, звонкая монета, мулатки в платьях в сборку, с корзинами на головах, разговоры с покупателями – кто кого околпачит? Даже не верится, что все это было.
– Да, – в тон ему отвечала я, – и плеть, и колодки, и тюрьма в Санта-Кларе, и обалдуй сеньор Лопес, и война со всеми белыми, что встретятся по дороге…
Неужели тебе опять захотелось убивать?
Он повернулся ко мне и глядел с такой тоской, что сердце сжалось:
– Пропади все пропадом! Там нам нет места, а тут – воля твоя – мне тошно. Все не так: и солнце не солнце, и дождь не дождь, и зверье какое-то непонятное, дороги не те, что у нас, и базары на базары не похожи, и деньги не деньги, и бабы дуры, и негры все до единого босаль, а я – креол! Тебе не надо объяснять, ты сама такая. Если бы не дети… Ну ладно, если лет через пятнадцать все перевернется вверх тормашками и Санди женится на Мари-Лус. Но все на свете, милая, стоит на ногах, и скорее девчонка попадет в гарем из десяти жен, и муж к ней, как тут водится, годами заглядывать не будет. А сын? Пойдет в солдаты, дослужится до начальника армии? А потом сменится правитель, и что после этого будет, известно одному сатане, тут свои живьем съедят при удобном случае! Или лазить по болотам за крокодилами всю жизнь, завести кучу жен, чтобы торговали на базаре едой?
– А чего бы тебе хотелось, Гром?
Он вздохнул:
– В Гаване в Батальоне Верных Негров он мог бы дослужиться до капитана – заметь, до того же самого звания, что Федерико Суарес. Или занимался бы торговлей, как многие по нашим местам, или завел бы мастерскую… Да что – с нашими деньгами можно делать что угодно. Мы бы жили в одном доме – помнишь, сколько мы говорили про дом, где солнце сквозь щели падает на каменный пол? У него была бы жена, разбитная бабенка, и ватага детей, а дочку отдали бы замуж за… неважно, можно выбрать, потому что в Гаване ей найдется пять тысяч женихов, не меньше. Цветные в Гаване – это город в городе, и там – собрания в кабильдо, трубки с табаком, обсуждение дел со степенными людьми, и танцы под оркестр, и вечеринки по домам, и шушуканье по углам парней с девчонками, там… там пахнет по-другому, там дышится по-другому, ах! Разве не об этом мы говорили с тобой, кажется, полжизни назад? Помнишь, в угловой комнате конюшни? Или этого тоже не было?
– Как раз полжизни назад это и было. Мне было шестнадцать, а сейчас – тридцать два. Все было, и я хотела с тобой вместе того, о чем ты говоришь. У нас не получилось – кто тут виноват?
Он взял меня за руку.
– Конечно, не ты, моя унгана. Я не хуже тебя знаю, что нам в Гавану путь закрыт.
Судьба! … Между прочим, Мэшем-старший заинтересовался предложением Пипо выдать Санди за мою дочку. Конечно, он имел в дальнейших видах финансовые последствия такого брака. Но я отговорилась младенчеством невесты, – "разве я могу решить без нее ее судьбу?" Да и сам Санди принял это жениховство, как милую шутку.
Филомено исполнилось десять, когда родилась сестренка, но он выглядел старше – рослый и крепкий в отца и совершенно бесстрашный. Как раз такой, каким должен быть мальчик, выросший на взаправдашней войне.
К слову, Идах мог жить припеваючи, ничего не делая. Но он любил охоту, любил ее азарт и, видимо, поэтому так легко втянулся в жизнь симаррона, что она напоминала ему прежнюю, вполне привольную. Никто из моих двоюродных братьев не уродился в отца удалью, и внучатый племянник ему пришелся как раз кстати. "Пусть сыновья сажают ямс; охота – дело лишь того, кому она по душе". А Пипо она напоминала прежнюю войну и несла с собой порою нешуточные опасности. В лесу водились слоны, кабаны-бородавочники, в болотах и сырых зарослях – буйволы, черные как нечистая сила, крокодилы ничуть не меньше тех, что караулили пути на Сапату и, конечно, леопарды. Раньше по нашим местам попадались и львы, но к тому времени о них уже не было слышно. А леопарды гоняли обезьян, заставляя их подниматься на самые высокие деревья, сбивали табун в пугливую кучу, державшуюся подальше от кустарников и пальметто, убивали коз, а случалось, уносили зазевавшихся или ушедших слишком далеко от жилья детей. А наша троица – Идах, Пипо и Серый – дважды выходили выслеживать убийцу и возвращались с тяжелой шкурой на плечах.
Старшие жены Идаха, происходившие из старинного торгового рода Идеммили, имели на базаре постоянное место, у которого всегда толпился народ. В городе не хватало мяса, стоило оно дорого, и рядом дичью да еще курами и козами продавали ящериц и мышей – пищу бедняков. Обе жены встречали мальчика в городском доме, как почтенного гостя, и чаша эму подавалась ему с поклоном, как взрослому. Это неизменно бесило Аганве, но он помалкивал – умница мой братец был. Он, правда, неизменно поддразнивал племянника вопросом:
– Ты храбрый охотник и воин, ты самостоятельный человек – так отчего же ты не женишься?
– На что сынок отвечал ему одним из присловьев Данды (к вящему восторгу обоих дедов):
– Кто с открытыми глазами согласится осыпать себя горящими угольями?
Но однажды он ответил дяде так:
– Я не хочу, чтобы за мою жену платил отец. Я сам куплю себе женщину, когда наберу каури.
Шуточки Аганве стали солонее:
– Ну, на какую женщину у тебя хватит каури? Хромую, слепую или такую, как ты?
– Хромую или слепую мне не надо, дядя, – отвечал Филомено, – но такая, как я, стоит недешево.
Аганве поперхнулся под обидный смех отца. Но промолчал – а что ему оставалось?
Филомено подружился с моим отцом Огеденгбе, хотя к кузнечному делу не имел никакого интереса. Разве что ковка наконечников для стрел и копий занимала его слегка, но удержать сорванца в кузне надолго было невозможно. В городе бывать подолгу он тоже не любил и вскоре удирал обратно в они, всегда на неизменном старом вороном и с неизменным Серым у стремени.
Вот Серый – тот тоже с трудом переносил город. У него поседела морда, но хватка была все та же, хотя после ранения у него от быстрого бега или напряженной охоты сипело в груди. Все равно он держался, словно был брат черту и кум королю и не имел соперников в собачьих драках. Охоту он любил со страстью дикого зверя – каким, по сути, и был.
Диким чем-то веяло и от другого сына, возвращавшегося из леса или саванны – разгоряченный, взволнованный, и каждый раз вспоминала, как такой же жаркий, со стучащим сердцем, возвращался он ко мне из Санта-Клары, помогая освободить отца.
Ушибы, царапины, раны все были ему нипочем. Факундо качал головой:
– Ты была права, что не оставляла его сидеть в паленке. Он закален, как настоящий мужчина. Только вот грамоте ты его учила зря. Она ему теперь пустой груз, как и нам с тобой.
Так, более или менее мирно, прошли что-то года полтора или больше… В Африке, где никто никуда никогда не торопится, время отсчитывается весьма приблизительно – сухой сезон, дождливый сезон, никакой тебе суеты месяцев, дней недели, чисел и часов. Мы вели календарь на манер Робинзона, но он был неточен. Мы приехали в начале сухого сезона. А в середине следующего сезона дождей – да, прошло побольше полутора лет, – поздним вечером поднял на ноги посыльный от брата:
– В наш агболе пришли белые люди, которые ищут вас!
Наутро собрались и поехали.
Конечно, это явились Мэшемы: кому ж еще было нас навещать! Мы им обрадовались куда больше, чем думали.
Старик Мэшем не изменился – все так же поблескивал острыми серыми глазками и мохнато щурился. Но в Санди произошли большие перемены. Он возмужал, раздался в плечах, слегка огрубел, хотя не утратил плавной юношеской гибкости. Больше всего меня поразило то, что он приветствовал нас всех на бойком испанском – за прошедшее время успел выучить этот язык и мог объясняться с остальными.
– В конце концов, я выучу даже ту тарабарщину, на которой вы тут говорите, – дайте срок.
Пипо степенно подал ему руку, а Гром, обнимая, едва не переломал ребра.
Санди по-прежнему оставался влюблен в меня, и не скрывал этого. Он с каким-то даже недоумением смотрел, как я разворачиваю кожаную накидку и достаю оттуда девочку, и понял, что это моя дочь, лишь когда я приложила ее к груди. Он помрачнел… но что же было делать? Не он первый и не он последний встречал такую судьбу.
Мы сидели в илетеми и под шум ливня читали письмо, добиравшееся к нам много месяцев, с трудом разбирая угловатый неровный почерк куманька.
"Я живу, как жил – вы эту жизнь, кажется, не забыли. Может быть, чуть-чуть потише, потому что портняжка не совсем та компания, что были вы. У меня теперь есть девчонка – говорят, похожа на моего отца, хотя я его в глаза не видал.
Жена хотела сына, но кажется, больше чтобы мне угодить, а я не против дочери. На крайний случай – будут сорванцами внуки, до которых я не доживу. Если бы не уехал так далеко крестник, я бы сказал, что ему будет невеста. Расскажите, как у вас жизнь и все такое прочее. У нас все хорошо, если бы не было без вас так скучно. Крепко обнимаю вас. Ваш куманек.
Тут же была записка с мелкими бисерными строчками – рука ниньи. Она была куда как пространнее, и подробностей в ней было куда больше.
Продав роскошное ожерелье, добытое Каники, Марисели купила уединенный кафеталь в самой глуши гор, где они жили теперь постоянно и откуда она лишь изредка на неделю-другую выбиралась по делам, а он на месяц-другой уходил прогуляться.
Каники довольно долго сидел тихо, пока не прекратились облавы, – так что Федерико Суарес предположил, что он тоже подался в Африку. Но потом его раскосую рожу стали опять замечать время от времени – то там, то здесь, и все пошло по-старому.
Ищейки бесились, но Филомено был неуловим. Факундо хлопнул себя по колену:
– Умница! Он правильно сделал, что не уехал. Ему бы тут тошнее было, чем там!
Он тут остался бы тем же, чем был там, он начал бы воевать со всем черномазым дерьмом, которые своего брата продадут за горсть ракушек, а не сопел бы в две ноздри, как мы. Ах, Каники!
Он чуть не плакал, и с каждым словом меня что-то больно царапало по сердцу. Эта земля была ему чужая… и мне становилась чужой, словно мать, от которой отвыкаешь за годы разлуки, а вернувшись, встречаешь словно бы уже не ту женщину, которая носила под сердцем и кормила молоком.
Санди посмотрел снизу вверх:
– Послушай-ка, ведь тебе, кажется, ничем хорошим не поминать Кубу? Ведь ты там был рабом.
На что Факундо, нимало не раздумывая, ответил:
– Правильно! Тошно быть рабом у белого сеньора. Но втрое тошнее – у своего же брата, негра-губошлепа, который не видит дальше своего приплюснутого носа и видеть не хочет, что сегодня он продал кого-то, а завтра найдется еще кто-то и продаст его самого, а потом земля обезлюдеет, придет белый человек и возьмет ее голыми руками, и тогда на свободного негра будут сбегаться посмотреть, как на чудо какое. Кубу нечем помянуть? Может, так, а может, нет. Мне сорок лет, и тридцать восемь из них я прожил там. Я креол – ничего тут со мной не сделать.
Может, я от белых нахватался по вершкам, так. Но этого хватает, чтобы видеть, какая кругом дичь и несуразица, и если ты, сынок, не глуп, ты меня поймешь.
Санди не был глуп и понял.
Утро было дождливое и сырое. Зябко жались под навесом кони. Дымились чашки с крепким кофе, дымилась трубка у моего мужа в руках. Он жестоко страдал без табака, а без кофе страдали мы оба, привыкнув за многие годы к его бодрящей горечи. Но во вьюках нашелся запас и семена и того и другого.
Сэр Джонатан, усевшись на циновки поближе к свету и водрузив на нос очки, перемежал форменный финансовый отчет с мелкими подробностями дела. Суммы оборотов и прибыли заставили меня присвистнуть, хотя в распределении дивидендов Мэшем-старший себя не обижал.
– Мы привезли все, о чем ты просила в письме, и кое-что сверх того. В сущности, это совсем небольшие деньги. К нашему возвращению в Англию будет окончательно готов новый клипер, заложенный на адмиралтейской верфи – туда пошла основная масса прибыли. Ты считаешься совладелицей исходя из пятидесяти одного процента, кажется, это всех устроит. Санди хотел назвать судно "Леди Кассандра". Может, ты хотела бы переименовать его в "Леди Марвеи"? А может быть "Леди Йемоо"? "Симаррон"?
Что это значит? Нет, на нас будут коситься во всех латиноамериканских портах.
Смутьян? Почему? Ах, в честь вашего друга? Помню, как же, незабываемая личность, и если он не хотел идти ко мне на службу, здорово просчитался. Хорошо, "Смутьян".
Часть денег, что не участвуют в обороте, положены в банк на твое имя. Мой банкир хорошо о тебе информирован. Стоит тебе явиться в лондонский Сити вот по этому адресу, и назвать любое из твоих имен, мистер Фрэнк Добсон просто выложит звонкой монетой столько, сколько тебе потребуется.
– Касси, – сказал младший Мэшем, – почему бы вам не бросить к чертям всю эту Африку и не поехать в Англию, где с деньгами может жить в свое удовольствие кто угодно? По-моему, у тебя от Англии остались совсем не дурные воспоминания. Твой брат поживает там совсем не плохо, и кажется, не очень горюет о том, что остался.
Митчеллы были согласны его отпустить, но воспротивилась его жена. Почему бы вам не вернуться с нами в Англию, если тут так ненадежно? Ваше будущее финансово обеспечено. Подумайте об этом хорошенько!
Мы думали об этом все дни, пока Мэшемы гостили у нас – сначала в городе, потом в они, думали долго и обстоятельно. Мэшемы расписывали все выгоды переезда, и Факундо загорелся было этой идеей, но я знала Лондон лучше и охладила лишний пыл.
– Кто мы будем в Лондоне? Когда я были прислугой, все было ясно. Черная прислуга – это в порядке вещей. Черная состоятельная семья – с кем мы будем там иметь дело, общаться? Некуда пойти, не с кем поговорить, мы окажемся в одиночестве не меньшем, чем в хижине на болоте. Нет, хуже, потому что нас будет окружать враждебная стена. Все дело в положении! Если белый не может смотреть на черного сверху вниз, он старается ему гадить – это правило, исключения из которого не часты. Ладно, положим, мы это переживем. Но как будут жить там наши дети?
И Факундо засомневался, как и я. А когда Филомено, призванный на совет из буша, куда он заваливался на охоту вместе с Идахом и Санди, сказал "нет", – а он имел на это веские основания, мы ответили Мэшемам "нет".
Все было решено и обговорено. Назначен визит нового корабля в Лагос – на осень 1832-го года; написаны письма, сделаны заказы. И вот караван отправился к побережью по раскисшей июньской дороге, а мы остались.
Два года до следующего визита англичан прошли на редкость спокойно. Пожалуй, за всю мою тогдашнюю жизнь, не считая детства, не выдавалось у меня такого безмятежного времени.
В нашем доме не было жалюзи, сквозь которые по утрам на пол падали бы горизонтальные полоски света. Но солнце встречало меня каждый день за откинутой дверной циновкой, разумеется, если не лил теплый грозовой дождь.
Я пополнела и раздобрела за эти годы – не от лени, а от спокойствия. Благо, не было платьев с затягивающимися корсажами, которые могли бы стать узки в талии, а были саронги – подшитые по краям куски ткани, которыми можно было задрапировать формы сколь угодно пышные.
В амбарах отлеживали бока клубни ямса и таро, золотилась кукуруза, свисало с балок копченое мясо. Бродили по двору куры, стадо коз паслось под присмотром мальчишки. Жеребились кобылы, и прицениваться к двухлеткам приходили посланцы от боле, потому что фульве, у которых йоруба издавна покупали лошадей, просили за свой товар целое состояние. Сундуки были полны добром, – иным вещам никто в городе не знал, как найти применение, утюгу, например. Даже муж перестал ворчать, хотя теперь его уже не прельщал рокот барабанов и в круг танцующих его стало не вытащить. Ну и пусть; в конце концов, это не главное. Главное, что подрастали дети, рожденные свободными и живущие свободными. Ради этого стоило многое перетерпеть. А кому хорошее не хорошо – пусть сунет голову в костер и посмотрит, хорошо ли это, как говаривал незабвенный ибо Данда.
Крошка Тинубу-Мари-Лус – уже бойко топала на пухленьких, в перевязках, ножках.
Она вообще была в детстве очень пухленькая, с круглыми щечками, с губками бантиком, с большущими глазами, так что каждый глаз оказывался больше рта… На запястьях и щиколотках звенели серебряные браслеты, скованные дедом, а на шее – амулет от колдовства, подаренный бабушкой. Они души не чаяли в малышке – такой веселой, такой звонкой, всегда смеющейся и воркующей.
– Это настоящее дитя нашей земли, – говорили они.
Старшего внука они уважали и, как ни было это странно, слегка побаивались.
Видимо, дело в том, что Филомено вырос на войне и по духу был воином. А мой отец, человек по природе не трусливый, был ремесленником, человеком спокойным и мирным.
У парня же в крови сидела наша партизанщина. Потому-то его привлекала жизнь оде, что напоминала наши прежние кочевки по горам, а азарт охоты заменял азарт боя. Я чувствовала, что это до поры, потому что любое оружие моментально осваивалось в его руках, а любая ватага мальчишек – свободных или эру – превращалась в эдакую маленькую армию во главе с эдаким маленьким Наполеоном. Впереди ему маячила бы военная карьера – скажем, начальника армии города Ибадана, каканфо.
Это было бы вполне возможно… не поверни судьба по-своему. А покуда он был отчаянным охотником, мальчиком-мужчиной, нашей красой и гордостью.
С какого-то времени мы с отцом начали замечать, что он, сделав посудину из самой большой высушенной тыквы, какая нашлась в доме, складывает туда каури, полученные за убитую дичь. Дела его шли удачно, Идах компаньона не обижал, и калебас мало-помалу наполнялся. А когда связки отливающих перламутром раковин дошли до краев посудины, мой брат и мой отец стали сообщать, что неоднократно замечали нашего парня на площади, где торгуют невольниками, что он приценивается к молодым девчонкам.
Это нас изумило. Женихаться ему было все же рановато. Факундо говорил: "Нет, я не был таким скороспелкой". "Ты свое потом наверстал", отвечала я. "Но начал-то на пару лет позже… шустер, прохвост!" Мне что-то тоже не верилось в такую скороспелость, но, обсудив все хорошенько, мы решили парня не трогать.
Он был человек самостоятельный и проводил больше времени с Идахом и его семьей, чем с нами. То, что дети, взрослея, отдаляются от родителей, мы знали; а Филомено рано повзрослел и был сам себе голова. Он по-прежнему ездил на поседевшем от старости Дурне, у левой ноги коня труси Серый, с поседевшей мордой старый пес, за спиной – лук и стрелы, у широкого кожаного пояса – мачете. В таком виде он появлялся в городе. На базаре его знали лучше, чем нас. Он мелькал там гораздо чаще, чем мы, появляясь на видном месте под деревьями, где всегда сидела какая-нибудь из жен Идаха, с товаром, и выгружала из седельных мешков то плетенку с яйцами ткачиков, то корзину черных сонь, то черепах, гремящих панцирями, то связки подстреленных птиц. Его приветствовали дружелюбно, потому что он, как всякий уверенный в себе человек, отличался спокойным дружелюбием.
Ребенок? Черта с два: это маленький джентльмен, который имел в руках хорошее ремесло и без нас мог вполне обойтись… хотя конечно, мы были большими друзьями и очень любили друг друга. Что, прикажете такому читать мораль о том, что положено и что не положено? Бросьте, напирать на родительскую власть – пустое занятие. Так что мы помалкивали… пока он однажды не вернулся из города, везя на крупе коня свое приобретение.
Она была одета в цветастый креп из наших запасов, – значит, он переодел ее в городе, в нашем илетеми, и на нее глазел весь род. Ну, и мы полюбовались – стоило посмотреть хотя бы на то, с каким важным видом наш проказник соскочил с седла и помог спуститься девушке – он лопался от гордости и при этом был серьезен, как гробовщик. А до чего ловко он снял девчонку с конского крупа – Факундо был готов взвыть от восторга, но сдержался – только в глазах плясали черти.
Девушка оказалась лет шестнадцати, ростом вровень со мной (почти на голову выше самого Филомено) и очень красивая. Мягкий овал лица, большие широко расставленные глаза, курносый, а не приплюснутый нос, пухлые розоватые губы и бархатистая кожа цвета густого кофе со сливками. На лице и руках – ни одной линии татуировки, значит, она эру – рожденная в рабстве. Но, видно, не из тех, что скребут котлы, хотя поглядывала на нас с любопытством и испугом.
– Ее зовут Нжеле, отец. Я построю ей хижину на женской половине. Нужно, чтобы кто-то коптил дичь, которую я добываю.
– Хорошее дело, – отвечал тот. – Мясо быстро портится в жару, а ты порой приносишь целую антилопу или крокодила… Ей построят хижину и отдельную коптильню, и думаю, без дела сидеть Нжеле не будет.
А когда сын увел девчонку внутрь двора, Гром с ошеломленным видом повернулся ко мне.
– Ведь она похожа на тебя, какой ты была лет пятнадцать назад – и лицо, и фигура, и походка! Только у тебя черт под юбкой сидел – там он и остался; а у этой, похоже, и не ночевал. Конечно, – заключил он философски, – для копчения дичи могла сойти любая старушенция, но если Пипо потребовалась для этого красота в самом соку, – развел руками – что тут делать?
Я выведала подробности у брата – Аганве, конечно, все знал. Нжеле была из дома правителя города – служанка одной из жен, не угодила чем-то госпоже и была продана. На продаже был устроен, по-нашему говоря, аукцион, и Пипо, перебив солидных покупателей, выложил все свои каури и две нитки позолоченных стеклянных бус. Бусы-то и решили дело. Потом он ее привел в агболе, чтобы переодеть – и весь агболе гудел до вечера. Ночевать он там не стал, вернулся в они в тот же вечер похвастать покупкой.
– Я ему ничего не сказал, – ухмыльнулся Аганве. – У него на языке не слова, а перец. Он как, сам уже с ней справляется или просит отца помочь?
Похоже, это занимало всех до единого в агболе. Но мне пришлось разочаровать брата, так же как и остальных. Нжеле трудилась как пчелка днем, однако ночью ее никто не беспокоил.
– Ай, – сокрушался Аганве, блестя глазками, – этот плод перезреет, пока твой мальчишка сумеет раскрыть на него рот!
Подобных шуточек было множество, но Пипо пропускал все мимо ушей.
Стоял сухой сезон, и в илетеми постоянно был наготове гонец, чтобы оповестить нас о приезде Мэшемов. И они приехали – выйдя из лондонской гавани в конце января, прямо в пекло между тропиками, когда в полдень топчешь собственную тень.
Больше полутора лет прошло после предыдущего визита, и это время было благоприятным и для нас, и для них.
– Похоже, госпожа Йемоо любит и нас и вас, – проговорил важно Мэшем-старший, берясь за саквояж с документами. – Я вот думаю, не пора ли переименовать фирму?
"Мэшем и Тутуола" – как звучит?
Мне это было все равно. Важнее, что за время, прошедшее со времени последнего визита, капиталы фирмы почти удвоились. Причем доля Тутуолу относительно доли Мэшемов увеличилась еще больше, так как старик должен был обеспечить приданое трех дочерей – разорение, истинное разорение! Но абсолютная величина капитала Мэшемов настолько возросла, что старик мне простил то, что Санди не сделал предложение ни одной из кузин. Впрочем, не совсем так: та, что с детства считалась его нареченной, соблазнила купеческим приданым бездельного отпрыска титулованной фамилии. Отец был в отчаянии, что капитал уходит из семьи, но ничего не мог поделать.
Факундо при посредстве Санди вникал в торговые дела. Он сам был купец, хотя занимался только лошадьми. Но кто умеет купить и продать, не растеряется с любым товаром и сумеет сосчитать прибыль. Правда, с такими суммами дел ему иметь не приходилось. К тому же надо было понять разницу между песо и фунтом или гинеей.
Но познаний в арифметике хватило, и, закончив подсчеты столбцом, Гром присвистнул:
– Сеньор Лопес в жизни столько не получал с конного завода.
Мы оказались куда богаче своих прежних хозяев. Я прямо кожей почувствовала – у мужа снова в пятках свербит. Но рядом был сын, а сыну нравилось в Африке.
А сын сидел, забавляя двухлетнюю сестру, помалкивал, выждал паузу в разговоре и вдруг обратился к младшему из гостей:
– Санди, я хочу с тобой поговорить. Только без обид, потому что мы мужчины и друзья.
Кто не насторожится при таком начале?
– Я знаю, что хотел бы получить себе мою мать. Но это у тебя не выйдет.
Санди запунцовел от бешенства, но выслушал дальше:
– Я не вижу причины, по которой ты не можешь жениться на моей сестре, когда она вырастет. Правда, до этого долго ждать. А чтобы ты подождал и не соскучился, у меня есть для тебя подарок.
Он хлопнул в ладоши, и вошла Нжеле. Да, это была Нжеле, но мы все раскрыли рты, потому что Нжеле была в европейском платье – том самом роскошном шелковом платье, что я носила на корабле. Она в самом деле удивительно походила на меня, казалось, это я сама стою на затененной галерее, только вдвое моложе…
Оказывается, вот для чего он выискивал и приберегал девчонку! А как он умудрился ее одеть, до сих пор для меня загадка. Во всем Ибадане тогда не было человека, умевшего одевать европейское платье.
Пока мы глазели на это чудо, Санди, заикаясь, вымолвил:
– Что же я буду с ней делать?
Я не скажу того единственного слова, которое произнес мой сын. Он сам покатывался со смеху с нами вместе.
А вечером, когда все улеглись, мы перечитывали письмо от Каники. У кума все было по-прежнему!
– Поразительно! – сказал Гром. – Убей меня бог за такие слова, но я удивляюсь, как он жив до сих пор. Я бы отдал все эти деньги, которых мы все равно в глаза не видим, чтобы, как раньше, покуривать с ним у нашей хижины на Аримао… от которой сейчас столбов не осталось. Да было это или не было – Гавана, Матансас, Санта-Клара, конные базары, звонкая монета, мулатки в платьях в сборку, с корзинами на головах, разговоры с покупателями – кто кого околпачит? Даже не верится, что все это было.
– Да, – в тон ему отвечала я, – и плеть, и колодки, и тюрьма в Санта-Кларе, и обалдуй сеньор Лопес, и война со всеми белыми, что встретятся по дороге…
Неужели тебе опять захотелось убивать?
Он повернулся ко мне и глядел с такой тоской, что сердце сжалось:
– Пропади все пропадом! Там нам нет места, а тут – воля твоя – мне тошно. Все не так: и солнце не солнце, и дождь не дождь, и зверье какое-то непонятное, дороги не те, что у нас, и базары на базары не похожи, и деньги не деньги, и бабы дуры, и негры все до единого босаль, а я – креол! Тебе не надо объяснять, ты сама такая. Если бы не дети… Ну ладно, если лет через пятнадцать все перевернется вверх тормашками и Санди женится на Мари-Лус. Но все на свете, милая, стоит на ногах, и скорее девчонка попадет в гарем из десяти жен, и муж к ней, как тут водится, годами заглядывать не будет. А сын? Пойдет в солдаты, дослужится до начальника армии? А потом сменится правитель, и что после этого будет, известно одному сатане, тут свои живьем съедят при удобном случае! Или лазить по болотам за крокодилами всю жизнь, завести кучу жен, чтобы торговали на базаре едой?
– А чего бы тебе хотелось, Гром?
Он вздохнул:
– В Гаване в Батальоне Верных Негров он мог бы дослужиться до капитана – заметь, до того же самого звания, что Федерико Суарес. Или занимался бы торговлей, как многие по нашим местам, или завел бы мастерскую… Да что – с нашими деньгами можно делать что угодно. Мы бы жили в одном доме – помнишь, сколько мы говорили про дом, где солнце сквозь щели падает на каменный пол? У него была бы жена, разбитная бабенка, и ватага детей, а дочку отдали бы замуж за… неважно, можно выбрать, потому что в Гаване ей найдется пять тысяч женихов, не меньше. Цветные в Гаване – это город в городе, и там – собрания в кабильдо, трубки с табаком, обсуждение дел со степенными людьми, и танцы под оркестр, и вечеринки по домам, и шушуканье по углам парней с девчонками, там… там пахнет по-другому, там дышится по-другому, ах! Разве не об этом мы говорили с тобой, кажется, полжизни назад? Помнишь, в угловой комнате конюшни? Или этого тоже не было?
– Как раз полжизни назад это и было. Мне было шестнадцать, а сейчас – тридцать два. Все было, и я хотела с тобой вместе того, о чем ты говоришь. У нас не получилось – кто тут виноват?
Он взял меня за руку.
– Конечно, не ты, моя унгана. Я не хуже тебя знаю, что нам в Гавану путь закрыт.
Судьба! … Между прочим, Мэшем-старший заинтересовался предложением Пипо выдать Санди за мою дочку. Конечно, он имел в дальнейших видах финансовые последствия такого брака. Но я отговорилась младенчеством невесты, – "разве я могу решить без нее ее судьбу?" Да и сам Санди принял это жениховство, как милую шутку.