Мы сами до поры до времени не сталкивались с этими людьми, – не было нужды.
   Одолевали другие заботы.
   Приближался сезон дождей, – время сырости, лихорадок, когда земля даже на возвышенностях пропитывается влагой до того, что пальцем нажми – выпускает воду, когда под крышей по три дня не может высохнуть выстиранная или просто промокшая одежда, когда одеяла отволгают, а тело мерзнет не от холода, а от всепроникающей сырости.
   За стенами ливни сменяются изморосью, по неделе не бывает просвета в обложивших небо тучах, а если случается в разгар ненастья погожих полдня, радуешься солнцу, как после выходя из подземелья. Во время дождей надо было как можно меньше выходить из-под крыши, потому-то в сухое время наша коптильня не знала отдыха.
   Факундо устроил навес для лошадей, которые обленились и от безделья разжирели.
   Другой навес был сделан для дров. Хлопот хватало, дни шли, и за этими хлопотами мало-помалу прежняя жизнь, суета усадьбы, топот табунов словно отодвигались в туман.
   А меня перестал мучить крик совушки-дуэнде, все так же хныкавшей по ночам. И тут дело оказалось не в хлопотах по хозяйству: я снова была беременна.
   – Теперь уж точно это будет толстый черный карапуз, – говорил Факундо. – На худой конец красотка вроде тебя, с кожей цвета обжаренного кофейного зерна, когда она вырастет, годится хотя бы на то, чтобы заморочить голову какому-нибудь хорошему парню.
   Он сиял, хотя и старался не показывать вида. Перестал брать с собой на охоту, не давал поднимать ничего тяжелее котелка с водой и особенно усердствовал, добывая все, чего бы мне ни захотелось из еды. Помню, как он любил сидеть у стены со своей трубочкой, наблюдая за моими делами, особенно внимательно разглядывая мою фигуру, когда положение еще не очень было заметно, словно боясь, что новость может оказаться неправдой.
   Однако не успела я еще как следует располнеть, как на нас начали валиться неприятности похуже мокрых одеял.
   В один дождливый вечер как-то странно зачавкала вода со стороны ручья, так что мы, насторожившись, выскочили из жилища, пытаясь рассмотреть за косыми струями, кто же это пробирается сквозь прибрежную чащобу. К нам пожаловали три соседа с низовья ручья: Косме, Андрес и Хоакин. Нас насторожило, что они явились втроем, и у всех – тяжелые дубинки, а у старшего, Косме, еще и мачете. Из-за укрытия видно было, как они зашли в хижину. Они никогда раньше не приходили иначе как поодиночке, а тут втроем и с оружием. За ними погоня? Собрались в набег? Но убей меня бог, если я догадывалась, о чем пойдет разговор, когда вслед за гостями мы с Факундо вошли под свою крышу.
   После обычных приветствий и обмена дежурными фразами насчет погоды повисла нехорошая тишина. Непрошеные визитеры, едва видные в свете углей, переглянулись, и Косме приступил к делу, за которым пришел.
   – Послушай, Факундо, одолжи на ненадолго свою бабу. Мы ничего плохого ей не сделаем, ничего, кроме того, что ты с ней делаешь сам, обещаю.
   Факундо развернулся лицом к говорившему, а в руке у него я заметила конскую плеть, – он прихватил ее, выскальзывая в дверь, видно, первое, что попалось под руку и могло сойти за оружие.
   – Если очень приспела нужда, могу одолжить тебе кобылу.
   Все трое поднялись при этих словах, сжимая каждый свое оружие.
   – Это ты зря, куманек, – голос Косме не скрывал угрозы. – Тебе придется уступить, потому что нас трое, а ты один.
   – Если вы не уберетесь отсюда немедленно, считайте себя покойниками все трое.
   Я стояла в шаге сзади мужа, у стенки, и незаметно шарила по ней рукой. Нащупала веревку, – это было уже что-то. И когда эти трое бросились на Грома разом, тому, что стоял по правую руку, веревкой захлестнула шею. Я рванула со всей силы, – можете вообразить, каково ему пришлось. Остальным двоим пришлось того слаще.
   Плеть в руках Факундо свистнула два раза, не успели бы вы сосчитать до двух, и два удара по головам мгновенно успокоили двух невеж. Третьего я едва не удавила – он хрипел и задыхался.
   Возвышаясь с плетью в руках над тремя неподвижными телами, Факундо велел мне подкинуть сухих щепок в жаровню. Они вспыхнули, осветив всю картину.
   Первым очнулся мой удавленник, таращил глаза, но встать не решился. Косме и Андрес пришли в себя чуть позже. Головы у них, наверно, гудели не хуже осиных гнезд.
   – Теперь слушайте меня, – сказал Факундо. – Мне плевать, сколько вы жили тут до меня и сколько проживете еще… если не будете встречаться мне по дороге.
   Если кто-нибудь попадется мне на глаза опять – не ждите хорошего. Я считаю до трех, и чтоб духу вашего тут не было.
   После этого Факундо непременно клал мачете в изголовье, а не вешал на стенку с поясом, как раньше.
   Не прошло и нескольких ночей после этого, как снова нагрянула беда, да такая, что мы диву давались: как это она столько месяцев обходила нас стороной?
   Среди ночи за стенкой вдруг – рычание, лай, конское ржание, переходящее на визг.
   Вылетели под дождь – поздно: обе лошади, стоявшие не привязанными, ускакали неизвестно куда. А вслед за ними – целая волна оскаленных пастей, горящих глаз, схлынула и пропала. Только под навесом остался лежать еще теплый собачий труп с головой, разбитой кованым копытом.
   Ясно, что это постарался Дурень: кобыла ходила некованой.
   Дикие собаки, хибарос. Меня мороз по коже пробрал. Это было куда похуже бабников-горемык.
   Что будет с лошадьми, неизвестно. Что будет с нами, тоже, потому что подлые эти твари человека не боялись нисколько, знали его повадки и опасались далеко не всех, передвигавшихся на двух ногах. Обычно они избегали людных мест и не трогали человеческое жилье; а если чуяли запах огнестрельного оружия, убирались подальше сразу. Совсем плохо, если в стае оказывался одичавший дог. Эти хорошо знали разницу между черными и белыми, равно как и то, что черные являлись их законной добычей. Правда, случалось, что и белые крестьяне или лесорубы, пришедшие в лес без оружия, были растерзаны. Черного беглеца-одиночку такая участь настигала куда чаще. Отбиться от стаи голыми руками было невозможно.
   Спасались на деревьях, выжидая по многу часов без еды и питья, когда псам надоест держать осаду, или уходили, перебираясь с дерева на дерево по-обезьяньи – находились такие ловкачи, но оплошка стоила жизни.
   Право, было о чем подумать.
   – Никуда ни шага без мачете, – сказал Факундо, оттащив собачий труп в сторону болота. – И вообще никуда дальше трех шагов от хижины.
   Остаток ночи он просидел, поддерживая костер у входа в наше жилье. Не было петель повесить дверное полотнище, точнее – решетку, проем перекрывался ею изнутри и подпирался прочным засовом.
   Кони вернулись сами. Вороной остался невредим. У рыжей оказались следы от зубов на задних ногах и на животе. Кобыла была жеребой, и, ощупывая раны в подпашье, Факундо страдальчески морщился.
   Он понимал, что следующая гонка будет ей не под силу, что жеребенка она может выкинуть, а даже если и нет – малышу несдобровать. И уж, конечно, не только о жеребенке думал Гром, сооружая десятифутовой высоты загородку вокруг лошадиного навеса Несколько ночей прошло спокойно, а потом опять – дикий визг и храп перед рассветом, лай и рычание. В хижине лежали наготове пучки смолья и горели угли в очаге. Но когда мы выскочили наружу с факелами, услышали только удаляющийся топот лап и злое ржание в загоне. Факундо отодвинул заслонку.
   – Так я и думал, – сказал он. – Ах, проклятье!
   Кони кружили по загородке, дрожа и всхрапывая, жеребец бесился и прыгал. При свете смолья мы разглядели, что он топтал с таким ожесточением. Это было месиво их двух собачьих тел. Крупные псы – видно, вожаки стаи, перепрыгнули через забор и попали внутрь загона. Более слабым сородичам это оказалось не под силу, вдвоем они справиться с лошадьми, конечно, не могли. Выпрыгнуть обратно тоже не могли, потому что не хватало места разбежаться, и были убиты разъяренным жеребцом, защищавшим себя и подругу.
   – Собачье отродье, – выругался Факундо. – Дружок, дело становится нешуточным.
   Муж долго сопел трубкой, сидя на бревне у входа и наблюдая за лошадьми – они не уходили далеко, паслись у самого жилья. Наконец произнес:
   – Чтобы отвадить хибарос раз и навсегда, нужно ружье.
   Я промолчала. Гром не забыл при бегстве прихватить увесистый кожаный мешочек.
   Там хватило бы и на два десятка ружей. Но попробуй, купи хоть одно!
   – Ружье я постараюсь раздобыть.
   Собрался и ушел, предупредив меня, чтоб сидела дома и за него не беспокоилась – он, мол, к соседу, и вернется, если не вечером, то наутро.
   Он действительно пошел разыскивать соседа, конгу по имени Лионель, старожила этих мест, изучившего все и всех на Сапате за двадцать или больше лет. Нашел не без труда его убежище (старик хорошо прятался), дождался и уже под вечер привел к нам. Они успели потолковать кое о чем дорогой, и по ходу разговора я поняла, чего хочет мой муж.
   На самом западном краю равнины, у границы Западных топей, года за два до нашего появления поселилась семья переселенца из Испании Фахардо Сабона. Семья состояла из него самого, постоянно беременной жены и кучи детей мал мала меньше, и бедствовала отчаянно из-за того, что имела лишь одного работника в лице самого сеньора Сабона и единственную пару мулов. Он чаще остальных пользовался дармовым трудом беглых, и укромный шалаш на границе мангров редко пустовал.
   Негры обращались к нему, когда речь шла об одеяле или новой рубахе. Но ружье…
   Лионель с сомнением покачивал головой: "Тебе его за пять лет не заработать, парень". Однако согласился проводить нас.
   Наутро мы двинулись все вместе – три человека и две лошади. Недалеко от опушки старик оставил нас и вернулся в сопровождении испанца – невзрачного, тощего – в чем душа держится, но глазки хитренькие. Стрельнул ими на нас:
   – Здорово, лодыри! Чего нужно?
   – Кое-что нам нужно, – сказал Гром. Тебе тоже кое-что нужно. Посмотри-ка, – и он подтянул повод, заставив кобылу повернуться боком. – Хороша?
   Испанец обшарил лошадь глазами – зрачки так и загорелись.
   – Не годится, на ней клеймо.
   – Это клеймо завода. А на жеребенке – Гром похлопал по рыжему пузу – клейма не будет.
   – Покусана собаками…
   – Не сбесится, не бойся.
   – Ну-ка, ну-ка…
   Сабон долго ходил вокруг кобылы, пытаясь похаять лошадь, но Факундо, за долгие годы наторевший в подобных спорах, лишь посмеивался. Белый, правда, поежился, когда узнал, что нам надо. Но Гром настоял на своем, и дело решилось.
   Лишнего ружья у Фахардо Сабона не было. Но кобыла стоила впятеро дороже того, что за нее просили, и он согласился съездить за ружьем в Хагуэй. На паре хороших мулов можно было обернуться за два, от силы три дня.
   Дело затевалось не без риска. Испанец был похож на человека, остававшегося честным до тех пор, пока ему это выгодно. Но, однако, он не соврал и в назначенный день появился в условленном месте. Ружье было не новое, но в полной исправности, порох сухой, пули по калибру, пыжи, шомпол. Факундо вздохнул, расставаясь с рыжей. Мало кто так любил лошадей, как он. Но на болоте ей было не уцелеть. А Дурень – старый Дурень в свои пятнадцать лет вполне мог постоять за себя.
   Из этого ружья мы стреляли раза два, когда стая околачивалась поблизости. Потом собаки стали обходить наше жилище стороной, и мы его повесили на столб. Лишний шум был не в наших интересах.
   Тем временем дожди зарядили вовсе не на шутку – по неделе без просвета.
   Тоскливо было сидеть день-деньской в четырех щелястых стенах, и еще тоскливее – вылезать за чем-нибудь наружу.
   Мы коротали время у глинобитного очага за бесконечными разговорами, больше всего, конечно, о будущем ребенке. Факундо однажды полез послушать, как шевелится малыш, а тот в это время дал отцу пинка прямо в ухо… и сколько было счастливого изумления в глазах.
   – Драчливый будет парень, вот увидишь, – говорил он.
   И радостно и больно было это слушать. Тот-то сыночек, он тоже был мой… Но что с этим было поделать?
   А еще мне все время хотелось молока. Но тут дорожка была уже проторена, и Фахардо Сабон расстался с дойной козой. Правда, взял он за нее, как за корову.
   Из того же источника к нам попадали и мука для лепешек, и рис – все втридорога.
   Гуахиро неплохо на нас нажился той зимой. Правда, кофе и табак он нам поставлял бесплатно, сам того не ведая.
   Тяжело нам досталась та дождливая пора. От постоянной сырости у Факундо стали болеть суставы, – он больше времени проводил вне дома, а я и дома постоянно мерзла и ходила вялая, как снулая рыба. Февраль с его синим небом и теплым ветерком явился нам как избавление.
   Близился мой срок.
   Он наступил в последних числах февраля, ровно год спустя после нашего бегства, и снова ровно в полдень, и снова муж принял на руки младенца, перерезав пуповину складным ножом.
   На двух его ладонях не помещался толстый, щекастый мальчишка, и басил при этом как-то очень миролюбиво, словно для порядка. Он был очень черный, много темнее меня, и во всем был полной отцовской копией, вплоть до уродливо торчащих ногтей на мизинцах ног и родимого пятна на бедре, в том месте, где у отца остался шрам от давнего неудачного падения с лошади.
   – Экий пузырь, – сказал Гром. У него глаза сверкали. Он не сразу освоился со своей радостью, не сразу поверил глазам и должен был поминутно трогать малыша руками, чтобы понять, что сын ему не приснился.
   Малыша мы так и звали – Пипо.
   Пошел в разгар сухой сезон, с солнцем, с жарой, с изобилием фруктов, летняя благодать, когда на открытом месте до сумерек не тронет ни один москит. Я почти не покидала хижины, занятая малышом. Факундо в одиночку ходил на промысел, снабжая нас продовольствием. Его зимний ревматизм отступил, но после лазанья по холодной воде боли снова возобновлялись, и приходилось ставить сухие припарки с солью на шерстяном лоскуте к ступням и коленям. Даже в мае месяце мы с тоской думали о приближении октября.
   Малыш рос таким же покладистым, как и его старший брат – ел, спал и почти не плакал. Единственное, что его выводило из равновесия, – это москиты, до язв объедавшие все, что выглядывало из пеленок. На ночь приходилось заворачивать плетеную колыбель в тонкую ткань, – и все равно кожа младенца оказывалась наутро в волдырях. Я лечила их соком горькой сабилы, к вечеру они проходили, но наутро появлялись вновь. Мучение! Такова была плата за безопасность.
   Дни тянулись за днями. Не сказать, что однообразие и замкнутость жизни не тяготили меня. Но при мне был мой мужчина и мой ребенок. Это с избытком окупало многое.
   Факундо переносил уединение тяжелее. Он был человек общественный, дитя многолюдных бараков, любитель почесать язык за трубочкой, торговец, чувствовавший себя в родной стихии среди базарной толкотни, счетов и приходно-расходных книг.
   Видно было, как он томился, лишенный всего этого. Утешением ему служило лишь то, что тут, в лесу, за его спиной прятались мы, те, кого он любил, и защитить нас иначе возможности не было.
   В один из таких бесконечных дней Факундо вернулся с промысла с каким-то странным выражением на лице.
   – Посмотри-ка, – сказал он, доставая что-то из сумки.
   Это был щенок. Крепкий, серый, кургузый кобелек, с необсохшей пуповиной.
   Подушечки лап холодели, но он еще поскуливал. Едва ли ему от роду было больше двух часов.
   Лесная трагедия из тех, что случаются поминутно, разыгралась на человеческих глазах. Старая сука на какую-то минуту потеряла осторожность, подойдя к луже напиться, и ее схватил крокодил. "Дядя" был невелик, а собака сопротивлялась отчаянно, и ему не сразу удалось затащить добычу в воду. Сука была на сносях и, погибая, разродилась этим самым щенком на кромке воды. Конечно, крокодил пересилил, потому что в воде ему не могут сопротивляться и животные покрупнее. А детеныша подобрал Факундо и принес домой, – кажется, я догадывалась, о чем он думал при этом, обтирая несчастного сироту и пряча в сумку.
   Долго раздумывать было нельзя, я взяла щенка и приложила к груди. Он впился в сосок и мял его холодными лапками. Муж не сказал ни слова: видно, понял, о чем я могу думать при этом. Вот такой оказался у моего сына молочный брат – он стоил иного родного.
   В конце лета я написала и отправила письмо в Гавану Федерико Суаресу. Мы очень много надежд возлагали на это письмо.
   Фахардо Сабон долго колебался, прежде чем разрешил поставить свое имя в обратном адресе. Опять пришлось ему платить звонкой монетой.
   Трата денег оказалась напрасной. Через некоторое время гуахиро отдал нам маленький конверт, за которым ездил за десять миль. Почерк на конверте оказался незнакомым.
   "…В качестве супруги Федерико Суареса не могу ему позволить якшаться с всякими сомнительными личностями. Не знаю, кто ты есть, но если имеешь серьезное дело к моему мужу, пиши ему на адрес жандармского управления. Уверена, там тобою заинтересуется не только Федерико.
   Сесилия Вальдеспина де Суарес".
   Вот так-то; писать в жандармское управление, в самом деле, нечего было и думать.
   Обратиться к донье Белен?
   Конечно, думали мы об этом. Конечно, убийство, тем более белого человека, тем более родственницы, хотя бы дальней и никем особо не любимой, не тот проступок, на который она могла бы посмотреть благосклонно при всем хорошем отношении к нам.
   Мы могли рассчитывать хотя бы на то, что нас выслушают, не вызвав альгвасила сразу.
   Но как до нее добраться? Письмо запросто могло попасть на ее муженька, а того вероятнее – на Давида, а от него уж прямехонько к хозяину. Мулат хорошо знал почерк и мой, и Грома. И радости от такого исхода предвиделось мало.
   А обнаглеть и явиться в усадьбу самим – тогда нам это еще не приходило в голову.
   – Что ж, – сказал Факундо хмуро, – подождем еще немного.
   Чего было ждать? Сентябрь шел к концу, и я с ужасом думала о том, каково-то нам придется на болоте через месяц.
   Но тут последовал случай, который круто переменил установившееся было течение нашей жизни.
   Так вот, как же это было? Не хочу соврать, это был слишком важный день в истории нашего бегства. Теплый день, без дождя, он клонился уже к вечеру, когда Факундо уже вернулся домой. Он пришел не с пустыми руками: к шесту был привязан за лапы убитый крокодил. А помогал ему тащить шест незнакомый парень – небольшого роста, с необыкновенно плоской физиономией и каким-то нарочно дурковатым выражением на ней.
   В узких глазах, однако, светилась яркая серебристая искра, и так хотелось посмотреть в них повнимательнее: что же еще он там прячет?
   – Погляди на этого олуха, жена. Знаешь, за каким занятием я его застал на заднем плесе?
   Оказывается, парень, вися на нижней ветке дерева, вытянутого над краем лужи на высоте не более шести футов, опускал вниз ноги, дразня сидевшего в воде крокодила; и когда "дядя" бросался на него, чтобы схватить, тот молниеносным рывком подтягивался вверх, вымахивая на ветку, как обезьяна. Дикая эта забава длилась долго, когда Факундо положил ей конец. Он окликнул отчаянного и бросил ему веревку. Тот вместо баловства занялся делом и, изловчившись, накинул "дяде" на шею петлю и потянул вверх. Тут же подоспел Факундо с мачете, и в результате крокодил футов двенадцати в длину волочил хвост по земле, а двое мужчин обливались потом, таща его разделанную тушу.
   – На какого черта тебе это понадобилось? – спросила я парня.
   – А так… хотелось посмотреть, что из этого получится, – отвечал он неопределенно.
   Человек, играющий со смертью – право, он стоил того, чтобы взглянуть повнимательнее. Нет, прикрыл глаза так, что они, и без того узкие, превратились в щелочки, – дурковатая чернущая рожа, да и все тут.
   Он обратил внимание на малыша, спавшего тут же в тени.
   – Сколько ему, полгода?
   – Да, точно.
   – Как его зовут?
   – Пипо.
   – Как, просто Пипо и все? – он был удивлен. – Нет, ему имя нужно. У каждого человека должно быть имя, ему же жить среди людей.
   Мы с Факундо переглянулись: странным образом это не приходило нам в голову.
   – А как зовут тебя? – спросила я.
   – Филомено, по прозвищу Каники.
   – Филомено? Ну хорошо, пусть мальчик тоже будет Филомено. Ты ему будешь вроде крестного, куманек.
   Факундо не возражал. Для него было главным иметь сына, а как его будут звать – дело десятое. К тому же он и сам вглядывался в гостя с неменьшим вниманием, чем я. Что-то в нем такое было, что располагало к себе и притягивало внимание.
   Я не сразу поняла его странное прозвище, пока Гром, лучше меня знавший странное наречие, на котором говорили в невольничьих бараках – исковерканный испанский, пересыпанный словечками из всех языков Западной Африки – не объяснил мне его смысл. Баламут, смутьян, озорник, заводила… да неуж? Филомено сидел на корточках у колыбели, с невозмутимой улыбкой истукана на черно-фиолетовой маске, и задумчиво пускал струйки дыма из самокрутки. Как-то не вязались с этим задумчивым выражением ни прозвище, ни лихая игра с "дядей". Нет, он был не то, что остальные, и не то, чем хотел казаться. В этом парне чувствовалась незаурядная сила, настоящая Сила, и я ее распознала. Но при этом на его плечах лежало словно черное облако, и я гадала, припоминая уроки Ма Обдулии – что это значит?
   Само собою, что куманек остался у нас, разделывать добычу. Закоптить такого крокодилища требовало большого труда, и мужчины занялись этим вдвоем.
   Новый приятель, несмотря на то, что казался малорослым рядом с моим мужем, хилым отнюдь не выглядел. Я рассмотрела его ближе за работой: лет двадцать шесть или двадцать семь, широк в плечах и мускулист, и когда не валяет дурака – сосредоточенное умное лицо, взгляд, направленный больше в себя, чем наружу.
   Гром обратил внимание, как Филомено орудует топором:
   – Ловок ты, парень!
   – Я был помощником плотника в господском доме.
   Снова мы были озадачены: чтоб сбежал домашний слуга, должно было произойти нечто из ряда вон. Жизнь челяди была куда как легче и приятнее, чем у полевых рабочих – не говоря о том, что в дом брали самых смышленых. Одежда на парне была крепкая, не истрепанная – штаны и рубаха, на ногах сыромятные альпарагаты, волосы коротко стрижены. Это говорило, что из дома он совсем недавно. Я прямо хотела об этом спросить, но Факундо меня опередил.
   – Из какого ты места?
   – Из Тринидада, – последовал ответ. Мне это мало что сказало тогда, но Факундо присвистнул:
   – Приятель, это ж больше сотни миль отсюда, и то, если идти по прямой!
   – Ну что, – отвечал Филомено. – Я вторую неделю гуляю, времени много было.
   – Значит, недавно дал тягу?
   – Считай сам. Я ушел в прошлый вторник, а сегодня уже воскресенье… почти две недели.
   Мы вели приблизительный счет времени, – месяцы, дни, но дни недели для нас давно смешались и перепутались. Они потеряли всякий смысл в этой зеленой чаще, впрочем, так же, как и даты, поэтому странно и приятно было услышать от свежего человека, что сегодня воскресенье и что он совсем недавно из того мира, где это что-то значит.
   Наступили сумерки, мы развели костер. Белый дым от свежих листьев гуайявы разогнал москитов, и я собрала ужин под этой едкой пахучей завесой. Филомено оглядел жестяную посуду и то, что в ней было положено, (а еще раньше он хмыкнул, заглянув мимоходом в хижину, осмотрев утварь и обнаружив наличие у нас скотины) и заметил:
   – Богато живете, куманьки!
   – Остатки роскоши, – бросил Факундо.
   Я рассказала не торопясь, все, что с нами происходило. Каники слушал молча и внимательно, покачивая головой: история его захватила.
   – Вот дела! – проговорил он наконец. – Моя сказочка покороче, но тоже чудна, ей-богу.
   Начиналось все с того, что этот баламут, удрав ночью из барака, пробирался к подруге. Девчонка была горничной при единственной хозяйской дочери и спала в каморке, смежной со спальней сеньориты, как это было принято везде на острове.
   Парень лазил туда не первый раз, пользуясь окном заброшенной домовой часовни: по кирпичной стене с выступами – на второй этаж, там – в неплотно притворенную ставню, затем в галерею, где и днем-то всегда пусто, а дальше милашкина открытая дверь. Потом тем же путем назад, и все бывала шито-крыто.
   – До поры до времени, – проворчал Факундо, которому все было знакомо до боли.
   – Так оно и вышло, – кивнул Филомено. – Только совсем не то, что ты думаешь.
   А было так. Парень влез на второй этаж, по карнизу прошел до окошечка и тут только заметил, что в щелку ставни пробирается слабый свет. Любопытство пересилило осторожность, и он потихоньку приоткрыл окошко пошире. А там, на каменном полу, в одной сорочке распласталась ничком сеньорита, нинья Марисели.
   – Она с чудинкой, нинья – добрая очень, но с чудинкой. Такая богомольная, такая молитвенница – не пропустит ни одной мессы, ни одного церковного шествия, ее монашкой прозвали, она молоденькая совсем, едва шестнадцать исполнилось.
   Женишок, конечно, имелся – она богатая невеста. Старший брат четвертый год тому как умер, она одна у дона Лоренсо, а старик из первых богатеев в Тринидаде.
   Не могу сказать, что там стряслось: грешу на женишка, что он ее обидел чем-нибудь…
   Мало ли, думал, если невеста, так почти что жена. Словом, бог ее знает, нинью: молилась, молилась, билась лбом о камень, да долго, так долго – инда мои ноги занемели; карниз-то в пол-ладони шириной. А потом – слушай! – достает откуда-то гвоздь, десятидюймовый, кованый, таким балки крепят. У меня глаза на лоб полезли: что она делать будет? А она садится и – слушай! – прокалывает себе кожу на ступнях. Кровь пошла. Потом ставит его шляпкой на пол, и – одной ладошкой на острие, а острие как шило, оно насквозь прошло, и – другой… Сил нет, как я испугался, – распахнул окно и крикнул. А она поднимает на меня глаза и будто не видит, а потом начинает падать грудью на этот гвоздь – медленно так…