Марисели, зная причину столь строго по сравнению с обычным наказания, бросилась защищать раба. Но дело кончилось тем, что сеньорита получила от отца пару оплеух, а Каники после порки остался в колодках до утра. Старик хозяин наутро пожалел о своей горячности, но в больницу парня снесли замертво. Затем дон Лоренсо, рассудив, что грамотному и неглупому рабу можно найти лучшее применение, нежели черные работы, вернул его в свой особняк в качестве домашнего слуги.
   В первый же день, как новый слуга появился в доме, он в тихий послеполуденный час пришел в покои сеньориты, пряча что-то за спиной. Ма Ирене, прислуживавшая Марисели, впустила его и без расспросов позвала госпожу. Та вышла тотчас.
   – А, Каники, – молвила она, – что это у тебя? Тут негр встал на колени и протянул ей то, что прятал – ременный хлыст.
   – Вздуйте меня, нинья Марисели! Вздуйте меня, чертова негра, из-за меня вам досталось от сеньора.
   – Нет, Каники, все было наоборот: это тебе досталось из-за меня. Из-за меня отец был так сердит, а иначе разве посадил бы он тебя в колодки? Не беспокойся об этом больше. Пусть Ма Ирене даст тебе конфет, и иди отдыхай. Я думаю, ты любишь сладости до сих пор. Помнишь, как братец Лоренсито опустошал для тебя сахарницу?
   С этого разговора и повелась странная дружба между смутьяном-негром и набожной хозяйской дочкой. Кто знает, что было сказано между слов? Точно известно лишь то, что непоседа и смутьян вроде бы взялся за ум и прекратил свои самовольные отлучки. По просьбе сеньориты Каники привел в порядок заброшенную домовую часовню; здесь они зачастую просиживали самое жарко время дня, иногда со старухой Ма Ирене, иногда одни.
   Марисели читала библию и жития святых, а негры рассказывали старые, еще из Африки привезенные легенды и всякие небылицы о порчах, сглазе и колдовстве.
   Стоит ли говорить, несколько неодобрительно смотрели на эту идиллию родители. А одно происшествие переполнило чашу их терпения.
   Случилось же вот что.
   Каники по просьбе ниньи конопатил стеклом крысиные норы в маленькой гостиной.
   Когда он толок в ведре тяжелым молотком старые бутылки, один осколок, довольно большой и острый, как бритва, рассек ему вену на руке. Вид крови, хлынувшей потоком, произвел на Марисели самое неожиданное действие. Она впала в истерику, заголосила, кричала о помощи, билась в конвульсиях – словом, вела себя так, будто с ней самой произошло нечто ужасное, и переполошила весь дом. После этого ее мать, донья Августа, не на шутку встревожилась и решила от чертова негра избавиться. Ну а уж если хозяйка что решила, способов сделать по ее она имеет всегда достаточно.
   И вот Каники за сходную плату отдан "в аренду" помощником корабельного плотника на фрегат "Сарагоса", курсирующего между Кубой и различными портами Испании; и три бесконечных года судьба болтала его по Атлантике взад и вперед. Гавана и Малага, Матансас и Картахена, Сантьяго-де-Куба и Валенсия… С корабля его не спускали. Негр благодаря природной сметке быстро освоился на своей плавучей тюрьме и стал мастером на все руки.
   Первые несколько плаваний на "Сарагосе" ему жилось совсем не плохо. И матросы и офицеры "Сарагосы" были кубинцы, привыкшие к чернокожим и не слишком задиравшие хитрого малого, который к тому же смекнул, что тут ему скорее сослужит добрую службу обходительность, чем строптивость. Не давал обижать помощника и старший плотник, сваливший на него изрядную часть своих забот.
   Черные времена настали для Филомено, когда вместо капитана-креола командование "Сарагосой" принял галисиец, посчитавший пребывание на корабле чернокожего личным оскорблением. Тут уж не могли помочь ни заступничество корабельного плотника, ни обходительность – негр был бит и за дело, и без дела, и походя. Раньше его кормили так же, как и остальных матросов. Теперь сгребали в свиное корыто объедки. А проклятия, сыпавшиеся на его курчавую голову, мог изобрести только изощрившийся в богохульстве ум кастильского дворянина.
   Каники терпел, как велела ему осторожная и благоразумная китайская половина его души. Но даже китайскому терпению есть предел, и сквозь этот заслон прорвался однажды буйный мандинга. Никто не обратил внимания, как капитан дал мимоходом пинка в зад негру, склонившегося над бухтой каната; и никто глазом моргнуть не успел, как капитан уже лежал плашмя на палубе, выплевывая зубы и обливая кровью надраенные доски.
   Страшно сказать, как били Каники после этого. Если бы не необходимость представить невольника живым перед хозяевами – ах, Каники, чертов негр, помереть бы тебе на виселице, и невелико утешение, что в море ею служила бы нок-рея… Но наш смутьян, как всякий хороший раб – ремесленник, стоил весьма недешево, и это обстоятельство сохранило ему жизнь. У спесивого капитана не оказалось лишних пятисот песо – а именно столько он должен был бы заплатить сеньорам Сагел де ла Луна за порчу их движимого имущества. Поэтому капитану пришлось отказаться от удовольствия повесить обидчика своими руками и предоставить это королевскому суду.
   А до тех пор судьба хранила Филомено, и заживало на нем как на собаке, хотя держали бывшего плотника закованным в кандалы в сырой каморке.
   Судно шло тогда по направлению к Кубе; смутьяна решили спустить на берег в первом же порту. Этим портом оказался Баракоа на восточном побережье острова. "Сарагоса" встала на якорь в Байя-де-мьель – Медовой бухте. К борту подошла лодка с двумя солдатами.
   Один из солдат передал письмо капитану. В письме было уведомлено о том, что наследница имущества дома Сагел донья Марисели Сагел де ла Луна требует вернуть принадлежащего ей раба… Капитан бросил письмо и сказал:
   – Пусть она забирает его у судьи… точнее, то, что от него останется.
   Негра с оковами на руках и ногах спустили в лодку, солдаты уже подняли весла, как вдруг Каники неуловимым движением разорвал цепь на руках, наступил на борт лодки, опрокинув ее, и нырнул. Оба испанца камнями пошли ко дну. Бросились их вылавливать, а когда хватились, он уже плыл, направляясь против солнца. Подняли было стрельбу, но солнце слепило глаза испанцам. Спустили шлюпку, но негра не нашли: то ли утонул, то ли исчез в густой прибрежной растительности. Решили считать чертова негра утопленником и поиски прекратить.
   Через несколько недель после этого Серый и обнаружил старого знакомого на каменистом мыске… последние мили он шел, как механическая игрушка с пружинным заводом, и упал, будто пружина развернулась в нем до конца. Обморок был вызван усталостью, истощением и следствием давних побоев.
   Факундо сбил с него кольца кандалов, а я клала повязки с листьями сабилы и кундиамора на язвы, образовавшиеся под ними. Первые дни он, изнуренный, не в силах даже говорить, пролежал в нашей хижине. Но молодость брала свое, – не столько физическая сила, сколько упорство.
   Через неделю он уже улыбался, посверкивая серебристыми искрами в узких глазах, через две – сумел подняться, вышел к костру и тешил публику байками о своих похождениях на суше и на море; через три был здоров, хотя и слаб еще. Чистый воздух гор, пропитанный ароматом смолы и цветов, снял с него усталость. Он отмылся в прозрачной воде ручьев и отъелся в благословенных лесах. Он нашел старых друзей, нашел надежное прибежище, сильно разросшееся с того времени, как он был в нем последний раз, и затосковал.
   Никто не хозяин был над ним, некуда торопиться. Журчит вода в ручье, шумят сосны, чередуются солнце и ливни. Целые дни – броди по каменистым склонам, собирая манго и гуайявы, или у бегучей говорливой воды выкапывай клубни маланги, или лови восьмифунтовых лягушек-быков, – нежного мяса, пахнущего курятиной, хватало на пятерых, и приправой к нему, испеченному в углях, служили фрукты и дикий перец. Или лежа под деревом, глядя в голубое небо сквозь просвечивающую крону, веди часами неторопливую беседу с приятелем, таким же, как ты, бродягой… Среди поросших лесом скал спряталась горстка беглецов и могла сидеть там годы и годы, потому что иные паленке не обнаруживали десятилетиями.
   Но тоска брала его все сильнее, – та же самая тоска, что поедом ела меня и Грома. Его тоже манили солнечные зайчики на каменном полу, и не однажды, усевшись в укромном месте, он спрашивал себя:
   – Так что же делать-то, а, Каники?
   Была, правда, возможность вернуться домой и избежать петли, и наш висельник об этом знал. Если раб совершал преступление, хозяева по закону могли выкупить его, заплатив сумму, назначенную судом. Это часто практиковалось и было делом совершенно обычным. А законной хозяйкой Каники стала нинья Марисели, и она наверняка раскошелилась бы на кругленькую сумму за выбитые зубы капитана и двух утопленных солдат. В этом Филомено был уверен.
   Но после выкупленный у правосудия негр всю оставшуюся жизнь должен был ходить тише воды, ниже травы, и при малейшем проступке он ставил под удар себя и, главное, хозяйку, которая обязана была давать за него поручительство. Жизнь предстояла долгая, Каники было едва за тридцать, и за свое благонравное поведение он не мог поручиться даже перед самим собой. Выбил зубы капитану, может выбить и еще кому-нибудь, смутьян есть смутьян. А потом? Опять вступайся за него нинья Марисели? А потом сеньориту спросят, с какой стати она укрывает смутьяна и убийцу. Да еще начнут шептаться в городе, приплетут и колдовство, и черные силы, и бабушку, которой пугали детей в Тринидаде. Старуху, умершую во время эпидемии холеры, отнесли на кладбище и положили в общую могилу. А на утро она как ни в чем не бывало вернулась домой, и с тех пор все до последнего человека в городе пребывали в полной уверенности, что Ма Ирене запанибрата с самим дьяволом. Да мало ли что еще наврут, дай только повод поговорить!
   Как не нашептывал об осторожности благоразумный китаец, а своенравный мандинга взял-таки верх.
   – Ах, Каники, чертов негр, помереть тебе на виселице! И теперь уж наверняка. Но сколько бы мне ни осталось, буду сам себе господин, и что бы ни натворил – нинью Марисели это не коснется.
   И вот Каники объявился в окрестностях Тринидада. Только теперь это не был недотепа, укладывающийся спать на солнышке.
   В сахарном имении около Касильды был жестоко избит надсмотрщик, проявлявший всегда намного больше кнутобойного усердия, чем требовалось по должности. Он очнулся через двое суток; а когда очнулся, сразу же назвал имя Каники, которого хорошо знал: плантация доньи Марисели лежала по соседству в этом же округе.
   Затем у помещика Сабаса Кальво, из экономии голодом морившего своих негров, было угнано несколько коров, и опять-таки кто-то из челяди узнал смутьяна. Когда у дона Себастьяна Борхе сбежало из крепко запертого барака шестеро негров лукуми, недавно купленных с невольничьего корабля, опять подозрение пало на него. Когда выстрелом в голову был убит зверь-майораль на конном заводе в Потрерильо, власти забеспокоились не на шутку. А когда в собственном доме была привязана к кровати и избита плетьми старуха донья Лоба Седеньо Пити, чье старинное имя вполне соответствовало ее характеру, поднялся невообразимый переполох.
   Кражи, драки, поджоги, организация побегов, избиение и убийство надсмотрщиков и управляющих пошли чередой по округе, иногда на значительном отдалении, и спустя несколько месяцев слух о Каники гремел по всему Эскамбраю. Каники стал черным Робин Гудом этих мест, и ему приписывали, как водится, и то, чего он не делал.
   Самому герою сплетни надоели, и как-то ночью он влез в дом альгвасила Тринидада дона Педро Польвосо, взял хозяина на мушку и подробно объяснил, что является его собственной проделкой, а что чужой под прикрытием его имени.
   Назвал имена главарей и прибежища нескольких орудовавших в округе конокрадских шаек, потребовал у обалдевшего от страха блюстителя закона десять песо, полагающиеся за подобного рода сведения, и исчез, как испарился.
   В паленке отнеслись к его славе неодобрительно, и конга заявил, что если он хочет озоровать – вольному воля; но только пусть не наведет беды на остальных.
   Каники кивнул: он занялся озорством на большом пространстве и всерьез, и мастерски путал следы, возвращаясь к месту своего обитания.
   Филомено озоровал, а мы с Громом до поры сидели тихо. Но до поры… Однажды он сказал, что в одном имении шестеро негров лукуми прямо из Ибадана родом, – как раз в имении Себастьяна Борхе. Они с полгода как из дома, продолжал он, и меня кольнуло не на шутку.
   Стоило лишь взглянуть на куманька разок, чтобы понять, что он это неспроста.
   – Анха, Филомено, и что из этого следует?
   И Филомено сказал без обиняков, что парни попались строптивые, что их держат в кандалах и сильно бьют, что их можно выкрасть, – "но, черти, трех слов не свяжут по-испански, нужен толмач". Гром задумался: он не был в восторге от этого предложения. Но он видел, что я согласна пойти. Поэтому сказал, не дожидаясь, что я решу без него:
   – Я могу помочь в этом деле.
   – Мы, – поправила я. – Пойдем втроем.
   Гром повел на меня глазами и понял, что спорить бесполезно. Филомено тоже понял.
   И улыбнулся так, как я ни разу не видела у него: широко и радостно. Протянул руку ладонью вверх и сказал:
   – Я не ждал другого.
   Мы коснулись ладонями его ладони. Этот жест значит много – для тех, кто понимает.
   Первое для нас дело оказалось не из простых. Дон Себастьян Борхе содержал своих негров весьма бдительно.
   Этот орешек мы разгрызли, хоть не все было просто. Чего стоило раздобыть повозку, которая требовалась по ходу дела! Мы ее одолжили в одном месте весьма занятным образом.
   Я уже говорила, что гуахирос в Эскамбрае были первыми врагами беглых. Но Каники имел обширные знакомства. Он повел нас прямиком в одну маленькую, аккуратную усадьбу в месте, где холмы переходили в предгорья. Едва светало, когда он постучал в окно.
   На стук вышла женщина лет сорока пяти – небольшого роста, пухлая, грудастая.
   Это была креолка из тех, что обычно сходят за белых – кожа светлее, чем у многих испанцев, но глянцевые волосы круто вьются, курносый нос широковат, а в уголках розовые, пухлые как подушки губы отдают лиловым.
   – Эгей, Марта, – приветствовал ее Каники, – а где хозяин?
   Толстуха без церемоний разглядывала нас.
   – Подожди с недельку, как раз дождешься, – отвечала она, пропуская нас в дом.
   – Что тебе нужно?
   Филомено объяснил.
   – Повозку? Ну-ну! Вздумал стащить что-то крупное, разбойник?
   – Хоть бы и так, – отвечал Каники. – Не все тебе одной.
   – Что мне за это будет?
   – Что спросишь?
   – Долю.
   – Клейменый товар. -…ньо! Воровали бы что-нибудь получше.
   – Так как же насчет телеги? – настаивал Каники.
   Марта минуту была в раздумье. Потом неожиданно сказала:
   – Полчаса услуг твоего приятеля, и я сама отвезу вас в любое место.
   Каники, сверкнув глазами, жестом выразил свой восторг по поводу этого предложения. Я, почувствовав мгновенное замешательство Факундо, отпустила пару таких фраз, что передать их чем-нибудь приличным нет никакой возможности. Это, в свою очередь, вызвало бурный приступ веселья у толстухи, но Гром подтянулся мгновенно и стал тем Громом, что не терялся ни перед одной женщиной, кроме меня.
   Когда они ушли, Филомено повернулся ко мне с глазами, сощуренными в ниточку:
   – Ну, кума, потом ты его сделаешь мерином?
   – С какой стати? – отвечала я. – Ему не убудет. Пусть лучше он пойдет с другой встряхнуться, думая обо мне, чем будет ложиться со мной одной, думая о ком-то на стороне.
   – Об этой вздыхать не станет, – покачал он головой. – Марта Руис, воровка на покое и скупщица краденого. Муж того же полета птица, но вдобавок пьянчуга. На них можно рассчитывать, потому что я слышал кое-что про их проделки. …Марта, получив плату вперед, сдержала слово. Она выкатила во двор большую пароконную повозку, уложила нас на дно, прикрыв мешковиной и всякой всячиной, и отправилась в неблизкий путь по лесным дорогам.
   Толстуха осталась с лошадьми за полмили от места.
   У ворот кораля, где запирали негров, сидело двое сторожей. Они играли в кости при свете фонаря и по части охраны больше полагались на двух белых с отметинами догов.
   Мы прятались в кустах с подветренной стороны. Факундо выпустил Серого. Тот, зная, чего от него хотят, – не торопясь, вразвалочку, пошел к воротам, и начался церемонный собачий ритуал с обнюхиванием и непременным задиранием ног.
   Одуревшие от ночной скуки сторожа обрадовались неожиданному развлечению. Они стали науськивать догов, и собаки сцепились.
   По части драк не догам было тягаться с Серым. Он уступал в росте, но не в ширине груди, силе, смелости, а главное – в опыте сражений. И если он начал отступать к кустам в отдалении, в которых мы прятались, то лишь потому, что услышал особый хозяйский сигнал.
   Доги, занятые дракой, ничего не заметили, и клубок из собачьих тел подкатился нам почти под ноги. Одну из пятнистых бестий Факундо прикончил ударом мачете так ловко, что она не издала ни звука; зато вторая орала во все горло, потому что Серый уже не церемонился.
   Один из сторожей направился в нашу сторону с пистолетом в руке. Пока он разглядывал в темноте, где своя собака, а где чужая, на его висок опустилась увесистая дубинка.
   От ворот послышались стук и возня: Каники управился со вторым сторожем. Ворота были на замке – с помощью топора отодрали пробой. За створками слышалось рычание, как из преисподней: там тоже караулили доги. Их было трое, и с ними разделались тремя ударами мачете, выпуская из створок по одной.
   Каники знал, куда идти, – к отдельно стоящему каменному строению. Замок там был плохонький. Из кромешной тьмы ударила такая вонь, что дух перехватило. Тут-то пришел черед толмача, то есть мой: Я на лукуми обратилась туда, где послышался шорох и лязг цепей.
   Шесть теней выползло, придерживая кандалы – больше там никого не было.
   Марта, определявшая на слух, как идут дела, подогнала повозку ближе, и едва мы в нее подваливались – хлестнула коней.
   Нечего было опасаться, что стража скоро поднимет тревогу: мы слишком хорошо обоих ублаготворили. Но собак по следу должны были пустить неминуемо, потому-то повозка выехала на большую дорогу, где следы ее колес затерялись среди множества других. Когда рассвело, по дороге ехал крестьянский воз со всякой рухлядью, с почтенной кумушкой на облучке. Никто нас не остановил, и к полудню мы были на финке Марты. Если бы мы были пешком, нечего было бы думать уйти от погони.
   Скажите мне кто-нибудь что-нибудь о большом мире! Я в тот день могла поспорить на что угодно, что он не больше наперстка. Первый, кого я разглядела в свете солнца на дворе у толстухи, угадав под слоем грязи и запекшейся крови, был охотник Идах, брат моей матери.
   Остальные пятеро тоже оказались знакомы, хотя не принадлежали к нашему роду; и все были из городской знати. Я недоумевала: не за долги же продали братьев Савенде, у которых связок каури было больше, чем в городской казне?
   Дядя поведал невеселые новости. В Ойо вступили на престол Аоле. Полученная в юности порка его не образумила, и теперь по всему государству действует закон, разрешающий обращать в рабство и продавать на сторону соплеменников по суду за самые разные провинности. Алафин назначил нового городского правителя – из числа своих рабов; тот, опасаясь соперников, поспешил обвинить всех, кто имел в городе влияние, в измене и продал, избавившись от неугодных и набив карман.
   Оставалось непонятным, как попал в эту компанию дядя – человек из уважаемой семьи, никогда не лезший ни в какие городские дрязги. Оказалось, он попытался вступиться за мать одной из своих жен, йалоде Идеммили. На дочери йалоде – главы союза женщин-торговок, он женился уже без меня, его тоже причислили к изменникам за то, что осмелился сопротивляться священной маске огбони. Идеммили умерла по дороге к морю, а Идах в чужой земле встретил меня, давно пропавшую…
   Наш род погром пощадил. Дядя Агебе умер; отец отказался стать боле, и род возглавил мой старший брат Аганве. Мать тоже была жива, хотя сильно постарела и стала сварлива… Он видел это все так недавно!
   У Марты нашлись и молоток, и зубило – с бывших узников сняли цепи. Ночью на подводе толстуха вывезла нас всех мили за две от своей усадьбы, чтобы не наследить поблизости. Факундо дал ей десять песо – хмыкнула и сказала:
   – Пока, приятель. Будет охота – навести. Ты мне пришелся очень по вкусу.
   Заходи в любое время, мой муж не ревнивее твоей жены.
   – Пока, мой персик, – отвечал Факундо невозмутимо. – Буду проходить мимо – загляну в твое окошечко.
   – Нахалка! – ухмыльнулся Каники, когда наш караван с быстротой похоронной процессии двинулся в глубь гор. Больше о Марте слова не было сказано. Но только на привале Гром отвел меня в сторону от остальных и на сухой земле, едва прикрытой лиственным опадом, принялся на деле доказывать, что лиловый каймито ему по вкусу куда больше, чем перезрелые персики.
   Ах, я знала это и так! Но вновь и вновь это кружило голову. Мой мужчина любил меня, а я его – ничуть не меньше оттого, что нам никто не мешал. Право, есть фрукты, которые не приедаются.
   Вдевятером вернулись в паленке, где Пипо оставался на попечении старого конги.
   Он измаялся, ожидая нас. Когда я показала ему деда – Идах доводился ему двоюродным дедом, – он не сразу понял, что это такое. Пришлось сыну объяснять, что такое большая семья, где живут рядом, под одной крышей, три или четыре поколения, отцы и деды, бабки, тетки, дяди, братья, сестры, двоюродные и троюродные. Ну где ж он мог это видеть?
   Но когда Филоменито все уразумел – прилип к Идаху, как семя кошачьей колючки.
   Он целыми днями пропадал в хижине, которую построили себе вновь прибывшие.
   Шестеро немолодых мужчин, у которых остались в невообразимой дали дети и внуки, стали мальчугану двенадцатирукой нянькой. Пипо часами слушал их рассказы об Африке – неизвестно, верил или не верил им. Хорошо, что в это время он с ними выучился хорошему, чистому лукуми. Наш разноплеменный сброд пользовался в разговорах между собой ленгвахе – исковерканным испанским, страшно прилипчивым языком. Пипо учил ему всех шестерых и был на первых порах толмачом – они и впрямь трех слов связать не могли.
   Каники оставался в паленке еще с неделю – послушать, лежа под любимым деревом, рассказы о земле за морем, снисходительно глядя на тех, кто где-то там был спесив и горд, а тут оказался таким же обездоленным, как и все; поначалу был оживлен и весел, но оживление прогорало, как костер, и угли начинали жечь пятки.
   Это повторялось потом много раз – в какой-то момент, неважно, утро или вечер, тихо, немелодично насвистывая, собирал котомку, пристегивал к широкому поясу мачете, взваливал на плечо ружье с насечкой – бог весть где раздобытое, и, бесшумно ступая, исчезал в зарослях.
   Я провожала его взглядом до порога – днем, – пока не скрывался за деревьями, ночью – пока различимы были очертания фигуры. Не пятки – сердце жгло ему невидимым огнем, и эту боль не заглушали и не пересиливали никакое лихое озорство, никакой риск. В глубине раскосых глаз, словно подернутых лиловой дымкой, бешено плясали знакомые искры… Я не спрашивала ни о чем.
   Он появился в паленке через месяц и снова предложил пойти с ним. Мы согласились, без всякой видимой причины. Нас тоже захватил азарт игры с огнем. Нас тревожил своим призраком дом с золотыми ставнями, и у нас накопилось много сил за последние годы. А если человек не может в жизни использовать свою силу так, как хотел бы – она прорвется, словно вода из-за створа плотины, и будет так же беспощадна и разрушительна. Как надоела нам – приспособленным совсем для другого – первобытная, растительная жизнь! Мы были готовы сменить ее на что угодно.
   Так-то случилось, что черно-серебристый плащ смерти за плечами смутьяна накрыл нас своим краем.
   Во вторую свою вылазку я увидела лихую работу мачете – как обманным молниеносным движением заставляют собаку метнуться в сторону, открыв шею, а потом сносят ей голову. Это виртуозно проделывал Каники. Грому в таком не было нужды. Он рубил наотмашь, круша черепа, рассекая туловища. Я в это время выбивала искру в сухую тростниковую крышу, – ранчо Сан-Хуан мы подожгли в пяти местах. Здесь хозяин взял привычку травить негров собаками – и две из них были настоящие людоеды. До людоедов мы не добрались. Однако перепуганные коровы, шарахнувшиеся от огня, смели ограду и рванули на простор залесенных холмов, – я полагаю, многих не досчитался наутро хозяин, имя которого стерлось в памяти.
   Пользуясь всеобщим переполохом, мы поспешили скрыться. Но Каники задержался на минуту. Он ясно обрисовался всей фигурой на фоне скоротечного пламени, прежде чем исчезнуть. Разумеется, он делал это нарочно.
   Откуда Каники знал все и всех, меня поражало. Правда, он любого встречного мог расположить к себе так же, как некогда меня. Так или иначе, он знал, в каком имении, на каком ранчо или ни какой плантации слишком прижимают черных – и туда-то и наносил удар.
   На дворе стоял расчетливый девятнадцатый век – европейцы уже называли его просвещенным. Поголовная жестокость, ужасы, о которых рассказывали легенды среди поколений, отошли в прошлое. Но оставалось главное – полная зависимость раба от хозяина. А хозяева попадались разные, и до многих просвещение не доходило или же доходило в самом облегченном виде. Особое место для порки и прочих наказаний имелось везде, где имелись рабы. Насколько часто ими пользовались – другое дело.