– Ну, ну, валяй, – сказал Гойя тихо и сердито. – Сегодня я хорошо слышу, сегодня я могу выслушать твое мнение до конца.
   – Тебе невероятно, незаслуженно везет, – тут же подхватил дон Августин. – Король только и знает, что позирует тебе, расхаживает при тебе в жилете и дает слушать, как тикают его часы. Ну, а ты, как ты воспользовался этой неповторимой возможностью заглянуть в человека до самого дна? Изобразил ты на лице твоего Карлоса то, что видим мы, патриоты? Похоть ослепила тебя, ты не видишь даже того, что видит всякий дурак. Que verguenza! Карлос по-приятельски поболтал с тобой об эстремадурских окороках, и ты уже счел его за великого короля и пририсовал к его парадному мундиру и Золотому руну полное достоинства лицо.
   – Так, – сказал Гойя все еще необычайно спокойно. – Теперь ты кончил. А теперь я отправлю тебя домой на самом дохлом из всех здешних мулов.
   Он ожидал свирепого ответа. Он ожидал, что Агустин убежит, так хлопнув дверью, что по всему Эскуриалу грохот пойдет. Ничуть не бывало. Агустин взял в руки листок, который Франсиско случайно захватил, когда доставал из ящика наброски для портрета короля; это был рисунок эль янтара – полуденного призрака. И вот Агустин стоял, смотрел и не отрывал от него глаз.
   – Это так, пустяки. Мазня. Прихоть. Каприз, – сказал Гойя, против обыкновения, почти смущенно.
   С этой минуты Агустин больше не заикался о новой интрижке Гойи и о том, что тот забросил свое искусство. Теперь он, наоборот, был с ним ласков и тщательно выбирал слова, даже когда разговор шел только о технической стороне их работы. Франсиско не знал, любо ему или нет то, что Агустин заглянул так глубоко в его запутавшуюся в сетях душу.
   Королева Мария-Луиза гарцевала перед Гойей на горячем жеребце Марсиале затянутая в лейб-гвардейский мундир. Она ловко сидела в мужском седле – Мария-Луиза была прекрасной наездницей, – высоко подняв над шитым воротником гордую, смелую голову. Гойя вполне удовольствовался бы, если бы в следующие сеансы она позировала на деревянных козлах. Но ему доставляло острую радость заставлять ее и второй и третий раз показывать свое искусство в верховой езде, да еще в присутствии Агустина. Он командовал королевой, приказывал то так, то этак держать голову. И, выдвигая Агустина на передний план, подчеркивая его участие в будущей картине, Франсиско спрашивал:
   – Как ты думаешь, Агустин, оставим так? Или, по-твоему, так будет лучше?

 
Много лет назад впервые
Гранда он писал с натуры
И пририсовал к портрету
Чуть заметного для глаза
Самого себя. А ныне
Он помощнику и другу
Удивительную радость
Доставлял, веля испанской
Венценосной королеве
На коне скакать пред ними,
Прежде чем он соизволит
Написать ее. Ах, если б
Это видел старый Гойя!
О, небось, такому чуду
Не поверил бы папаша.
Право, жаль, что он не дожил!

 




18


   Гойя шел по коридору, который вел из покоев доньи Марии-Луизы в его комнату. Он возвращался от королевы, лакей в красных чулках нес за ним рисовальные принадлежности. Навстречу ему твердым шагом шла миниатюрная изящная герцогиня Альба в сопровождении доньи Эуфемии.
   У него задрожали колени, пол под ним закачался. Она остановилась.
   – Хорошо, что я повстречала вас, дон Франсиско, – сказала она. И медленно и отчетливо продолжала по-французски: – В Эскуриале мне стало уже невмоготу, я собираюсь на день, на два в Мадрид. Я уезжаю в среду. Вы тоже будете там?
   Гойю объял огромный, блаженный страх. Вот оно – свершение. Обещано на определенное время, на среду, на среду ночью. Но тут же, в тот же самый миг его крестьянский, расчетливый ум подсказал ему, что как раз это время ему не принадлежит. В четверг с самого утра королева будет ждать его для сеанса. Если он не придет, его карьере конец. Никогда уже не получить ему заказа от двора, никогда не сделаться первым королевским живописцем. Опять он останется ни с чем. Но если женщина с горделивым, насмешливым, чудесным лицом тут же, пока еще не замерло в воздухе ее последнее слово, не услышит от него радостного «да», она уйдет по коридору и исчезнет навсегда.
   Вот она уже сделала легкое, едва уловимое движение, и ее насмешливый рот стал еще чуточку насмешливее. Он знал, эта пагубная женщина угадала, что происходит в нем. Он испугался, что проиграл игру. Торопливо, запинаясь, хриплым голосом проговорил по-испански:
   – Я правильно понял? Я могу засвидетельствовать вам свое почтение в среду вечером в Мадриде?
   Она ответила, как и прежде, по-французски:
   – Вы правильно поняли, сударь.
   Гойя не помнил, как очутился у себя в кабинете. Тяжело опустившись на стул, сидел он долго без всяких мыслей. Он чувствовал только одно: «Решено, теперь все решено».
   Но затем он начал соображать хитро, расчетливо, по-крестьянски. Он считал справедливым, что судьба требовала от него высокой платы за ночь с герцогиней Альба; но неужто жертвовать всей своей будущностью. Надо найти вескую, убедительную причину, чтоб отменить сеанс с королевой. Скажем, если кто-нибудь заболеет, будет лежать при смерти, кто-нибудь из его семейных. Надо показать письмо такого содержания первому камергеру королевы.
   – Когда же ты, наконец, поедешь в Мадрид к Эскерра? – спросил он час спустя с нарочитой грубостью Агустина. – Сколько еще прикажешь мне ждать красок?
   Агустин удивленно посмотрел на него.
   – Красок нам еще на три, на четыре дня за глаза хватит, – сказал он. – А потом их может доставить нарочный. Если дать точные указания, Эскерра сделает все, что надо.
   Но Гойя хмуро повторил:
   – Отправляйся в Мадрид! И не откладывая, сегодня же!
   – Ты с ума сошел?! – отозвался Агустин. – Ведь ты твердо обещал кончить портрет к именинам дона Мануэля. Сам же потребовал, чтобы королева позировала тебе четыре раза. А теперь отсылаешь меня?
   – Отправляйся в Мадрид! – приказал Гойя и хрипло, еще мрачнее и решительнее прибавил: – Там ты узнаешь, что моя младшая дочь Элена серьезно захворала и что Хосефа настаивает на моем немедленном возвращении.
   Агустин, еще более удивившись, сказал:
   – Ничего не понимаю.
   – И незачем понимать, – нетерпеливо возразил Гойя. – Ты должен привезти известие, что Эленита заболела. И все.
   Агустин большими шагами ходил по комнате; он был потрясен, упорно думал.
   – Так, значит, ты собираешься отказать королеве, – вывел он, наконец, логическое заключение. – Ты собираешься в Мадрид?
   Гойя сказал с мукой в голосе, почти умоляюще:
   – Я должен быть в Мадриде. От этого зависит моя жизнь.
   – И ты не можешь найти другого предлога? – робко спросил Агустин.
   Гойе самому стало страшно, что он выдумал именно этот предлог, но он не находил другого.
   – Выручи меня сейчас, в трудную минуту, – стал он просить. – Ты знаешь, как я работаю, когда нам назначен срок. Портрет будет готов и будет хорошим. Выручи меня сейчас, в трудную минуту.
   С того самого мгновения, как Агустин увидел набросок полуденного призрака, он уже знал, что Франсиско собирается сделать великую глупость и что никто и ничто не в силах его удержать.
   – Я поеду в Мадрид, – сказал он жалобно, – ты получишь письмо, которое хочешь.
   – Спасибо, – ответил Гойя. – Постарайся понять, – попросил он.
   Когда Агустин ушел, Гойя стал за мольберт. Он умел заставить себя работать, но сегодня никак не мог сосредоточиться: мысли его вертелись вокруг ночи в Мадриде. Как она пройдет? Душа его пела мечтательно и влюбленно; и тут же он вспоминал, представлял себе ужасные непристойности, то, что он видел и слышал в кабаках предместий.
   Он провел вечер в обществе Лусии и аббата. И все время чувствовал на себе понимающий, слегка насмешливый взгляд Лусии. Он, правда, был опытен в обращении с женщинами – и с герцогинями, и с девками, – но опасался, как бы в эту среду ночью не осрамиться. Он завидовал аббату, его ловкости, элегантности, над которой так часто издевался. Боялся смеха Каэтаны Альба, но еще больше – ее улыбки.
   Было уже далеко за полночь – Гойя ворочался в неспокойном сне, – когда пришел Агустин. Он стоял в дверях запыленный, в дорожном платье, а позади него – слуга с факелом.
   – Вот вам ваше письмо, – сказал он, – письмо тяжелым грузом лежало у него на ладони.
   Франсиско приподнялся. Взял конверт, держал его, не вскрывая, и тоже будто взвешивал большую тяжесть.
   – Письмо такое, как вам нужно, – сказал Агустин.
   – Спасибо, Агустин, – ответил Гойя.
   На следующее утро Гойя доложил первому камергеру королевы – маркизу де Вега Инклан, что, к величайшему сожалению, вынужден отказаться от сеансов, на которые соизволила дать свое милостивое согласие донья Мария-Луиза. Он объяснил причину и передал письмо. Маркиз взял письмо, не прочитав, положил на стол и сказал:
   – Ее величество королева все равно должна была бы отказаться от сеансов. Инфант Франсиско де Паула серьезно заболел.

 
Гойя, как остолбеневший,
Посмотрел в лицо маркизу,
Что-то прошептал невнятно
И, пошатываясь, вышел.
Камергер глядел с презреньем
Вслед ему: «Ну и манеры
У придворных живописцев!
Удивительно! И это
Терпят здесь, в Эскуриале!»
И подумал: «Чернь. Плебеи».

 




19


   – Мы идем в театр, в «Крус», – сказала герцогиня Альба, когда он явился к ней. – Дают «Враждующих братьев». Пьеса, как я слышала, глупая, но Коронадо играет дурака, а Гисмана – субретку, и куплеты, конечно, очень хороши.
   Гойю разозлил легкий тон, каким это было сказано. Неужели это введение к ночи любви? Что она придумала?
   Толпа мужчин ждала у дверей театра, чтоб посмотреть, как выходят из карет и паланкинов женщины: это была единственная возможность увидеть женскую ножку. Герцогиня Альба вышла из паланкина. «Что за соблазнительные ножки, – крикнули ей из толпы, – нежные, круглые, так, кажется, и съел бы». Гойя стоял рядом с мрачным видом. Он охотно полез бы в драку, но боялся скандала.
   В театр вел длинный темный коридор. Там было шумно и тесно, стояла вонь, грязь, разносчики предлагали воду, сласти, тексты песен. Трудно было пройти в такой толкотне и не запачкать платье и обувь.
   Немногие ложи – женщины в сопровождении мужчин допускались только в ложи – были уже проданы, и, чтобы получить ложу, Гойе пришлось долго торговаться и заплатить втридорога.
   Не успели они сесть, как в патио – в партере зашумели. Там тотчас же узнали герцогиню Альба: ее приветствовали криками, хлопали в ладоши. Еще более жгучий интерес проявляли – правда, менее шумно – женщины; они сидели в отведенной им части театра, в гальинеро – курятнике, все до одной в черных платьях и белых платках, как то было предписано, и теперь все до одной повернулись к их ложе, раскудахтались, засмеялись.
   Гойя старался придать своему массивному хмурому лицу невозмутимое выражение. Каэтана делала вид, будто весь этот шум ее не касается, и приветливо, спокойно беседовала с ним.
   Пьеса «Враждующие братья» была на самом деле глупым и жалким подражанием одной из комедий Лопе де Вега. Беспутный младший сын отнял у добродетельного старшего сына любовь отца и вытеснил его из сердца, любимой девушки. Уже в первом действии происходит дуэль на кладбище, появляются привидения, злой брат изгоняет доброго в лес, а отца обрекает на голодную смерть в башне. Крестьяне возмущены против своего нового жестокого господина, публика тоже, и когда на помощь злому брату появился из зрительного зала актер, игравший альгвасила – полицейского офицера, зрители заплевали его и чуть не избили, ему пришлось клясться и божиться, что он не полицейский, а всего-навсего актер Гарро.
   – Кто вы, собственно, «чорисо» или «полако»? – спросила герцогиня Альба художника.
   Мадридская публика, страстно любившая свой театр, уже лет пятьдесят как разделилась на два лагеря: одни называли себя в честь некоего давно умершего комика чорисо – сосиски, другие – полако, в честь некоего аббата, который выступил с памфлетом в защиту соперничавшей труппы. Гойя признался, что он чорисо.
   – Я так и думала, – сердито сказала Каэтана. – Мы, Альба, – полако, еще мой дед был полако.
   Куплеты, исполнявшиеся после первого действия, оказались очень веселыми и объединили оба лагеря, которые шумно выразили свой восторг. Затем под лязг цепей и шуршание соломы началось второе действие – в башне. Ангел в образе мужчины в коротких, согласно моде того времени, штанах, но с крылышками за спиной, утешал заключенного в башню старика. Девушка, не поверившая наговорам злого брата, встретила в глухом лесу изгнанного графа; растроганная публика замерла в напряженном молчании. Герцогиня Альба сказала, что сейчас можно незаметно уйти.
   Они полной грудью вдохнули свежий вечерний воздух.
   – Теперь мы отправимся в какую-нибудь из ваших таверн, – скомандовала Каэтана.
   Гойя, намеренно не поняв, предложил дорогой ресторан.
   – Хотите к Сеферино? – спросил он.
   – В какую-нибудь из ваших таверн, – повторила герцогиня Альба.
   – В вечернем туалете идти в Манолерию нельзя, – смущенно возразил Гойя.
   Манолерией назывался квартал на окраине, где жили махи и махо.
   – Этого мне объяснять не надо, – быстро сказала герцогиня Альба своим звонким голоском. – Я отправлюсь к себе, переоденусь и буду вас ждать.
   Он вернулся домой в плохом настроении. Неужели же ради этого он претерпел столько мук, выдумал опасное письмо о болезни маленьком Элены, поставил на карту свою будущность? «Que verguenza», – отозвался у него в душе хриплый голос Агустина.
   Прежде чем переодеться, он на цыпочках прошел в детскую, чтобы посмотреть на Элениту. Она сладко спала.
   Он переоделся в свой старый костюм и сразу превратился в махо. Дурное настроение как рукой сняло, Франсиско был в состоянии блаженного ожидания. Правда, костюм уже истрепался, штаны, ярко-зеленый жилет, короткая красная куртка сидели на нем в обтяжку. Но в этом наряде он пережил очень много, и переживания были все приятные. А когда он опоясался широким шарфом и засунул за него нож – наваху, он почувствовал себя другим человеком – молодым, жаждущим приключений. «Сутана на плечи, ученость в голову», – вспомнил он старую поговорку. Затем накинул длинный плащ – капа, который, собственно, был уже запрещен, и надел широкополую, закрывающую лицо шляпу – чамберго.
   Закутавшись так, что его нельзя было узнать, Гойя отправился в путь. Он усмехнулся, когда привратник герцогини Альба не захотел его впустить. Он приподнял поля шляпы, и привратник осклабился. И Каэтана тоже улыбнулась при виде Франсиско, как ему показалось, одобрительно. Сама она была в дорогой яркой юбке и в пестро расшитом глубоко вырезанном лифе. Волосы были убраны в сетку. Наряд ей очень шел, она свободно могла сойти за маху.
   – Куда мы пойдем? – спросила она.
   – В винный погребок Росалии в Баркильо, – ответил Гойя. – Но у вас будут неприятности из-за мантильи, – предостерег он, так как Эуфемия накинула на нее мантилью, а тападу – женщину под вуалью – в Манолерии недолюбливали. Каэтана в ответ только ниже спустила мантилью на лицо.
   – Позвольте мне пойти с вами, ласточка моя, – взмолилась дуэнья. – Я умру со страха, пока вы будете в Манолерии.
   – Вздор, Эуфемия, – строго сказала Каэтана. – Дон Франсиско мужчина и сумеет меня защитить.
   Кабачок был полон народа. Посетители сидели, пили, курили, разговаривали мало, соблюдая кастильскую важность. Большинство мужчин было в широкополых шляпах. Женщины – крепкие, среди них много красивых – все были с открытыми лицами. В зале стоял густой дым. Кто-то играл на гитаре.
   На новоприбывших смотрели со сдержанным любопытством, нельзя сказать, чтобы дружелюбно. Кто-то предложил Гойе контрабандный табак.
   – Цена? – спросил Гойя.
   – Двадцать два реала, – потребовал предлагавший.
   – Что я тебе – габачо? – возразил Гойя; так презрительно называли иностранцев, главным образом французов. – Шестнадцать реалов, как все дают, дам.
   В разговор вмешалась девушка:
   – Может быть, сеньор, вы купите вашей даме хотя бы сигару? – спросила она.
   – Я не курю, – сказала герцогиня Альба, не откидывая мантильи.
   – А следовало бы, – заметила девушка.
   Парень же, сидевший рядом, заявил:
   – Табак прочищает мозг, возбуждает аппетит и сохраняет зубы.
   – Не мешало бы вашей даме сбросить мантилью, – подзуживала девушка.
   – Успокойся, Санка – Цыплячья Нога, – сказал парень, – не заводи ссоры.
   Но Санка стояла на своем:
   – Скажите вашей даме, сеньор, чтоб она сбросила мантилью. В общественный сад с закрытым лицом не допускают, а здесь это уже и вовсе не годится.
   Парень с другого столика заметил:
   – А вдруг ваша дама – габача?
   Франсиско предсказывал Каэтане, что ее мантилья вызовет озлобление. Он знал нрав махо, он сам был такой же. Они не выносили назойливых взглядов, считали себя истыми испанцами, испанцами из испанцев, и не желали терпеть снисходительное любопытство посторонних. Кто приходил к ним, в их кабачок, должен был подчиняться их обычаям и не скрывать лица. Гитарист перестал играть. Все смотрели на Гойю. Теперь ни в коем случае нельзя было уступить.
   – Кто это сказал про габачу? – спросил он. Он не возвысил голоса, говорил невозмутимым тоном, посасывая сигару.
   Наступило короткое молчание. Росалия, дебелая хозяйка, сказала гитаристу:
   – Ну, ну, не ленись, сыграй-ка фанданго.
   Но Гойя повторил:
   – Кто это сказал про габачу?
   – Я сказал, – отозвался махо.
   – Изволь извиниться перед сеньорой, – приказал Гойя.
   – Незачем ему извиняться, раз она не скинула мантилью, – вмешался кто-то.
   Замечание было правильное, но Гойе нельзя было это признать.
   – Чего не в свое дело суешься? – сказал он вместо ответа и продолжал: – Сиди и помалкивай, не то как бы ты не убедился, что я могу протанцевать фанданго на трупе любого из вас.
   Вот это был как раз подходящий разговор для Манолерии, он пришелся по вкусу всем присутствующим. Но парень, назвавший герцогиню Альба габачей, сказал:
   – Так, теперь я считаю до десяти. И если за это время ты не уговоришь твою красотку не чваниться и снять мантилью, тогда, любезный друг, пеняй на себя. Хоть ты по доброте своей и не трогаешь меня, а все же я дам тебе такого пинка, что ты до самого Аранхуэса долетишь.
   Гойя видел, что теперь от него ждут решительных действий. Он встал, капа – длинный плащ – соскользнул на пол, он нащупал наваху, свой нож.
   Но тут вдруг раздались громкие возгласы удивления. Герцогиня Альба откинула мантилью. «Альба, наша Альба!» – кричали вокруг. А парень сказал:
   – Извините, сеньора. Видит бог, вы не габача, сеньора. Вы наша, своя.
   Такое поклонение, такое заискивание были еще противнее Гойе, чем предыдущая перебранка. Потому что слова парня не соответствовали истине: Альба не была здесь своей. В лучшем случае, она придворная дама, играющая в маху. Ему было стыдно перед настоящими махами, что он привел ее сюда. И тут же он подумал, что и сам он, Франсиско Гойя, изобразил в простонародных сценках для шпалер не подлинных мах, а герцогинь и графинь, – и его взяла еще большая злость.
   Она болтала с окружающими на их языке, и, казалось, здесь никто, кроме него, не чувствовал, что за спокойными, приветливыми словами кроется барская снисходительность.
   – Идемте, – сказал он вдруг более повелительным тоном, чем сам того хотел.
   На мгновение герцогиня Альба с удивлением вскинула на него глаза. Но сейчас же тоном любезного превосходства, чуть насмешливо пояснила присутствующим:
   – Да, сеньоры, к сожалению, нам пора. Господин придворный живописец ожидает знатного вельможу, заказавшего ему портрет.
   Вокруг засмеялись. Нелепость такого объяснения всем показалась забавной. Гойю переполняла бессильная злоба.
   Позвали паланкин.
   – Приходите поскорее опять, – кричали ей вслед с искренним восхищением.
   – Куда теперь? – раздраженно спросил он.
   – К вам в мастерскую, конечно, – ответила она, – где ждет вас модель.
   От этого обещания у него захватило дух. Но он знал, как она капризна; настроение ее могло измениться еще дорогой.
   Возбужденный, охваченный бессильным гневом, злясь на все, что сейчас произошло, на ее причуды, на собственную беспомощность, раздираемый досадой, надеждой, страстью, шагал он в темноте рядом с носилками. А тут еще раздался звон колокольчика, навстречу шел священник со святыми дарами. Носильщики опустили паланкин, герцогиня Альба сошла на землю, Гойя расстелил для нее свой носовой платок, и все преклонили колени и стояли так, пока не прошли священник и мальчик.
   Наконец они добрались до дому. Ночной сторож открыл дверь. Они поднялись в мастерскую. Гойя не очень ловко зажег свечи. Герцогиня Альба сидела в кресле в ленивой позе.
   – Здесь темно и холодно, – заявила она.
   Он разбудил слугу Андреса. Тот принес два серебряных шандала с несколькими свечами и принялся, брюзжа, медленно растапливать камин. Герцогиня Альба следила за ним, лицо ее было открыто. Пока Андрее был в комнате, оба молчали.
   Слуга ушел. В комнате царил теперь мягкий полумрак. На гобелене с церковной процессией неясно виднелись огромный святой и исступленная толпа; мрачный, с эспаньолкой, кардинал Веласкеса тоже был виден неясно. Герцогиня Альба подошла ближе к портрету.
   – Кому принадлежал этот Веласкес до вас? – задала она вопрос и себе самой и ему.
   – Это подарок герцогини Осунской, – ответил он.
   – Да, – сказала она, – я помню, что видела его в Аламеде. Вы были ее любовником? – спросила она тут же своим чуть резким, милым детским голоском.
   Гойя не ответил. Она все еще стояла перед портретом.
   – Я многому научился у Веласкеса, – заметил он помолчав, – больше, чем у кого-либо другого.
   Она сказала:
   – У меня в загородном доме в Монтефрио есть один Веласкес, небольшое замечательное полотно, можно сказать, неизвестное. Если вы когда-нибудь попадете в Андалусию, дон Франсиско, взгляните на него, пожалуйста. Я думаю, оно было бы здесь очень уместно.
   Она рассматривала рисунки, лежавшие на столе, наброски для портрета королевы.
   – Вы как будто намерены нарисовать итальянку почти такой же уродливой, как на самом деле. Она не возражает? – спросила Каэтана.
   – Донья Мария-Луиза умная женщина, – ответил Гойя, – и потому хочет на портретах быть похожей.
   – Да, – сказала Каэтана, – при такой наружности женщине приходится быть умной.
   Она села на диван. Удобно откинувшись на спинку, сидела она – миниатюрная, с чуть напудренным матово-смуглым лицом.
   – Я думаю нарисовать вас махой, – сказал он. – Или нет. Мне не хотелось бы снова впасть в ошибку, изобразив вас в маскарадном виде. Я должен понять, какая же Каэтана настоящая.
   – Никогда вам ее не понять, – пообещала Каэтана. – Впрочем, я и сама ее не знаю. Я серьезно думаю, что я больше всего маха. Мне нет дела до того, что говорят другие, а ведь это как раз и характерно для махи.
   – Вам не мешает, что я так на вас смотрю? – спросил он.
   Она сказала:
   – Я на вас не обижаюсь, ведь вы же художник. Скажите, вы вообще только художник? Всегда и вечно только художник? Чуточку поразговорчивее вам бы все-таки не мешало быть.
   Он все еще молчал. Она вернулась к прежней теме.
   – Я воспитана, как маха. Мой дед воспитывал меня по принципам Руссо. Вы знаете, кто такой Руссо, дон Франсиско?
   Гойю ее слова не обидели, а скорее позабавили.
   – Мои друзья, – ответил он, – по временам дают мне читать Энциклопедию.
   Она быстро взглянула на него. Энциклопедия была особенно ненавистна инквизиции; получить эти книги, читать их было трудно и опасно. Но Каэтана не отозвалась на его слова и продолжала:
   – Отец мой умер очень рано, а дед предоставил мне полную свободу. Кроме того, мне часто является покойная камеристка моей бабки и указывает, что я должна и чего не должна делать. Серьезно, дон Франсиско, изобразите меня в виде махи.
   Гойя помешал угли в камине.
   – Я не верю ни одному вашему слову, – сказал он. – И Махой вы себя не считаете, и ночных разговоров с умершей камеристкой не ведете. – Он повернулся и вызывающе посмотрел ей в лицо. – Когда мне этого хочется, я говорю то, что думаю. Я – махо, хотя иногда и почитываю Энциклопедию.
   – Правда, – любезно-равнодушным тоном спросила герцогиня Альба, – что вы как-то прикончили четверых или пятерых не то в драке, не то из ревности? И должны были бежать в Италию, так как вас разыскивала полиция? И правда, что в Риме вы похитили монахиню и только нашему послу удалось вас вызволить? Или вы сами пустили эти слухи, чтобы придать себе интерес и получить больше заказов.
   Гойя подумал, что вряд ли эта женщина пришла в такой час к нему в мастерскую только ради того, чтобы оскорблять его. Она хочет унизить его, чтобы потом, после, не казаться себе самой униженной. Он взял себя в руки и ответил спокойно, любезно, шутливо:
   – Махо любит говорить громкие фразы и бахвалиться. Вы же должны это знать, ваша светлость.
   – Если вы еще раз назовете меня «ваша светлость», я уйду, – возразила Каэтана.
   – Я не думаю, чтобы вы ушли, ваша светлость, – сказал Гойя. – Я думаю, вы решили меня… – он искал слово, – …меня уничтожить.
   – Ну чего же ради мне хотеть тебя уничтожить, Франчо? – кротко спросила она.
   – Этого я не знаю, – ответил Гойя. – Откуда мне знать, что побуждает вас хотеть то или иное?
   – Это пахнет философией и ересью, – сказала герцогиня Альба. – Я боюсь, уж не еретик ли ты, Франчо? Я боюсь, ты больше веришь в черта, чем в бога.