Страница:
А потом наступила глухая темнота.
Похитители знали свое дело хорошо. Они точно рассчитали силу удара так, чтобы оглушить, не причинив особого вреда, и избежать при этом борьбы и шума. Я очнулась от духоты и боли в затылке. Ни руками, ни ногами пошевельнуть не могла: конечности оказались стянуты широкими полосками мягкой кожи. Дышать оказалось нечем, дурнота подступала из-за того, что я лежала, завернутая как в пеленку, в плетеную циновку, а нижняя часть лица была так замотана тряпками, что крикнуть не имелось никакой возможности, разве что застонать. Я и попыталась застонать, да не тут-то было. Меня два раза через все оболочки ткнули чем-то острым вроде шила: один раз, когда застонала, и другой, когда вскрикнула от первого укола.
Сверток, в котором я лежала, покачивался. Я никак не могла дать себя обнаружить среди прочего груза и, кроме того, просто задыхалась. А потом потеряла сознание – то ли от удушья, то ли от страха. Признаюсь честно, это был самый большой и самый страшный страх в моей жизни. Мне кажется, я в тот раз израсходовала все запасы страха, что были отпущены на целую жизнь. И это, наверное, к лучшему.
Голова, не затуманенная страхом, получает возможность ясно мыслить, и много раз за последующую жизнь только это спасало и меня, и тех, кто случался со мною.
Это, однако, потом. А тогда не могу сказать, куда и сколько меня несли. То, что происходило, в наших местах было ясно любому младенцу: детей украли, чтобы продать в рабство. Старинный закон запрещал жителям государства Ойо, к которому принадлежал Ибадан, продавать в рабство соплеменников под страхом смерти. Когда правил государством Гаха, башорун – (что-то вроде премьер-министра), он держал в кулаке четверых сменявших друг друга правителей-алафинов и в нарушение обычая отправил к морю уйму народа. Но пятый перехитрил всесильного Гаху, казнил его и восстановил прежние порядки. В правление алафина Абиодуны запрет соблюдался крепко; когда он уличил в продаже слуг собственного наследника, Аоле, то подверг принца жестокой порке. А окажись на его месте другой, расправа была бы короткой.
Потому-то соблюдались такие предосторожности с нами, хотя обычно караваны рабов открыто тащились в сторону Невольничьего Берега по торным, хорошо ухоженным дорогам государства Ойо.
Стояла глубокая ночь, когда меня, еще не очнувшуюся, вытряхнули на землю и наконец развязали. Встать все равно не могла – так онемели руки и ноги. Сил что-то делать не было, и я снова провалилась в сон.
Проснулась на рассвете оттого, что меня окликали по имени. Не дальше чем в десяти шагах под деревом, прислонившись спиной, сидел брат, еще более обессиленный. Его, рослого и крепкого парня, стянули так, что руки и ноги распухли, и на отеках ясно отпечатались все ременные узлы. Я стала растирать и разминать ему конечности, это немного помогло. Но когда принесли еду, брат не смог удержать в скрюченных пальцах печеный клубень таро и уронил его в пыль. Я кормила его из рук, как малыша, а он глотал через силу и молча плакал.
В тот же день караван рабов отправился в путь.
Видимо, мы находились уже далеко от мест, где караван могли остановить илари – чиновники правителя – и проверить, кто идет. Мой брат с рогаткой на шее, не позволявшей повернуть голову назад, шагал в длинной веренице, скрепленный с другими невольниками спереди и сзади, а меня привязали к его руке короткой веревкой.
– Марвеи, – сказал он, – ты еще мала, на тебя не обратят внимания. Я попробую отвязать твою веревку, а ты беги.
Я только покачала головой. Ладно, сумеет Иданре распутать узел и я сбегу. Куда, в какую сторону? Я даже примерно не представляла, где остался дом, я бы не смогла найти к нему дорогу, потому что никогда не покидала пределов города и не бывала дальше ямсового поля. Хорошо, если мы находимся еще в пределах Ойо; а если нет, то скорее всего меня поймали бы на первых шагах бегства, и снова плен, только теперь уже одинокий. Потом оказалось, что и узел брату развязать не под силу. А потом мы увидели, как стража – высокие, светлокожие хауса – короткими кривыми топориками зарубили тощего, черного как уголь фульве, освободившегося каким-то чудом от рогатки и кинувшегося опрометью в кусты. Еще живого, его оставили на обочине, для того чтобы все могли видеть, как скребут красную горячую пыль сереющие скрюченные пальцы. Явно это было сделано в назидание остальным, и урок был усвоен поневоле.
А потом пошли дожди, в том году необыкновенно ранние и злые. Сезон ливней наступил на две или три недели раньше обычного срока и застал врасплох и нас, бредущих в бесконечной веренице, и тех, кто нас вел. Наверняка хауса собирались пригнать свою добычу к побережью по сухому пути, но непогода спутала все планы.
До сих пор в кошмарных снах, бывает, видится пережитое целую жизнь назад, и встаешь после этого с такой тяжестью в сердце, что кажется, все случилось вчера.
Косой ошеломляющий ливень бил, как плеть, струи воды стекали по голым телам, а у кого была одежда, она прилипала к телу и стесняла движения. Потоки воды, хлеставшие с неба, слепили, босые ноги разъезжались в жирной красноземной грязи.
Связанные друг с другом люди скользили, теряя равновесие, падали, повисая на ярмах, задыхались, барахтались в дорожной жиже, увлекая за собою остальных.
Некоторые не могли подняться, и на таких обрушивались дубинки стражи, тоже промокшей до костей и оттого особенно злой. И все это под шум ливня, заглушавшего своим гудением крики, стоны, проклятья и жалобы небу.
Эта адская дорога длилась девять дней.
Полуослепшие, замерзшие, голодные, покрытые ссадинами, мы с братом выглядели ничуть не лучше всех остальных. При падениях грязь залепляла лицо, стереть ее было невозможно завязанными сзади руками, и оставалось только смыкать веки и подставлять лицо под струи дождя, бредя вслепую. К вечеру, когда караван останавливался, сил не хватало на умывание, и хорошо, ели ночлег был обеспечен хоть какой-нибудь крышей, пусть даже навесом, под которым ветер пробирал мокрых насквозь людей. В колонне не слышалось ни разговоров, ни тягучих песен, ни ропота. И мы с братом не перемолвились за это время даже девятью словами. Какие слова? Съесть, не растеряв, горсточку дрянной еды и поближе прижаться друг к другу, пытаясь согреться.
Больше четверти людей к концу пути были больны. Ослабевших отвязывали и бросали на месте. Но это не означало, что им улыбалось счастье. Жители селений, расположенных на большой дороге, зорко следили за каждым караваном. Обессилевших рабов поднимали, отощавших подкармливали, больных по мере возможности лечили.
Поставленных на ноги пленников продавали следующему каравану.
Я знаю точно, что выжила лишь благодаря брату, оберегавшему и согревавшему меня по мере своих сил. Попади я на эту дорогу одна, я бы ее не пережила.
И вот, на десятый день, когда измученная, поредевшая вереница подходила к концу своего пути – в тот самый миг дождевая завеса разорвалась, морской ветер разнес облака в стороны, и небо заиграло синим цветом, а солнце стало согревать иззябшие в многодневной сырости тела. И тут же за расступившимся лесом стало видно море, неведомая соленая вода, такая же синяя, как и небо. Они сливались в одно целое на горизонте, а ближе к берегу небо и воду многоцветной скобкой соединяла радуга.
Эта семицветная лента меня просто заворожила.
– Брат мой, – сказала я, глядя на нее безотрывно, – брат, это хороший знак.
Может быть, нам достанется не самая плохая судьба.
– Может быть, – отозвался Иданре хмуро, – но самая лучшая судьба от нас уже ушла.
Дом наш лежал далеко позади, и от него оставались разве что сны, после которых так горько и больно было открывать глаза наутро. Настолько, что однажды я сказала брату:
– Нам нельзя видеть этих снов. Иначе мы станем плакать и ослабеем, и кого-то из нас могут бросить или убить.
– Как ты можешь сказать такое? – возразил он. – Нельзя приказать сну.
– Можно! – заявила я. – Наша мать смогла бы, и смог бы отец. А разве мы не их дети?
Наш отец был кузнец в шестнадцатом поколении, и сведущему человеку это говорит о многом. Но наша мать, не имея такой родословной, тоже была замечательным человеком.
Ее родители были чужаки, пришедшие в род Тутуола со стороны, получившие в нем жилище и землю для возделывания, стало быть, люди неполноправные, их именовали араиле. Их дети считались омоле – дети рода, являясь младшими членами рода, и только третье поколение становилось полноправными хозяевами дома – ониле. Не имея ни богатства, ни именитых предков, ни особой красоты, (мать ничем не выделялась, кроме высокого роста, что очень ценится в тех местах до сих пор, – больше шести футов), она сумела женить на себе моего отца, сына тогдашнего главы рода, и привязать его к себе настолько, что он, вопреки обычаю, больше взял себе ни одной жены, словно был простолюдином. Девушки со стороны обычно не выходят замуж за кузнецов, но мать не испугалась духов огня и скоро добилась признания в семье, потому что была умна, расчетлива и обладала даром если не предвидения, то предчувствия. Если она ждала удачу, удача приходила. Если она ждала несчастья, непременно что-нибудь да случалось, и в день, когда нас украли, она не хотела выпускать нас из дома и не пустила бы, если бы не приказание отца, с которым спорить открыто ей, жене, не полагалось.
– Ладно, мы не будем видеть этих снов, – сказал брат. – Ты думаешь, это нам поможет чем-нибудь?
– Может, и нет, – ответила я. – Но если мы будем меньше тосковать, мы больше увидим по сторонам и, наверно, это нам пригодится.
Пелена дождя девятидневной стеной отделив нас от дома, будто разом отсекла все наше прошлое. Не знаю, каким образом, но я понимала, что возврата туда нет, и сразу постаралась об этом не думать. Следовало позаботиться о настоящем и, по возможности, о будущем.
Настоящим был хорошо охраняемый лагерь где-то в укромном уголке побережья. В нем разместилось человек двести, представлявших собой смешение всех племен, населявших Западную Африку. Внутри ограды было несколько хижин и навесов и водоем, образованный источником, – в нем мы отмылись от грязи, наросшей коркой чуть ли не на все тело, выстирали саронги. В лагере сносно кормили и сколько угодно можно было спать в тепле и сухости. Первые дни мы только это и делали; мы оба очень исхудали и ослабели за проклятую дорогу.
Отъевшись и отоспавшись, я стала помаленьку осваиваться среди разноплеменной толпы, насколько это было возможно.
Йоруба среди нас было немало: из Ойо, Иле-Ифе, Илорина и Бенина, из других городов. Но их разговоры лишь наводили тоску: люди вспоминали дома и семьи и ужасались тому, что их ожидало. Много небылиц рассказывалось про белых людей, которых почти никто не видел, – что, мол, вместо волос у них на головах пучки сухой травы, что глаза у них пустые и через глазницы просвечивает небо, что они умеют убивать громом и молнией, подобно богу Шанго. Сами себя пугали.
Особняком держалась одна женщина – не очень молодая, лет сорока, но еще крепкая, одетая в странную одежду со множеством бронзовых бубенчиков, нашитых по краям.
Она долго и внимательно присматривалась ко мне, прежде чем заговорить, а когда заговорила, я с трудом ее поняла. Эта женщина была иджебу – дальняя ветвь нашего народа, селившаяся почти у самого побережья; на долбленых лодках с противовесами они ходили по большой реке к морю и промышляли рыбной ловлей больше, чем обработкой полей, не щедрых на их болотистой земле. Все же речь ее была схожей с той, что звучала в нашем доме.
– Скажи, поклоняются ли в ваших местах Олокуну? – спросила она.
Я слышала о грозном морском боге. Но наш город лежал вдалеке от мест, где он владычествовал. В Ибадане более всего поклонялись Йемоо, богине плодородия и текучей воды, от которой так зависели наши поля.
– Послушай меня, дочь моя, – сказала эта женщина. – У тебя ясные глаза и открытые уши. Ты из тех, кто может услышать раковины Олокуна.
Не знаю, по каким приметам она определила во мне эту способность.
По ее словам, мало было на свете людей, что различали пение витых морских раковин, предвещавших перемену судьбы. Еще меньше было тех, кто умел толковать, в какую сторону подует ветер судьбы, удачу или неудачу он принесет. Когда колдунья (а кем еще она могла быть?) попросила меня прислушаться, я в самом деле различила то ли вздох, то ли стон – не со стороны моря, а как бы изнутри себя. Я могла бы подумать, что мне это примерещилось, но, во-первых, колдунья те же звуки слышала вместе со мной, а во-вторых, ни одному африканцу не придет в голову сомневаться в чем-либо из того, что мои просвещенные правнуки называют сверхъестественным или небылицами. Пусть так; но раковины Олокуна, предвещавшие перемену ветра судьбы, зазвучали у меня в душе, и не знаю, почему, но я истолковала это как доброе предзнаменование.
Женщина не спросила моего имени и не сказала мне своего. Она как-то незаметно исчезла из загородки. А я, с надеждой в душе, с неизвестно откуда взявшимися силами, постаралась приободрить брата. Это оказалось непросто.
– Кто может знать судьбу и кто может ее переспорить? – спросил он.
– Разве не бывало так, что люди шли богам наперекор? Судьбу не переспоришь, но скольким удавалось ее перехитрить?
– Что же ты не сделала этого раньше?
– Будь я старше, – отвечала я, – может быть, нас тут не было бы.
Иданре рассмеялся.
– Скажи еще – если бы я была мужчиной, – поддразнил он.
– Не обязательно! Мужчина или женщина, не важно, надо только не бояться, тогда даже умал* не собьют с пути. Надо быть хитрым, потому что люди не раз обманывали и могучего Шанго, и мудрого Обатала.
Брат изумился.
– Ты сама до всего додумалась?
– Разве ты не слышал, сколько раз повторяла это наша мать?
– Ну хорошо; а какая хитрость может нам помочь сейчас?
– Брат мой, имей терпение. Смотри, сидят вдоль ограды скучные люди, раскачиваются и глядят внутрь себя, а глаза у них пустые. Они все там, далеко, и не заметят, если на них рухнет эта стена, и не подумают поберечься. А мы будем смотреть вокруг, ничего не пропуская мимо глаз и ушей. Кто знает, куда мы попадем? Кто знает, что может пригодиться?
Иданре покачал головой.
– Сестра моя, ты говоришь, как маленькая старушка. Дома никто не слышал от тебя таких речей.
– К чему было дома думать обо всем этом? Дома – отец, мать, боле, весь род. А тут за нас никто ни о чем не подумает.
На следующий день в лагере поднялся переполох. Рано поутру часть пленников – в том числе и нас, – не дав никакой еды, вывели за ворота.
Мне и брату, конечно, приходилось бывать на невольничьем рынке в Ибадане. Мне тогда не приходило в голову, что детям одного из первых людей города придется вот так стоять, привязанными друг к другу. Я постаралась не думать об этом и перевела глаза в море – там было на что посмотреть.
В трехстах шагах от берега покачивалась на тихой волне лодка такой величины, что жители мест, отдаленных от побережья – а таких было большинство, – только ахали и перешептывались. От этой лодки отделились другие, поменьше, в них сидели те самые белые люди, о которых рассказывали небылицы. Столько лет спустя эта картина стоит перед глазами: невиданные краски тканей, блеск золотых галунов, головные уборы, похожие на птичьи гнезда. Белые пятна лиц воспринимались как пустота, и лишь по мере приближения лодок стали различаться черты лица и растительность – усы и борода, а когда лодки с хрустом врезались в отмель, стали видны и глаза – и вправду светлые, словно сквозь них просвечивало небо.
Десятка полтора белых в сопровождении темнокожего толмача, одетого на тот же манер, что и белые, только попроще, сошли на берег, где их ждала кучка пестро наряженных африканцев. Это были хозяева из прибрежного племени фона: все рабы, продаваемые на побережье, проходили через посредников из этого оборотистого племени. После церемонии приветствия белые пошли вдоль вереницы, того осматривая, того щупая, иного заставляя повернуться… Один из них ущипнул меня за щеку – пальцы были липкие от пота.
Осмотр и переговоры длились долго, и видно было, что купцы не поладили. Фона для начала выставили завалящий товар – стариков, детей, слабосильных. Сделка не состоялась, нас вернули в загородку. Я сама удивлялась потом, до чего мне было все равно: продадут меня или не продадут, и кто меня купит.
Худшее уже произошло, ярмо на шее, однако и вол под ярмом старается, чтобы не слишком терло. Когда нас водворяли в загон, мне было уже не до моря и диковинной лодки. В голове вертелось одно: лишь бы при продаже не разлучили с братом, лишь бы этого избежать. Можно было, конечно, положиться на судьбу. А можно было попытаться ее перехитрить, и у меня появилась мысль, как это сделать.
В основе задуманного лежала та непреложная для африканцев истина, что люди из рода кузнецов – независимо от возраста – владеют чарами и знаются с духами. А духов у нас очень уважают.
Я в тот день изрядно поработала языком, обойдя всех до единого йоруба, находившихся вместе с нами, и объяснив всем им то, что было существенно для моей затеи. Мне поверили безоговорочно – тем более что я сама тогда верила во все это так же безоговорочно. А вера есть сила, ею, как написано в толстой книге, горы можно сдвинуть. Воистину, так и есть.
На другой день до наступления жары невольников выстроили – мужчин отдельно, женщин отдельно – и стали выводить за ворота.
Еще на выходе один из йоруба, крепкий, коренастый мужчина, упал, скорчившись и схватившись за живот. Тычки и пинки стражников никакого действия не возымели. "Умале, умале", – зашуршали голоса, объяснявшие, что на несчастного набросились злые духи. Возникла заминка, колонна застряла в воротах. Разумеется, стража уважала злых духов – ведь у каждого племени были свои, с ними управлялись свои колдуны, но против духов чужого племени они были бессильны. Побои против них тоже не помогали. К тому же с другого конца колонны раздался похожий вопль, и еще одна темная фигура скорчилась в пыли.
Одержимых злыми духами оттащили в сторону, строй двинулся дальше, и вдруг в хвосте, не успевшем покинуть ограду, опять возник переполох: там свалилось сразу двое. А в двухстах шагах сидели белые покупатели, они увидели упавших, заинтересовались суматохой, и некоторые из них поднялись и пошли к нам, чтобы выяснить, в чем причина. Число одержимых тем временем множилось.
Фона были готовы проклясть все на свете. Сейчас белые господа подойдут, обнаружат недужных, скажут, что товар никудышний, и будут сбивать цену, а то и вовсе откажутся от покупки, посчитав, что в лагере заразная болезнь и невольники перемрут дорогой. Стража бесилась и сыпала во все стороны тумаки. Вдруг к старшему стражнику подошла пожилая женщина и стала что-то ему объяснять, ожесточенно размахивая руками. Стражник, видимо, понимал ее речь, так как, выслушав, ринулся в открытые двери загона.
А происходило вот что: накануне я объяснила всем, что в теле моего брата, как в доме, обитают злые духи. Ему, как кузнецу и сыну кузнеца, они не могут причинить никакого вреда. А я, находясь рядом с ним, не позволяю им накидываться на других людей. Если меня не будет рядом с братом, они станут вредить другим людям, залезая в их внутренности. В случае же, если моего брата убьют, они вовсе рассвирепеют из-за того, что люди лишат их надежного обиталища.
Мгновение спустя меня за волосы тащили в голову колонны, где среди мужчин стоял Иданре, а одержимые – внушением куда больше, чем духами, потому что я нагнала на них страху, – один за другим стали подниматься с земли.
Что такое пара-другая затрещин, если стоять рядом с братом! Не оглядываясь назад, я знала, что порядок восстановлен, а я добилась своего.
Снова белые люди ходили перед нами, выискивая, кого купить. Мы стояли в первом ряду, и купец сразу же обратил внимание на моего брата – рослого, коренастого парня. Движением трости он приказал отвести Иданре в сторону и был несказанно удивлен: за его покупкой тянулся на веревке довесок.
Не понимая слов, я догадывалась, о чем речь: фона хотели продать нас непременно вместе. Белый крутил меня и так, и эдак, но решил-таки купить, потому что я была крепка в кости и отменно здорова. За брата он отдал двенадцать блестящих браслетов, а за меня восемь. Торговались отчаянно, потому что вождь фона старался сорвать за Иданре как за взрослого, но белый настоял на своем и больше не дал.
Нас с братом в числе первых опустили в бездонное корабельное брюхо. Всего на судно было взято около ста пятидесяти невольников. Тотчас корабельный кузнец освободил нас от ремней и веревок и попарно заковал в тяжелые кандалы – ручные и ножные; исключения не было сделано ни для кого. Без помощи брата, принявшего на себя главную тяжесть, я не могла бы дотащиться даже да отхожей лохани. Иданре носил за мной наши цепи, как шлейф за королевой. Только к середине плавания с нас сняли ножные кандалы, но ручная цепь, тянувшаяся от моего правого запястья к левому запястью брата, оставалась до конца и натерла нам на руках кольцевые саднящие раны.
Иданре был нездоров. Его без конца мучила морская болезнь, от которой я оказалась избавлена, видно, милостью морского бога. Хорошо еще, что несколько дней спустя после начала плавания нас стали раз в два-три дня по очереди выводить на палубу проветриться. А со второй половины дороги детей и женщин, которых было немного, выпускали наверх каждый день. Не думаю, чтобы американец, нас купивший, так заботился о рабах. Скорее он заботился о своем кармане, стараясь не попортить "черную слоновую кость". И, к нашему, счастью, во все дни перехода стояла спокойная ровная погода. Олокун был к нам милостив и не посылал штормов.
Первый раз попав на палубу, я так испугалась, что вцепилась руками в какую-то снасть, а когда от нее меня оторвали, со всех сил ухватилась за брата. Голова закружилась оттого, что кругом была вода, вода и ничего, кроме воды. Как тут не растеряться сухопутному крысенку? Но потихоньку я осмотрелась, освоилась и сказала брату:
– Знаешь, если белые люди на своих больших лодках отваживаются плыть так далеко через такое количество воды, наверное, они все-таки добираются до своих берегов.
Вон насколько они больше наших долбленок!
Там же, на палубе, я свела одно полезное знакомство. Это был черный слуга, йоруба, один из нескольких невольников, стряпавших на обитателей трюма, проданный в рабство так давно, что уже не помнил своего настоящего имени. На корабле его звали Джо.
Джо не знал, сколько ему лет. Был он еще крепок, хотя и стар, и переменил несколько хозяев, прежде чем попасть к нынешнему. Он называл себя не йоруба, а лукуми, – так именуются до сих пор все наши за пределами родных мест. Всю свою жизнь Джо терся среди белых и видывал всяческие виды, но веру в колдовство и духов сохранил в неприкосновенности, как почти все мы. А я успела к этому времени смекнуть, что считаться колдуньей дело весьма выгодное. Унывать я не думала, самоуверенности, после удачной проделки в перевалочном лагере, хватало не то что на двоих, – на четверых, несмотря на цепи. И когда старик, прослышав о том, что я на берегу на двадцать человек напустила порчу, стал меня осторожно расспрашивать, – разуверять его даже не подумала.
– А как же! Я дочь кузнеца в шестнадцатом колене, и нам Сила дается от рождения.
Что из того, что я не старуха? Я это могу, и все.
Джо разговаривал со мной на йоруба, правда, таком коверканном, что порой трудненько бывало понять старика. Он оказался кладезем сведений о том мире, в который нам предстояло попасть против воли и при упоминании о котором меня разбирало жгучее любопытство.
– У белых на все своя повадка, дочка, все не как у черных. Черное колдовство их не берет, кем бы ты ни была у себя дома.
– Вот посмотрим! – отвечала я нахально.
– Что ты знаешь про жизнь, глупая девчонка! – сердился старик. – Послушай меня…
И Джо, под скрежет железной щетки о грязный котел, пускался в рассказы.
Премудрости белых казались чудесами. Понять, что такое пушка, карета, грамота, казалось невозможным. Но, навострив уши, я одновременно следила за суетой матросов на палубе. Такие же люди с двумя ногами, двумя руками, у каждого по паре глаз и ушей, нос и рот. Они тянули веревки, ели, пили, спали, искали друг у друга вшей и почему-то не казались мне могучими, как боги.
– Слушай, Джо, – перебила я однажды старика, – может ли черный человек делать то же, что и белый?
Старик замялся.
– Не хочу соврать, – покачал он головой, – среди черной братии тоже попадаются иной раз такие ловкие шельмы, особенно кто родился в той стороне, куда мы плывем. Уж не говорю о тех, у кого белые отцы… -??!
– Чему удивляться-то? Подрасти, красотка, сама увидишь. О чем, бишь, я? Дело в том, что их всему учат, – и править лошадьми, и стряпать, и шить, и много чему еще, а иные знают грамоту, и уж эти живут припеваючи. Да ведь наука дело такое, что в иного и дубинкой не вобьешь, ума не хватает! Да что мы – иного белого взять, так он сам неученый и дурак хуже негра. Вот из эдаких и выходят самые страшные хозяева: он всегда хочет доказать, что он умный, потому что он белый. А за белыми вся сила и все законы, потому-то самый глупый белый может доказать самому умному негру, что тот – распоследний дурак. Такой у них порядок! А за соблюдением этого порядка белые следят строго, и в случае чего негру очень даже легко за какое-нибудь нарушение поплатиться драной шкурой, а то и головой.
Похитители знали свое дело хорошо. Они точно рассчитали силу удара так, чтобы оглушить, не причинив особого вреда, и избежать при этом борьбы и шума. Я очнулась от духоты и боли в затылке. Ни руками, ни ногами пошевельнуть не могла: конечности оказались стянуты широкими полосками мягкой кожи. Дышать оказалось нечем, дурнота подступала из-за того, что я лежала, завернутая как в пеленку, в плетеную циновку, а нижняя часть лица была так замотана тряпками, что крикнуть не имелось никакой возможности, разве что застонать. Я и попыталась застонать, да не тут-то было. Меня два раза через все оболочки ткнули чем-то острым вроде шила: один раз, когда застонала, и другой, когда вскрикнула от первого укола.
Сверток, в котором я лежала, покачивался. Я никак не могла дать себя обнаружить среди прочего груза и, кроме того, просто задыхалась. А потом потеряла сознание – то ли от удушья, то ли от страха. Признаюсь честно, это был самый большой и самый страшный страх в моей жизни. Мне кажется, я в тот раз израсходовала все запасы страха, что были отпущены на целую жизнь. И это, наверное, к лучшему.
Голова, не затуманенная страхом, получает возможность ясно мыслить, и много раз за последующую жизнь только это спасало и меня, и тех, кто случался со мною.
Это, однако, потом. А тогда не могу сказать, куда и сколько меня несли. То, что происходило, в наших местах было ясно любому младенцу: детей украли, чтобы продать в рабство. Старинный закон запрещал жителям государства Ойо, к которому принадлежал Ибадан, продавать в рабство соплеменников под страхом смерти. Когда правил государством Гаха, башорун – (что-то вроде премьер-министра), он держал в кулаке четверых сменявших друг друга правителей-алафинов и в нарушение обычая отправил к морю уйму народа. Но пятый перехитрил всесильного Гаху, казнил его и восстановил прежние порядки. В правление алафина Абиодуны запрет соблюдался крепко; когда он уличил в продаже слуг собственного наследника, Аоле, то подверг принца жестокой порке. А окажись на его месте другой, расправа была бы короткой.
Потому-то соблюдались такие предосторожности с нами, хотя обычно караваны рабов открыто тащились в сторону Невольничьего Берега по торным, хорошо ухоженным дорогам государства Ойо.
Стояла глубокая ночь, когда меня, еще не очнувшуюся, вытряхнули на землю и наконец развязали. Встать все равно не могла – так онемели руки и ноги. Сил что-то делать не было, и я снова провалилась в сон.
Проснулась на рассвете оттого, что меня окликали по имени. Не дальше чем в десяти шагах под деревом, прислонившись спиной, сидел брат, еще более обессиленный. Его, рослого и крепкого парня, стянули так, что руки и ноги распухли, и на отеках ясно отпечатались все ременные узлы. Я стала растирать и разминать ему конечности, это немного помогло. Но когда принесли еду, брат не смог удержать в скрюченных пальцах печеный клубень таро и уронил его в пыль. Я кормила его из рук, как малыша, а он глотал через силу и молча плакал.
В тот же день караван рабов отправился в путь.
Видимо, мы находились уже далеко от мест, где караван могли остановить илари – чиновники правителя – и проверить, кто идет. Мой брат с рогаткой на шее, не позволявшей повернуть голову назад, шагал в длинной веренице, скрепленный с другими невольниками спереди и сзади, а меня привязали к его руке короткой веревкой.
– Марвеи, – сказал он, – ты еще мала, на тебя не обратят внимания. Я попробую отвязать твою веревку, а ты беги.
Я только покачала головой. Ладно, сумеет Иданре распутать узел и я сбегу. Куда, в какую сторону? Я даже примерно не представляла, где остался дом, я бы не смогла найти к нему дорогу, потому что никогда не покидала пределов города и не бывала дальше ямсового поля. Хорошо, если мы находимся еще в пределах Ойо; а если нет, то скорее всего меня поймали бы на первых шагах бегства, и снова плен, только теперь уже одинокий. Потом оказалось, что и узел брату развязать не под силу. А потом мы увидели, как стража – высокие, светлокожие хауса – короткими кривыми топориками зарубили тощего, черного как уголь фульве, освободившегося каким-то чудом от рогатки и кинувшегося опрометью в кусты. Еще живого, его оставили на обочине, для того чтобы все могли видеть, как скребут красную горячую пыль сереющие скрюченные пальцы. Явно это было сделано в назидание остальным, и урок был усвоен поневоле.
А потом пошли дожди, в том году необыкновенно ранние и злые. Сезон ливней наступил на две или три недели раньше обычного срока и застал врасплох и нас, бредущих в бесконечной веренице, и тех, кто нас вел. Наверняка хауса собирались пригнать свою добычу к побережью по сухому пути, но непогода спутала все планы.
До сих пор в кошмарных снах, бывает, видится пережитое целую жизнь назад, и встаешь после этого с такой тяжестью в сердце, что кажется, все случилось вчера.
Косой ошеломляющий ливень бил, как плеть, струи воды стекали по голым телам, а у кого была одежда, она прилипала к телу и стесняла движения. Потоки воды, хлеставшие с неба, слепили, босые ноги разъезжались в жирной красноземной грязи.
Связанные друг с другом люди скользили, теряя равновесие, падали, повисая на ярмах, задыхались, барахтались в дорожной жиже, увлекая за собою остальных.
Некоторые не могли подняться, и на таких обрушивались дубинки стражи, тоже промокшей до костей и оттого особенно злой. И все это под шум ливня, заглушавшего своим гудением крики, стоны, проклятья и жалобы небу.
Эта адская дорога длилась девять дней.
Полуослепшие, замерзшие, голодные, покрытые ссадинами, мы с братом выглядели ничуть не лучше всех остальных. При падениях грязь залепляла лицо, стереть ее было невозможно завязанными сзади руками, и оставалось только смыкать веки и подставлять лицо под струи дождя, бредя вслепую. К вечеру, когда караван останавливался, сил не хватало на умывание, и хорошо, ели ночлег был обеспечен хоть какой-нибудь крышей, пусть даже навесом, под которым ветер пробирал мокрых насквозь людей. В колонне не слышалось ни разговоров, ни тягучих песен, ни ропота. И мы с братом не перемолвились за это время даже девятью словами. Какие слова? Съесть, не растеряв, горсточку дрянной еды и поближе прижаться друг к другу, пытаясь согреться.
Больше четверти людей к концу пути были больны. Ослабевших отвязывали и бросали на месте. Но это не означало, что им улыбалось счастье. Жители селений, расположенных на большой дороге, зорко следили за каждым караваном. Обессилевших рабов поднимали, отощавших подкармливали, больных по мере возможности лечили.
Поставленных на ноги пленников продавали следующему каравану.
Я знаю точно, что выжила лишь благодаря брату, оберегавшему и согревавшему меня по мере своих сил. Попади я на эту дорогу одна, я бы ее не пережила.
И вот, на десятый день, когда измученная, поредевшая вереница подходила к концу своего пути – в тот самый миг дождевая завеса разорвалась, морской ветер разнес облака в стороны, и небо заиграло синим цветом, а солнце стало согревать иззябшие в многодневной сырости тела. И тут же за расступившимся лесом стало видно море, неведомая соленая вода, такая же синяя, как и небо. Они сливались в одно целое на горизонте, а ближе к берегу небо и воду многоцветной скобкой соединяла радуга.
Эта семицветная лента меня просто заворожила.
– Брат мой, – сказала я, глядя на нее безотрывно, – брат, это хороший знак.
Может быть, нам достанется не самая плохая судьба.
– Может быть, – отозвался Иданре хмуро, – но самая лучшая судьба от нас уже ушла.
Дом наш лежал далеко позади, и от него оставались разве что сны, после которых так горько и больно было открывать глаза наутро. Настолько, что однажды я сказала брату:
– Нам нельзя видеть этих снов. Иначе мы станем плакать и ослабеем, и кого-то из нас могут бросить или убить.
– Как ты можешь сказать такое? – возразил он. – Нельзя приказать сну.
– Можно! – заявила я. – Наша мать смогла бы, и смог бы отец. А разве мы не их дети?
Наш отец был кузнец в шестнадцатом поколении, и сведущему человеку это говорит о многом. Но наша мать, не имея такой родословной, тоже была замечательным человеком.
Ее родители были чужаки, пришедшие в род Тутуола со стороны, получившие в нем жилище и землю для возделывания, стало быть, люди неполноправные, их именовали араиле. Их дети считались омоле – дети рода, являясь младшими членами рода, и только третье поколение становилось полноправными хозяевами дома – ониле. Не имея ни богатства, ни именитых предков, ни особой красоты, (мать ничем не выделялась, кроме высокого роста, что очень ценится в тех местах до сих пор, – больше шести футов), она сумела женить на себе моего отца, сына тогдашнего главы рода, и привязать его к себе настолько, что он, вопреки обычаю, больше взял себе ни одной жены, словно был простолюдином. Девушки со стороны обычно не выходят замуж за кузнецов, но мать не испугалась духов огня и скоро добилась признания в семье, потому что была умна, расчетлива и обладала даром если не предвидения, то предчувствия. Если она ждала удачу, удача приходила. Если она ждала несчастья, непременно что-нибудь да случалось, и в день, когда нас украли, она не хотела выпускать нас из дома и не пустила бы, если бы не приказание отца, с которым спорить открыто ей, жене, не полагалось.
– Ладно, мы не будем видеть этих снов, – сказал брат. – Ты думаешь, это нам поможет чем-нибудь?
– Может, и нет, – ответила я. – Но если мы будем меньше тосковать, мы больше увидим по сторонам и, наверно, это нам пригодится.
Пелена дождя девятидневной стеной отделив нас от дома, будто разом отсекла все наше прошлое. Не знаю, каким образом, но я понимала, что возврата туда нет, и сразу постаралась об этом не думать. Следовало позаботиться о настоящем и, по возможности, о будущем.
Настоящим был хорошо охраняемый лагерь где-то в укромном уголке побережья. В нем разместилось человек двести, представлявших собой смешение всех племен, населявших Западную Африку. Внутри ограды было несколько хижин и навесов и водоем, образованный источником, – в нем мы отмылись от грязи, наросшей коркой чуть ли не на все тело, выстирали саронги. В лагере сносно кормили и сколько угодно можно было спать в тепле и сухости. Первые дни мы только это и делали; мы оба очень исхудали и ослабели за проклятую дорогу.
Отъевшись и отоспавшись, я стала помаленьку осваиваться среди разноплеменной толпы, насколько это было возможно.
Йоруба среди нас было немало: из Ойо, Иле-Ифе, Илорина и Бенина, из других городов. Но их разговоры лишь наводили тоску: люди вспоминали дома и семьи и ужасались тому, что их ожидало. Много небылиц рассказывалось про белых людей, которых почти никто не видел, – что, мол, вместо волос у них на головах пучки сухой травы, что глаза у них пустые и через глазницы просвечивает небо, что они умеют убивать громом и молнией, подобно богу Шанго. Сами себя пугали.
Особняком держалась одна женщина – не очень молодая, лет сорока, но еще крепкая, одетая в странную одежду со множеством бронзовых бубенчиков, нашитых по краям.
Она долго и внимательно присматривалась ко мне, прежде чем заговорить, а когда заговорила, я с трудом ее поняла. Эта женщина была иджебу – дальняя ветвь нашего народа, селившаяся почти у самого побережья; на долбленых лодках с противовесами они ходили по большой реке к морю и промышляли рыбной ловлей больше, чем обработкой полей, не щедрых на их болотистой земле. Все же речь ее была схожей с той, что звучала в нашем доме.
– Скажи, поклоняются ли в ваших местах Олокуну? – спросила она.
Я слышала о грозном морском боге. Но наш город лежал вдалеке от мест, где он владычествовал. В Ибадане более всего поклонялись Йемоо, богине плодородия и текучей воды, от которой так зависели наши поля.
– Послушай меня, дочь моя, – сказала эта женщина. – У тебя ясные глаза и открытые уши. Ты из тех, кто может услышать раковины Олокуна.
Не знаю, по каким приметам она определила во мне эту способность.
По ее словам, мало было на свете людей, что различали пение витых морских раковин, предвещавших перемену судьбы. Еще меньше было тех, кто умел толковать, в какую сторону подует ветер судьбы, удачу или неудачу он принесет. Когда колдунья (а кем еще она могла быть?) попросила меня прислушаться, я в самом деле различила то ли вздох, то ли стон – не со стороны моря, а как бы изнутри себя. Я могла бы подумать, что мне это примерещилось, но, во-первых, колдунья те же звуки слышала вместе со мной, а во-вторых, ни одному африканцу не придет в голову сомневаться в чем-либо из того, что мои просвещенные правнуки называют сверхъестественным или небылицами. Пусть так; но раковины Олокуна, предвещавшие перемену ветра судьбы, зазвучали у меня в душе, и не знаю, почему, но я истолковала это как доброе предзнаменование.
Женщина не спросила моего имени и не сказала мне своего. Она как-то незаметно исчезла из загородки. А я, с надеждой в душе, с неизвестно откуда взявшимися силами, постаралась приободрить брата. Это оказалось непросто.
– Кто может знать судьбу и кто может ее переспорить? – спросил он.
– Разве не бывало так, что люди шли богам наперекор? Судьбу не переспоришь, но скольким удавалось ее перехитрить?
– Что же ты не сделала этого раньше?
– Будь я старше, – отвечала я, – может быть, нас тут не было бы.
Иданре рассмеялся.
– Скажи еще – если бы я была мужчиной, – поддразнил он.
– Не обязательно! Мужчина или женщина, не важно, надо только не бояться, тогда даже умал* не собьют с пути. Надо быть хитрым, потому что люди не раз обманывали и могучего Шанго, и мудрого Обатала.
Брат изумился.
– Ты сама до всего додумалась?
– Разве ты не слышал, сколько раз повторяла это наша мать?
– Ну хорошо; а какая хитрость может нам помочь сейчас?
– Брат мой, имей терпение. Смотри, сидят вдоль ограды скучные люди, раскачиваются и глядят внутрь себя, а глаза у них пустые. Они все там, далеко, и не заметят, если на них рухнет эта стена, и не подумают поберечься. А мы будем смотреть вокруг, ничего не пропуская мимо глаз и ушей. Кто знает, куда мы попадем? Кто знает, что может пригодиться?
Иданре покачал головой.
– Сестра моя, ты говоришь, как маленькая старушка. Дома никто не слышал от тебя таких речей.
– К чему было дома думать обо всем этом? Дома – отец, мать, боле, весь род. А тут за нас никто ни о чем не подумает.
На следующий день в лагере поднялся переполох. Рано поутру часть пленников – в том числе и нас, – не дав никакой еды, вывели за ворота.
Мне и брату, конечно, приходилось бывать на невольничьем рынке в Ибадане. Мне тогда не приходило в голову, что детям одного из первых людей города придется вот так стоять, привязанными друг к другу. Я постаралась не думать об этом и перевела глаза в море – там было на что посмотреть.
В трехстах шагах от берега покачивалась на тихой волне лодка такой величины, что жители мест, отдаленных от побережья – а таких было большинство, – только ахали и перешептывались. От этой лодки отделились другие, поменьше, в них сидели те самые белые люди, о которых рассказывали небылицы. Столько лет спустя эта картина стоит перед глазами: невиданные краски тканей, блеск золотых галунов, головные уборы, похожие на птичьи гнезда. Белые пятна лиц воспринимались как пустота, и лишь по мере приближения лодок стали различаться черты лица и растительность – усы и борода, а когда лодки с хрустом врезались в отмель, стали видны и глаза – и вправду светлые, словно сквозь них просвечивало небо.
Десятка полтора белых в сопровождении темнокожего толмача, одетого на тот же манер, что и белые, только попроще, сошли на берег, где их ждала кучка пестро наряженных африканцев. Это были хозяева из прибрежного племени фона: все рабы, продаваемые на побережье, проходили через посредников из этого оборотистого племени. После церемонии приветствия белые пошли вдоль вереницы, того осматривая, того щупая, иного заставляя повернуться… Один из них ущипнул меня за щеку – пальцы были липкие от пота.
Осмотр и переговоры длились долго, и видно было, что купцы не поладили. Фона для начала выставили завалящий товар – стариков, детей, слабосильных. Сделка не состоялась, нас вернули в загородку. Я сама удивлялась потом, до чего мне было все равно: продадут меня или не продадут, и кто меня купит.
Худшее уже произошло, ярмо на шее, однако и вол под ярмом старается, чтобы не слишком терло. Когда нас водворяли в загон, мне было уже не до моря и диковинной лодки. В голове вертелось одно: лишь бы при продаже не разлучили с братом, лишь бы этого избежать. Можно было, конечно, положиться на судьбу. А можно было попытаться ее перехитрить, и у меня появилась мысль, как это сделать.
В основе задуманного лежала та непреложная для африканцев истина, что люди из рода кузнецов – независимо от возраста – владеют чарами и знаются с духами. А духов у нас очень уважают.
Я в тот день изрядно поработала языком, обойдя всех до единого йоруба, находившихся вместе с нами, и объяснив всем им то, что было существенно для моей затеи. Мне поверили безоговорочно – тем более что я сама тогда верила во все это так же безоговорочно. А вера есть сила, ею, как написано в толстой книге, горы можно сдвинуть. Воистину, так и есть.
На другой день до наступления жары невольников выстроили – мужчин отдельно, женщин отдельно – и стали выводить за ворота.
Еще на выходе один из йоруба, крепкий, коренастый мужчина, упал, скорчившись и схватившись за живот. Тычки и пинки стражников никакого действия не возымели. "Умале, умале", – зашуршали голоса, объяснявшие, что на несчастного набросились злые духи. Возникла заминка, колонна застряла в воротах. Разумеется, стража уважала злых духов – ведь у каждого племени были свои, с ними управлялись свои колдуны, но против духов чужого племени они были бессильны. Побои против них тоже не помогали. К тому же с другого конца колонны раздался похожий вопль, и еще одна темная фигура скорчилась в пыли.
Одержимых злыми духами оттащили в сторону, строй двинулся дальше, и вдруг в хвосте, не успевшем покинуть ограду, опять возник переполох: там свалилось сразу двое. А в двухстах шагах сидели белые покупатели, они увидели упавших, заинтересовались суматохой, и некоторые из них поднялись и пошли к нам, чтобы выяснить, в чем причина. Число одержимых тем временем множилось.
Фона были готовы проклясть все на свете. Сейчас белые господа подойдут, обнаружат недужных, скажут, что товар никудышний, и будут сбивать цену, а то и вовсе откажутся от покупки, посчитав, что в лагере заразная болезнь и невольники перемрут дорогой. Стража бесилась и сыпала во все стороны тумаки. Вдруг к старшему стражнику подошла пожилая женщина и стала что-то ему объяснять, ожесточенно размахивая руками. Стражник, видимо, понимал ее речь, так как, выслушав, ринулся в открытые двери загона.
А происходило вот что: накануне я объяснила всем, что в теле моего брата, как в доме, обитают злые духи. Ему, как кузнецу и сыну кузнеца, они не могут причинить никакого вреда. А я, находясь рядом с ним, не позволяю им накидываться на других людей. Если меня не будет рядом с братом, они станут вредить другим людям, залезая в их внутренности. В случае же, если моего брата убьют, они вовсе рассвирепеют из-за того, что люди лишат их надежного обиталища.
Мгновение спустя меня за волосы тащили в голову колонны, где среди мужчин стоял Иданре, а одержимые – внушением куда больше, чем духами, потому что я нагнала на них страху, – один за другим стали подниматься с земли.
Что такое пара-другая затрещин, если стоять рядом с братом! Не оглядываясь назад, я знала, что порядок восстановлен, а я добилась своего.
Снова белые люди ходили перед нами, выискивая, кого купить. Мы стояли в первом ряду, и купец сразу же обратил внимание на моего брата – рослого, коренастого парня. Движением трости он приказал отвести Иданре в сторону и был несказанно удивлен: за его покупкой тянулся на веревке довесок.
Не понимая слов, я догадывалась, о чем речь: фона хотели продать нас непременно вместе. Белый крутил меня и так, и эдак, но решил-таки купить, потому что я была крепка в кости и отменно здорова. За брата он отдал двенадцать блестящих браслетов, а за меня восемь. Торговались отчаянно, потому что вождь фона старался сорвать за Иданре как за взрослого, но белый настоял на своем и больше не дал.
Нас с братом в числе первых опустили в бездонное корабельное брюхо. Всего на судно было взято около ста пятидесяти невольников. Тотчас корабельный кузнец освободил нас от ремней и веревок и попарно заковал в тяжелые кандалы – ручные и ножные; исключения не было сделано ни для кого. Без помощи брата, принявшего на себя главную тяжесть, я не могла бы дотащиться даже да отхожей лохани. Иданре носил за мной наши цепи, как шлейф за королевой. Только к середине плавания с нас сняли ножные кандалы, но ручная цепь, тянувшаяся от моего правого запястья к левому запястью брата, оставалась до конца и натерла нам на руках кольцевые саднящие раны.
Иданре был нездоров. Его без конца мучила морская болезнь, от которой я оказалась избавлена, видно, милостью морского бога. Хорошо еще, что несколько дней спустя после начала плавания нас стали раз в два-три дня по очереди выводить на палубу проветриться. А со второй половины дороги детей и женщин, которых было немного, выпускали наверх каждый день. Не думаю, чтобы американец, нас купивший, так заботился о рабах. Скорее он заботился о своем кармане, стараясь не попортить "черную слоновую кость". И, к нашему, счастью, во все дни перехода стояла спокойная ровная погода. Олокун был к нам милостив и не посылал штормов.
Первый раз попав на палубу, я так испугалась, что вцепилась руками в какую-то снасть, а когда от нее меня оторвали, со всех сил ухватилась за брата. Голова закружилась оттого, что кругом была вода, вода и ничего, кроме воды. Как тут не растеряться сухопутному крысенку? Но потихоньку я осмотрелась, освоилась и сказала брату:
– Знаешь, если белые люди на своих больших лодках отваживаются плыть так далеко через такое количество воды, наверное, они все-таки добираются до своих берегов.
Вон насколько они больше наших долбленок!
Там же, на палубе, я свела одно полезное знакомство. Это был черный слуга, йоруба, один из нескольких невольников, стряпавших на обитателей трюма, проданный в рабство так давно, что уже не помнил своего настоящего имени. На корабле его звали Джо.
Джо не знал, сколько ему лет. Был он еще крепок, хотя и стар, и переменил несколько хозяев, прежде чем попасть к нынешнему. Он называл себя не йоруба, а лукуми, – так именуются до сих пор все наши за пределами родных мест. Всю свою жизнь Джо терся среди белых и видывал всяческие виды, но веру в колдовство и духов сохранил в неприкосновенности, как почти все мы. А я успела к этому времени смекнуть, что считаться колдуньей дело весьма выгодное. Унывать я не думала, самоуверенности, после удачной проделки в перевалочном лагере, хватало не то что на двоих, – на четверых, несмотря на цепи. И когда старик, прослышав о том, что я на берегу на двадцать человек напустила порчу, стал меня осторожно расспрашивать, – разуверять его даже не подумала.
– А как же! Я дочь кузнеца в шестнадцатом колене, и нам Сила дается от рождения.
Что из того, что я не старуха? Я это могу, и все.
Джо разговаривал со мной на йоруба, правда, таком коверканном, что порой трудненько бывало понять старика. Он оказался кладезем сведений о том мире, в который нам предстояло попасть против воли и при упоминании о котором меня разбирало жгучее любопытство.
– У белых на все своя повадка, дочка, все не как у черных. Черное колдовство их не берет, кем бы ты ни была у себя дома.
– Вот посмотрим! – отвечала я нахально.
– Что ты знаешь про жизнь, глупая девчонка! – сердился старик. – Послушай меня…
И Джо, под скрежет железной щетки о грязный котел, пускался в рассказы.
Премудрости белых казались чудесами. Понять, что такое пушка, карета, грамота, казалось невозможным. Но, навострив уши, я одновременно следила за суетой матросов на палубе. Такие же люди с двумя ногами, двумя руками, у каждого по паре глаз и ушей, нос и рот. Они тянули веревки, ели, пили, спали, искали друг у друга вшей и почему-то не казались мне могучими, как боги.
– Слушай, Джо, – перебила я однажды старика, – может ли черный человек делать то же, что и белый?
Старик замялся.
– Не хочу соврать, – покачал он головой, – среди черной братии тоже попадаются иной раз такие ловкие шельмы, особенно кто родился в той стороне, куда мы плывем. Уж не говорю о тех, у кого белые отцы… -??!
– Чему удивляться-то? Подрасти, красотка, сама увидишь. О чем, бишь, я? Дело в том, что их всему учат, – и править лошадьми, и стряпать, и шить, и много чему еще, а иные знают грамоту, и уж эти живут припеваючи. Да ведь наука дело такое, что в иного и дубинкой не вобьешь, ума не хватает! Да что мы – иного белого взять, так он сам неученый и дурак хуже негра. Вот из эдаких и выходят самые страшные хозяева: он всегда хочет доказать, что он умный, потому что он белый. А за белыми вся сила и все законы, потому-то самый глупый белый может доказать самому умному негру, что тот – распоследний дурак. Такой у них порядок! А за соблюдением этого порядка белые следят строго, и в случае чего негру очень даже легко за какое-нибудь нарушение поплатиться драной шкурой, а то и головой.