– Ма, зачем мы это сделали?
   Филомено тем временем полез в пещеру. Шум, ругань – его встретили градом камней.
   Но мое имя, произнесенное вслух, произвело неожиданное действие: все полезли наружу, спотыкаясь, жмурясь ослепшими на свету глазами. У многих были раны, и все умирали от голода. Двое суток просидели под землей, и двое суток крошки не было во рту ни у кого, потому что чертовы дурни, по обычной негритянской беспечности, не догадались держать в убежище никакого запаса.
   И вдруг произошло что-то непонятное. Худая, в таких же грязных лохмотьях, как остальные, женщина протерла глаза, отвыкшие от света, и вдруг завизжала диким голосом, схватила тощего, золотушного младенца и кинулась с ним обратно в пещеру.
   Упала, не смогла подняться и ползком продолжала путь к спасительной темноте.
   Потом попятился еще один, еще – и вся ватажка стояла опять у входа, готовая шмыгнуть в нору при первом подозрительном движении: они разглядели Энрике.
   – Убей его, унгана! Убей, или он убьет тебя и нас! У него оружие! Убей его!
   Энрике ничего не понял.
   – Они что, придурки? Они что, не понимают, что мы черт-те что натворили, выручая вонючек этих?
   – Сын, сын, они испугались тебя! Думаешь, у них нет причин считать врагом каждого белого? Думаешь, у них не резали ремни из спин и не солили раны?
   Я едва успела подхватить покачнувшееся тело. Пистолет брякнулся о камень. Энрике потерял сознание. Как он говорил потом – от потери крови. На самом деле – от пережитого ужаса.
   Тринадцать – несчастливое число. Не стоило негрерос оставаться у ловушки в таком количестве. Ни один не ушел, считая тех, кто оказался заперт в каменной щели. Мы не стали там задерживаться. Я сказала на прощание:
   – Негры, мы сделали все, что могли. Остальное делайте сами. И забудьте, что видели нас тут. Нас тут не было.
   Горячка боя ушла, и навалилась усталость. Так всегда бывало. Филомено поддерживал в седле брата, у которого не осталось кровинки в лице. Факундо скрипел зубами каждый раз, как приходилось давать лошади шенкеля. Я не получила ни царапины. Но тошнехонько что-то было, и я впервые подумала: может, правда мы зря это сделали?
   Но когда подъехали к Лас Лагартес, первое, что мы увидели на опушке леса в дальнем углу усадьбы, была Сесилия в просторном бата, облегавшем живот, а с ней – Кандонго и давешнюю негритянку. Они стояли у маленького холмика, украшенного свежими цветами. Под этим холмиком лежал мальчик, умерший во чреве матери – его убило бегство и страх. И тогда я подумала: нет, шалишь! В мире есть равновесие, которое называется справедливостью. Я соблюдала его по мере сил и всегда; думаю, что это должен делать каждый.
   Я сказала, когда мы обработали раны:
   – Парни, мы здесь четвертый день и уже напроказили. Этого делать больше нельзя.
   Все, баста: сидим тихо.
   – То, что вы совершили – отважное и благородное дело, – произнесла Сили со слезами. – Я горжусь вами всеми, и тобой, милый, в первую очередь.
   – Нечем гордиться, – ответил Энрике мрачновато, – я трусил отчаянно и никого не убил.
   – Это не важно, сынок, что ты трусил, – вмешался неожиданно Факундо. – Это совсем не важно, боялся ты или нет.
   – А что же тогда важно, старина? – спросил Энрике.
   – Важно, что ты не позволил страху тебя одолеть и делал то, что должен был делать. Это-то и называется храбростью. А таких придурков, которые не боятся ничего, никого и никоим образом, на свете мало: не живут они подолгу. Понял, парень?
   – Понял, Гром. Стало быть, ты признал, что у меня есть яйца? Ну да, конечно. Мы теперь не просто одной веревочкой связаны, а одной петлей. Так что горжусь званием висельника! Если выбор невелик – трус или висельник, я предпочитаю быть висельником. Не пойму только: зачем я живу, если нет другого выбора?
   – Ты попал в самую точку, сынок, – отвечала я. – У нас тоже всю жизнь не было другого выбора. У нас даже такого не было: мы родились не трусами.
   Сын смотрел затуманенными зеленоватыми глазами и молчал, оставив при себе все свои сомнения. Его выбор был сделан еще раньше. …Когда на другое утро я надевала платье, сшитое за месяц до того в Порт-Рояле, оказалось, что оно свободно в талии на добрый дюйм.
   Сыновья отделались на этой последней перед долгим затишьем "прогулке" довольно легко: у одного забинтована рука, у другого повязка плотно стягивало тело от талии до нижних ребер. Грому повезло меньше: собаки крепко порвали ему ноги – в который раз! Когда через две недели Сесилии пришло время родить, он еще не вставал с постели. Поэтому мы с Энрике сами на другой день зашли к нему в комнату, неся новорожденную внучку в плетеной колыбельке.
   Девочка лежала на двух его огромных ладонях как в корытце. Она родилась очень маленькая, меньше шести фунтов, но хорошо сложенная и крепкая, как орешек.
   Нежная, почти прозрачная кожица отливала едва заметной желтизной. Головку покрывал золотистый пушок, а глазки были младенческого голубоватого цвета, который, как известно, с возрастом может перейти в какой угодно. Дочка заметно больше походила на отца, чем на мать.
   – Видишь, Ма, – сказал Энрике, – зря ты беспокоилась. Она совсем беленькая.
   – У меня свалился камень с души, – отвечала я. – Дай бог, чтоб и прочие ваши дети удились бы не в бабушку.
   Сесилия быстро поправилась после родов. Худенькая, с маленькой грудью, тем не менее захотела кормить ребенка сама, и молока хватало.
   Она хотела назвать дочку Александрой.
   – Пусть она хотя бы именем напоминает бабушку, если не похожа на нее лицом.
   Но я воспротивилась: чем меньше сходства, тем лучше.
   – Тогда я назову ее Мария-Селия, – сказала она, – Селией звали мою мать.
   Мария-Селия в этом доме не могло звучать иначе, как Марисели. Что ж! Это было чудесно.
   Как только молодая мама пришла в себя, я предложила:
   – Энрике, не пора ли нам ехать в Порт-Рояль? Если твой тесть уже был в нашем доме, он знает, что ты должен вернуться месяца через два после отъезда. Если он намерен что-то предпринять, он там появится… а нам не худо бы узнать, чего он хочет добиться. И дело нельзя бросать так надолго, это сильно повредить торговле.
   Энрике был того же мнения. Оставив Сесилию и Факундо, у которого едва перестали гноиться раны, втроем мы собрались в Касильду.
   Лодка заботами Ма Ирене была в полной сохранности.
   Мы провели в Агуа Дульсе весь день, и, как прошлый раз, крошка Флор де Оро не отпускала ни на шаг от себя Филомено. Странно и трогательно было видеть, как серьезно семилетняя девочка принимает это жениховство, и как неловок и застенчив с узкоглазой желтокожей куколкой бесстрашный шестнадцатилетний воин. Он сажал ее ладонь и поднимал к потолку, а она скрещивала ножки, подбирала юбочки и кричала:
   – Нет, нет, отпусти меня, право, это неприлично!
   Она сказал ему на прощание:
   – Я умею теперь читать и писать. Пиши мне, пожалуйста, и я буду отвечать тебе сама.
   Это был уже не тот испуганный зверек, что в прошлом году, – немного серьезная, немного кокетливая маленькая девочка. Мы с Ма Ирене не знали, что может получиться из всего этого, но худого не ожидали.
   В Порт-Рояле все было, как предвиделось. Пришло письмо от Мэшема: обещал приехать. И, конечно, наведывался сеньор Суарес.
   Он не стал разговаривать ни с кем в доме. Узнав, когда примерно ожидается приезд зятя, хмыкнул и обещал проверить точность его слов. Про меня даже не спросил.
   – Что будем делать, мальчики?
   Энрике предложил нам с ним подождать визита капитана. "А Филомено пусть отправляется назад", – не годилось оставлять одних Сили с малышкой на руках и едва поправившегося отца.
   Месяц безвылазно просидела я в доме, ожидая визита дона Федерико. Наконец гость появился.
   – Так, молодой человек, я приехал, не надеясь застать вас на этом месте. Уж очень поспешно вы уехали в тот день…
   – Разве я не имел на это оснований? Вы хотели отнять у меня жену, и естественно, я постарался спрятать ее в надежное место.
   – И до каких пор ты собираешься ее прятать, плут?
   – До тех пор, пока никто не сможет увезти ее от меня против ее собственной воли.
   – К твоему, сведению, она моя несовершеннолетняя дочь.
   – Отлично осведомлен! Ничто, кроме вашего упрямства, не мешает ей совмещать роли моей любимой жены и вашей нежной дочери, а так же мамы очаровательной дочурки – вашей, к слову сказать, внучки.
   Капитан долго расспрашивал про девочку – казалось, он настроен гораздо менее воинственно, чем в прошлый раз. Наконец махнул рукой.
   – Играйте в прятки, дети – это скоро вам надоест. Скажи-ка, ведь сейчас при Сесилии осталось это семейство головорезов – Кассандра и иже с ней?
   – Не имею представления, кому они режут головы сейчас, – ответил Энрике холодно. – Я забочусь о своей семье. Они, полагаю, позаботятся о себе сами.
   – Можешь считать, что я тебе поверил, сынок. Я лично думаю, что Сандра стирает сейчас пленки моей внучки и утюжит юбки моей дочки. Когда поедешь в другой раз проведать жену, скажи Сандре, что я не стал давать хода бумагам. Пусть не боится и даст о себе знать. Я хотел бы поговорить с ней пообстоятельнее. Будь мы на Кубе, я бы давно выследил, где она есть. Здесь мне это сделать труднее… и не хочу. Я думаю, ты знаешь все, что между нами было, – если не от нее самой, то от Сесилии. Если ты настоящий мужчина, сынок, ты должен понять, что это за женщина.
   – Вы недооцениваете обаяния вашей дочери, дон Федерико, – отвечал сын. – А меня никогда не привлекали пожилые негритянки.
   – О вкусах не спорят… хотя я вижу, что в женщинах ты не слишком разбираешься.
   Хорошо, каждому свое. Я не буду тебя больше беспокоить и не стану требовать клятв. Обещай только, что если увидишь Кассандру, или кого-то из ее семьи, то передашь то, что я сказал. Если увидишь… идет? Эта женщина мне нужна. Найди мне ее, и я оставлю в покое тебя и дочь, узаконив ваш брак. Договорились?
   – Я понял, чего вы хотите, – сказал Энрике, – но от меня ли это зависит?
   Нужны ли вы этой женщине?
   – Когда-то я был ей не противен и на это уповаю. До свидания, сынок.
   Я вышла из-за портьеры, где простояла весь разговор.
   – Все, опасность миновала. Можно ехать за остальными.
   – Ты хочешь говорить с ним сейчас?
   – Не имею желания. Но в любой момент, когда он нагрянет, я могу ему сказать: слушаю вас внимательно, сеньор!
   Энрике мялся что-то и все крутил в руках серебряную пепельницу.
   – Ма… извини, может, это не мое дело. Почему бы тебе не… Ну, словом, дон Фернандо человек мужественный и благородный. Он любит тебя – почему бы тебе не уважить его чувства? Только не говори мне про долг перед семьей. Ты на глазах у мужа можешь путаться с Санди – и муж делает вид, что ничего не видит. Ведь ты была любовницей дона Федерико, и тогда, кажется, Гром против этого не возражал.
   Или как оно там было?
   Я глазом не моргнула, потому что ожидала давно этот вопрос.
   – Как было, так и было, сынок! Во-первых, мы были тогда рабами. Во-вторых, я не знала о твоем тесте того, что знаю сейчас.
   – Что же такого ты о нем знаешь?
   – Одну прелюбопытную вещь… но тебе скажу ее, если только уж очень пригорит.
   – Ладно, пусть. Ну, а Санди? – не унимался сын. – Зачем он тебе?
   – Не столько он мне, сколько я ему. Я ему нужнее, чем он мне. Представь себе, что я уважила его чувства на тот же манер, как ты предлагал мне уважить чувства своего тестя.
   – Ну, а Гром? Черт меня возьми, ему это словно не важнее, чем зеленый огурец!
   – Может, так, а может, не так, – отвечала я. – Знаю, что по-хорошему вроде бы так не полагается. Но жизнь – она разная, в каждом монастыре свой устав.
   Сначала Гром терпел, когда мною пользовались хозяева, потом я сквозь пальцы смотрела на то, что он имел гарем, а потом это все стало не так уж важно.
   – Анха! – кивнул Энрике. Вижу, что у вас сохраняются, по крайней мере отчасти, африканские порядки в семье. Вообще-то это никому не мешает, поскольку никого не касается. Меня волнует лишь одно: не вздумает ли перенять эти порядки моя супруга?
   Ох, как я хохотала! Я смеялась так, что рассмешила даже помрачневшего сына.
   Утерев набежавшие слезы, я успокоила его: это скорее он, полуафриканец, станет пялить глаза на сторону, и провались я на месте, если не вступлюсь за него, когда дело дойдет до битья горшков.
   Через день или два, наняв рыбачью лодку, я снова переправилась на кубинский берег. Там уже измаялись, целый месяц ожидая от нас вестей. А еще через несколько дней все наше семейство вернулось в Порт-Рояль в полном здравии.
   Нет, не все было гладко, по дороге мы попали в шквал, какие имеют обыкновение в наших местах налетать откуда ни возьмись. Нас немилосердно поливало дождем, а ветер трепал лодку со спущенным парусом, как собака пойманную крысу. Разгулялась волна – а скорлупка наша до того была мала по сравнению с водяными махинами! Ни разу мы не попадали в эдакую переделку и перетрусили не на шутку. Но дождик вымочил, а ветер высушил, и все обошлось благополучно, кроме одного: у Сесилии, просидевшей весь шторм в крошечной каюте и тоже отчаянно боявшейся, с испугу пропало молоко. Так что первой заботой по возвращении было – искать внучке кормилицу.
   Потом забот была целая куча – как всегда в доме, где появляется младенец, – пеленки, стирка, колыбельные. Шестилетняя Мари-Лус забавлялась с крошкой племянницей – она ведь была ей племянница! – как с куклой. Отец Тибурсио крестил девочку, и в доме был устроен форменный прием для именитых гостей, где мы с Флавией как павы ходили с подносами в руках, – я чувствовала себя королевой, ловя на себе мужские взгляды и думая, что я еще оч-чень молодая бабушка. А поп набрался, как сучка блох, и насилу дотащился до дома в сопровождении все того же старого конги.
   Дела шли своим чередом, но при этом – как бы яснее выразиться – мы поминутно поглядывали на дверь: не идет ли обещавшийся гость? Капитана не было; но все держали ухо востро.
   В середине лета приехал Санди после полутора лет отсутствия.
   – Дядюшка появится через несколько месяцев – навестить вас и обсудить дела, как обычно. Старик ахнет, узнав, что тут у вас творилось! А семейство Вальдес, похоже, взялось за дело всерьез?
   Сесилия снова была беременна. Энрике усмехался самодовольно:
   – Кабальеро бьют без промаха!
   Энрике тоже привык к нашей бесцеремонной манере выражений.
   Филомено пристал к Мэшему с тем же, чем мне не давал покоя с самой Кубы:
   – Что можно сделать, чтобы Чинита (так мы называли между собой Флор де Оро) жила с нами?
   У него для этого вопроса было много резонов – неглупых резонов, надо сказать.
   Дед Лоренсо держался от внучки – незаконнорожденной и цветной – в стороне. В городе девочка жила в полном отчуждении, ее сторонились и черные, и белые, и цветные. В Касильде она, помимо общества прабабушки, имела компанию черномазых ребятишек, которые, согласно материнскому завещанию, являлись ее рабами. Умная и чуткая девочка понимала, что что-то не так в ее жизни. Как ни любила ее старуха, малышке было тоскливо и одиноко. Потому-то Чинита и приняла с такой радостью жениховство моего великовозрастного сына. Глупо говорить, что ей нужен был жених.
   Все, что требовалось девочке – это любящая семья, и как можно скорее. А Филомено был настроен очень серьезно – то ли в память ее отца, то ли из сочувствия беззащитной детской душе и желания самому стать защитой и опорой.
   – Она росла бы вместе с моей сестрой, и я обеих научил бы стрелять из лука и скакать верхом.
   Я ему растолковала, что это не самые лучшие занятия для девчонок.
   – Ладно, незачем им ходить воевать. Однако никому не вредно чему-нибудь научиться. Могут быть дуры-бабы – пожалуйста, без них даже скучно; но к моей сестре и моей невесте это относиться не должно.
   Вот и думай: то ли очень умный, то ли дурак. В свои шестнадцать он перерос меня и смотрелся мужчиной; конечно, он был знаком со всеми борделями Порт-Рояля, куда только был открыт доступ цветным. Не таясь, вертел сигары из кукурузных листьев и даже не отказывался от рюмки – но изредка, потому что с похмелья страдал необычайно жестоко. Он полон жизни и всех ее радостей, и он – наша заслуга! – никогда не был рабом. И вот эдакий повеса, не моргнув глазом, заявляет, что собирается жениться и воспитать жену себе под стать. Поди ж ты! Другое дело, что ни мы, ни Санди не смогли придумать способа взять ее под нашу опеку, поскольку на Кубу мы даже показаться открыто не могли. Так что сыну пришлось ограничиваться письмами и изредка – визитами на денек-другой в Касильду.
   Сесилии снова подходил срок.
   Сын не хотел в этот раз увозить жену из города.
   – Обошлось же все в прошлый раз! Ма, Сили – белая, и я тоже белый, хоть и мулат. Уверен, что этот ребенок будет таким же светлым, как и дочка.
   Но я настаивала на своем.
   – Как раз поэтому и надо быть осторожнее. Именно из-за того, что ты получился белым, твой ребенок может быть таким же черным, как я сама.
   Так что Сесилию заблаговременно отправили в присмотренный нарочно загородный дом, сославшись на то, что миссис Вальдес в ее положении очень страдает от городской суеты, шума и неизбежных в припортовых кварталах ароматов – якобы у нее от запаха рыбы поднималась дурнота. Факундо, я, а с нами дочка и внучка с кормилицей тоже переселились за город, Филомено появлялся то тут, то там, и Энрике часто приезжал навестить жену.
   Неотступно при нас находилась старая повитуха, мулатка из вольноотпущенниц, собаку съевшая на своем деле и умевшая держать за зубами язык. Она так и эдак вертелась вокруг Сесилии, прежде чем сказать мне:
   – Кумушка, не хочу пугать, но в этот раз легко не будет. Ребенок большой, головастый, наверное, роды будут преждевременными. И молодая миссис что-то смурна… ну да ладно, бог не без милости.
   Роды наступили до срока и были страх вспомнить, как тяжелы. День-деньской Сили мучилась, не в силах разродиться. Из города приехал срочно вызванный Энрике. В доме отворили все двери, ставни, открыли сундуки и короба, развязали все узлы.
   Повитуха билась и так, и эдак, и лишь около полуночи мы услышали басовитый, требовательный крик.
   Богатырь в девять фунтов веса оказался темнокожим… Быстро обмыв и запеленав его – стоял ноябрь, в доме тянуло ночным сквозняком, – повитуха исчезла, оставив нас наедине с нашей заботой.
   Энрике молчал ошарашено, воочию убедившись в том, что осторожность никогда не вредит… а дело надо было решать.
   – Сын, – сказала я, – у нас, кажется, все условлено на такой случай. Поступим, как договорились?
   – Что остается делать, Ма? – вздохнул он. – Твой план неплох. Пожалуй, все поверят, что малыш умер при родах. Только не было бы затруднений у тебя, когда станешь его крестить. Ты же не ходила беременной, все это видели.
   – Пускай, – отвечала я, – но кого интересуют маленькие негритята, если у них черные родители? Не знаю, будут ли у меня еще дети, а Гром так хотел иметь много сыновей…
   Факундо молча смотрел на нас странным грустным взглядом. ….
   Эти страницы будут написаны не слишком складно и коряво, моей собственной рукой.
   Они будут запечатаны в конверт и отданы Франциско, нашему мальчику, родившемуся тогда, шестьдесят один год назад, сырой ноябрьской ночью. Он сейчас среди мамби, в армии Антонио Масео. Его там никто не считает за старика – еще бы, такого молодца! Да, Франциско Лопес был записан в метрике как наш сын и считал себя нашим сыном – моим и Факундо.
   Когда ему исполнилось двенадцать, мы однажды пригласили парня пить кофе на веранду, и он пришел и сел среди взрослых, недоумевая, за что такая честь. Он выслушал историю о том, кто есть кто: кто мама, кто бабушка, а братья и сестры превратились в дядей и теток, и, в общем, переворот в его мозгах совершился быстро и бесшумно. Причины тайны были очевидны даже младенцу. Парнишка усмехнулся и заметил:
   – А я-то думал, отчего я такой светленький? Прости, Ма, я думал, тут при чем-нибудь мистер Санди. А оказывается, он тут сбоку припеку, вот дела! Кике, значит, ты мой отец? Извини, дружище, я-то привык считать тебя братом!
   Он так и не научился считать родителями Энрике и Сесилию. В нашей семье ему было удобнее, а любили и баловали сорванца все, и любим его сейчас.
   Но у этой истории есть еще одна подкладка. Я уверена, что Франчикито знает все сам, потому что Факундо всегда говорил: или молчи, или не морочь голову, скажи правду! Мы морочили парню голову вынужденно. О некоторых вещах можно говорить только взрослым людям, и, видимо, Гром просто ждал, когда мальчик будет в состоянии усвоить все, что не так просто, и удержать это внутри себя. Франчикито, сынок! Даже если ты слышал эту историю, мой рассказ, может быть, добавит что-то новенькое. А если нет – что ж… Мне просто хочется об этом рассказать – я молчала столько лет, а меня это тоже как-никак касалось.
   Так вот… На следующий день, утром, погода стояла чудная, и солнышко пригревало.
   Мы выбрались пить кофе на маленькую веранду домика, Сесилию в просторном бата вместо платья вынесли с качалкой вместе. Малыш спал рядом с ней в плетеной колыбели. Мы все, конечно, внимательно рассматривали его: темненький мулатик, хотя заметно светлее, чем я, губастый и курносый, был завернут в белую полотняную пеленку, и от этого казался еще темнее.
   Конечно, разговор вертелся все время вокруг новорожденного, и вдруг он сам решил принять в нем участие, раскрыл рот и закричал басом. Я принесла корзинку с сухим бельем и стала ребенка перепеленывать.
   Конечно, я воспользовалась моментом разглядеть его как следует. Накануне, при свечах, не очень-то можно было это сделать. Он был пухлый, щекастый, с круглым пузечком и походил, в самом деле, на моих детей больше, чем на свою старшую сестру. Кожица коричневато-золотистая, и не так, будто закопченная сверху, а словно верхний слой был прозрачный, а краска наносилась изнутри, ровненько-ровненько.
   А на левом бедре темнело продолговатое родимое пятно.
   Я только подумала "Ох!" и потрогала пятно рукой. Нет, не пачкало, – прирожденная метка. Ничего не соображая больше, со странной пустотой в груди, я быстро запеленала малыша и подняла глаза на Факундо. Он смотрел на меня с ребенком и, когда наши взгляды встретились, коротко, едва заметно кивнул.
   Я перевела взгляд на Сесилию. Она сидела бледная, без кровинки на лице, и целый вихрь крутился у нее в глазах, как ветер крутит в смерче пыль, поднятую на земле.
   Я все прочитала в этих глазах. Там были золотая щедрость сердца и необдуманность поступков молодости, синие тени раскаяния, черно-фиолетовая полоса боли. Бедная, отчаянная девчонка. Я положила свою руку поверх ее. И тотчас в ее глазах вся картина сменилась целым колодцем удивления… и благодарности. Мы поняли друг друга.
   Никто ничего не заметил.
   А у меня столько мыслей собралось сразу, что голова казалась пустой. О Йемоо, как это могло произойти?
   Но, клянусь Той, Что В Голубых Одеждах – первая мысль была о сыне.
   Я долго на него смотрела – как раз Энрике что-то рассказывал, какие-то городские новости, и прихлебывал из маленькой белой чашечки.
   Нет, он ничего не знал, и близко похожего ничего не светилось в мыслях.
   Значит, не должен ничего знать.
   И как только я это поняла – все стало просто.
   Я бы плюнула в глаза любому, кто вздумал бы сказать что-нибудь обидное об Энрике.
   Он показал себя человеком, твердым и в горе, и в радости, не поддающимся страху и что-то свое понимающему в равновесии жизни.
   Но разве может молодая сила и молодой задор сравниться с обаянием зрелого мужчины – и какого мужчины! – у которого за плечами богатство прожитых лет, неоценимые сокровища сражений и побед, закаленный дух бойца, стойкость старого дерева, ушедшего корнями в жизнь, как в скалу, – ни одному урагану не сдвинуть с места. И, конечно, Сила, это дыхание огромной внутренней силы. Она сама говорила за себя, Сила дела неотразимо привлекательным широкое, черное, побитое оспой лицо.
   Я-то знала цену этому мужчине. Я не удивилась и тому, что другие могут его так оценить.
   Не могу сказать, что все случившееся меня не задело, себе-то уж вовсе не к чему голову морочить. Меня, конечно, царапнуло, и еще как. Но совсем не то, о чем можно было бы подумать.
   Гром едва не на моих глазах мог задирать подолы девчонкам, которыми его задаривал мой брат, и меня это не трогало ничуть, – ладно, пусть, таковы порядки, и эти дурехи быстро ему надоедали, и я не считала их за что-то стоящее.
   Но Сесилия – бесстрашная, нежная, не закаленная в боях… Точно так же он со снисходительностью уверенного в себе человека благословил меня на интрижку с Санди, продлившуюся неожиданно долго. Но он напрягался всем огромным телом, когда неслышной развалистой походкой возникал откуда-нибудь светлой памяти куманек Каники.
   Я любила его, и он меня тоже. Но помимо любви – и крепче любви – нас связывала неподъемная, кованая, каторжная дружба, которая обязывает понять и простить не меньше, чем любовь… а может быть, и больше.
   И я была обязана понять его – не только ради сына, и семейного благополучия, но и ради него самого.
   Я сказала:
   – Гром, ты всегда хотел иметь много сыновей, ведь так?
   Он молча кивнул, прикрыв веками серебристый блеск глаз.
   – Видишь, как получилось у нас с тобой: я не сумела нарожать много… и видно, от меня нечего больше ждать. Спасибо небу за тех, что есть, они исполнят наши надежды. Смотри, какое золотое зернышко лежит в колыбели… – у меня комок подступал к горлу. – Мой внук, он будет нашим сыном. Ах, дети мои, если б вы знали, какой это королевский подарок для нас, стариков…