Он объявил поход против нечестивого министра и рикошетом бил по еретикам. В главных городах многих провинций инквизиция обвинила в вольнодумстве весьма почтенных людей – профессоров, высших должностных лиц. Она арестовала и осудила бывшего посла во Франции графа де Асора, языковеда Иереги, состоявшего при Карлосе III наставником инфанта, а также знаменитого математика, профессора Саламанкского университета Лусиа де Саманьего.
   Великий инквизитор с нетерпением ждал, вмешается ли первый министр, сделает ли попытку отнять у него своих приятелей вольнодумцев. Дон Мануэль на это не отважился. Он смалодушничал и обратился к священному судилищу с просьбой не слишком строго покарать этих людей ввиду их заслуг перед государством.
   Тогда Лоренсана приготовился к решительному удару: к уничтожению вождя свободомыслящих, известного на всю Европу Писателя и государственного деятеля Олавиде.
   Дон Пабло Олавиде родился в столице Перу – Лиме. С детских лет он слыл необыкновенно одаренным мальчиком и совсем еще молодым человеком был назначен судьей. Когда страшное землетрясение разрушило город Лиму, Олавиде поручили управление поместьями и капиталами, ставшими спорным имуществом после гибели владельцев. Выморочные деньги, на которые не нашлось законных наследников, были употреблены молодым судьей для постройки церкви и театра. Это вызвало недовольство духовенства. Наследники, притязания которых были признаны недостаточно основательными, при поддержке влиятельных перуанских священнослужителей обратились с жалобой в Мадрид. Олавиде вызвали в столицу, привлекли к суду, отставили от должности, признали в ряде случаев обязанным возместить убытки и присудили к тюремному заключению. Вскоре он был выпущен ввиду болезненного состояния, и все просвещенные люди в стране приветствовали его как мученика. Богатая вдова вышла за него замуж. Ему удалось добиться снятия неотбытого наказания. Он отправился путешествовать. Часто бывал в Париже.» Приобрел по дворцу в испанской и французской столицах. Завязал дружбу с Вольтером и Руссо, переписывался с ними. Он содержал в Париже театр, где ставились новейшие французские пьесы в его переводе. Аранда, либеральный глава кабинета при Карлосе III, пользовался в особо важных случаях его советами. Вся Европа почитала Олавиде как одного из просвещеннейших, передовых умов. Надо сказать, что на южном склоне Сьерра-Морены имелись обширные земли, которые раньше обрабатывались, а после изгнания мавров и морисков пришли в запустение. Союз скотоводов – Мэста – добился того, чтобы эти земли были безвозмездно отданы ему под пастбища для его больших кочующих овечьих стад. Но вот, по настоянию Олавиде, правительство лишило Мэсту этих преимуществ и уполномочило Олавиде устроить на пустошах новые поселения, Nuevas Poblaciones. С помощью баварского полковника Тюрригля он поселил там около десяти тысяч крестьян, большей частью немцев, а также шелководов и ткачей из Лиона. Его самого назначили губернатором этой местности с весьма широкими полномочиями. Ему разрешили управлять новой колонией на самых либеральных началах. Кроме того, новым поселенцам позволили привезти с родины своих священников – допущены были даже протестанты. За несколько лет Олавиде превратил пустыню в цветущую местность, застроенную деревнями, селами, небольшими городами с гостиницами, мастерскими, фабриками.
   Но поселенцы из Пфальца привезли с собой капуцина, брата Ромуальда из Фрейбурга, дабы он пекся об их душах. Капуцин никак не мог ужиться со свободолюбивым Олавиде. Разногласия все росли, и в конце концов Ромуальд донес на него инквизиции как на вольнодумца и материалиста. По своему обыкновению, инквизиция тайно собрала улики и допросила свидетелей. Олавиде ничего не подозревал: духовные судьи пока что не осмеливались открыто обвинить такого уважаемого человека. Однако у Мэсты имелся могущественный покровитель в лице архиепископа Гранадского Деспига. Вместе с королевским духовником, епископом Осмским, они добились от Карлоса весьма неопределенного заявления, что он не будет чинить препятствий, если инквизиция для выяснения обстоятельств арестует Олавиде.
   Все это совершилось еще до того, как дон Мануэль пришел к власти Сурового Великого инквизитора сменил либеральный, на смену ему явился еще более либеральный Сьерра, а Олавиде все это время просидел в тюрьмах инквизиции. Его не выпускали, чтобы не подрывать авторитет священного судилища, но и не осуждали.
   Сорок третий по счету Великий инквизитор, вышеупомянутый дон Франсиско Лоренсана, был человек иного склада, нежели его предшественники. Он решил вынести еретику Олавиде приговор. Это послужит предостережением глумителям даже самого высокого звания, показав им, что инквизиция еще жива и что она не сложила оружия.
   Лоренсана не замедлил понять, какой нерешительный человек дон Мануэль. Тем не менее ему хотелось обеспечить себе поддержку Ватикана; он не сомневался, что встретит сочувствие у Пия VI, человека крутого. Он почитает своим долгом, писал Лоренсана папе, снять с Олавиде прегрешения в очистительном аутодафе. С другой же стороны, при нынешнем вселенском нечестии, публичное осуждение еретика, столь обожаемого и оберегаемого лжемудрецами, вызовет нападки, в первую голову, на испанскую инквизицию, а возможно, и на церковь всего обитаемого мира. А посему он просит у святейшего отца указаний.
   Аббат, как один из секретарей священного судилища, узнал о замыслах Великого инквизитора. И он и дон Мигель требовали от Князя мира, чтобы тот принял меры и заблаговременно предупредил Лоренсану, что правительство не допустит такого аутодафе.
   Мануэль в первую минуту растерялся. Но все еще надеялся избежать открытой борьбы с Великим инквизитором. Пабло Олавиде, заявил он, был арестован, когда первым министром состоял еще либеральный деятель Аранда, и король одобрил действия инквизиции. При таких условиях не в его власти помешать приговору. Вообще же он считает, что Лоренсана хочет только запугать правительство, а сам, в крайнем случае, объявит приговор при закрытых дверях, не устраивая публичного аутодафе. Он думал только о Пепе и отмахивался от увещеваний Мигеля, отгородившись от всего беззаботной самоуверенностью.

 
Дон Гаспар, и дон Мигель, и
Дон Дьего совещались
В самом мрачном настроенье.
Наконец они решили
Обратиться к дон Франсиско
С просьбой дружескую помощь
Оказать им. Как известно,
В эти дни портрет писал он
Князя мира по заказу
Пепы Тудо.

 




4


   Гойя был всецело поглощен своей страстью к Каэтане. Он боялся и надеялся, что любовь, так внезапно налетевшая на него, так же быстро и развеется; сколько раз уже он воображал, будто безгранично влюблен в какую-нибудь женщину, а недели через две-три не мог понять, что ему в ней понравилось. Но в Каэтане всякий раз было что-то новое, неизведанное. Изощренным взглядом художника он изучил ее облик до мельчайших черточек, так, что мог нарисовать ее по памяти. Несмотря на это, сна при каждой встрече казалась ему иной и оставалась для него непостижимой.
   Что бы он ни делал: думал ли, рисовал ли, говорил ли с другими, – где-то в тайниках его сознания неизменно пребывала Каэтана. Связь с ней ничуть не была похожа на спокойный, надежный союз его с Хосефой, ни на прежние радостные или мучительные увлечения другими женщинами.
   В ней то и дело происходили перемены, и каждому настроению она отдавалась целиком. У нее было много лиц, и многие из них он видел, не видел только самого последнего. Он знал и чувствовал, что оно существует, но под мучительно разными масками не мог найти это одно объединяющее и связующее лицо. Она принимала облик то того, то иного изваяния и всякий раз вновь обращалась в безликий камень, недоступный и непостижимый для него. Он не оставлял своей старой игры и рисовал на песке то или иное ее лицо. Но подлинное ее лицо растекалось, как песок.
   Он писал ее на лоне природы. Бережно и тщательно выписывал ландшафт, но так, что ландшафт стирался и оставалась одна Каэтана. Белая, гордая и хрупкая, с неправдоподобно выгнутыми бровями под черными волнами волос, с высокой талией и с красным бантом на груди, а перед ней – до нелепости крохотная белая мохнатая собачка с красным бантом на задней лапке, смешной копией ее банта. Сама же она грациозным, жеманным и надменным жестом указывала вниз, себе под ноги, где тонкими мелкими буквами стояло: «Герцогине Альба – франсиско Гойя», – и буквы были почтительно повернуты к ней.
   Еще он писал ее сидящей на возвышении, как впервые увидел у нее в доме, или же на прогулке перед Эскуриалом. Он писал ее часто, много раз. Но все был недоволен. В картинах не чувствовалось того, что покорило его тогда, на возвышении, что одурманило его во время прогулки, что его постоянно раздражало и притягивало к ней.

 

 
   Несмотря на это, он был счастлив. Она открыто показывалась с ним, и ему льстило, что он, обрюзгший немолодой человек незнатного происхождения, был ее кортехо. Он одевался с предельным щегольством даже когда работал, особенно когда работал. Так было заведено, когда он только приехал в Мадрид. Но Хосефа требовала, чтобы он не пачкал дорогой одежды и надевал рабочую блузу; уступая ее уговорам и голосу собственной бережливости, он, в конце концов, напялил традиционную блузу. Теперь она снова исчезла.
   Между тем он знал, что куцый новомодный наряд придает ему нелепый вид, и сам смеялся над собой. Однажды он нарисовал щеголя, смотрящегося в зеркало: неимоверный воротник подпирает шею, не дает повернуть голову, в огромных перчатках не пошевельнешь пальцами, в узких рукавах – руками, открытые длинноносые туфли отчаянно жмут.
   Он был теперь снисходителен к себе и к другим. Терпеливо сносил нравоучения Мигеля, изящную, ученую деловитость аббата, ворчливые заботы Агустина. В семейном кругу он был внимателен и весел. Ему хотелось всем уделить частицу своего счастья.
   Как ни ребячлива бывала Каэтана, он порой не уступал ей в этом. Когда она приходила неожиданно, он мог стать на голову и болтать ногами в знак приветствия. Он охотно пользовался своим искусством, чтобы посмешить ее. Изображал себя самого в виде какой-нибудь дикой рожи, рисовал великолепные карикатуры на ее дуэнью Эуфемию, на фатоватого маркиза де Сан-Адриана, на добродушного дурашливого и осанистого короля. Они часто бывали в театре, и он искренне смеялся немудреным шуткам и куплетам. Нередко бывали они и в Манолерии; их, как желанных гостей, встречали в кабачках, облюбованных махами.

 

 
   На пороге старости он вновь переживал молодость. Все успело ему прискучить – и хорошее и дурное, все было одно и то же, знакомое, как вкус привычных кушаний. Теперь мир снова стал для него богатым и новым; то была вторая молодость, с большим опытом в страсти и наслаждении.
   При этом он сознавал, что злые духи настороже и что такое большое счастье неизбежно породит большую беду. Недаром ему привиделся полуденный призрак. Но Каэтана была в его жизни таким безмерным счастьем, что он не испугался бы любой расплаты. Счастье отражалось и на его работе: он писал много, с увлечением. Рука была легкой, глаз – быстрым, зорким, точным. Он написал портрет герцога де Кастро Террено, писал дона Мигеля, аббата; дон Мануэль заказал еще два своих портрета в разных позах.
   Наконец Франсиско написал картину, которую никто ему не заказывал, написал для собственного удовольствия – картина была сложная и требовала кропотливой работы миниатюриста. Она изображала ромерию – народное празднество в честь святого Исидро, покровителя столицы.
   Веселые гуляния на лугу у обители святого Исидро были излюбленным развлечением жителей Мадрида; и сам он, Франсиско, по поводу последнего благополучного разрешения от бремени своей Хосефы устроил на лугу перед храмом пиршество на триста человек; приглашенные, по обычаю, прослушали мессу и угостились индейкой.
   Изображение таких празднеств издавна привлекало мадридских художников. Ромерию писали и Маэлья и Байеу, шурин Франсиско; и сам он десять лет назад нарисовал праздник святого Исидро для шпалер королевской мануфактуры. Но то было не настоящее праздничное веселье, а деланная веселость кавалеров и дам в масках; теперь же он изобразил стихийную, необузданную радость свою и своего Мадрида.

 
Вдалеке, на заднем плане,
Поднялся любимый город:
Куполов неразбериха,
Башни, белые соборы
И дворец… А на переднем —
Мирно плещет Мансанарес.
И, собравшись над рекою,
Весь народ, пируя, славит
Покровителя столицы.
Люди веселятся. Едут
Всадники и экипажи.
Много крошечных фигурок
Выписано со стараньем.
Кто сидит, а кто лениво
На траву прилег. Смеются,
Пьют, едят, болтают, шутят.
Парни, бойкие девицы,
Горожане, кавалеры.
И над всем над этим – ясный
Цвет лазури… Гойя словно
Всю шальную радость сердца,
Мощь руки и ясность глаза
Перенес в свою картину.
Он стряхнул с себя, отбросил
Строгую науку линий,
Ту, что сковывала долго
Дух его. Он был свободен,
Он был счастлив, и сегодня
В «Ромерии» ликовали
Краски, свет и перспектива.
Впереди – река и люди.
Вдалеке – на заднем плане —
Белый город. И все вместе
В праздничном слилось единстве.
Люди, город, воздух, волны
Стали здесь единым целым,
Легким, красочным и светлым,
И счастливым.

 




5


   Франсиско получил письмо от дона Гаспара Ховельяноса с учтиво настойчивым приглашением «на чашку чая». Либералы предпочитали чай реакционно-аристократическому шоколаду; ведь именно любовь к чаю и возмущение тем, что монархическая власть подняла на него цену, принесли английским колониям в Америке революцию и свободу.
   Гойя не любил ни тепловатого пресного напитка, ни рассудительно пылкого Ховельяноса. Но когда такой человек, как Ховельянос, приглашает, хоть и учтиво, но повелительно, об отказе нечего и думать.
   У Ховельяноса собралось совсем небольшое общество. Были тут дон Мигель Бермудес и граф Кабаррус – знаменитый финансист, был, разумеется, и аббат дон Дьего. Из гостей Гойя не знал только адвоката и писателя Мануэля Хосе Кинтану. Но он, как и все, помнил наизусть стихи Кинтаны; по слухам, поэт писал их шестнадцатилетним юношей. Ему и сейчас на вид было лет двадцать с небольшим. Сам Гойя очень поздно достиг творческой зрелости и поэтому подозрительно относился к таким скороспелым талантам; но в Хосе Кинтане ему понравилась скромность в сочетании с живостью.
   На стене висел большой портрет хозяина дома; Гойя написал его лет двадцать назад, только что приехав в Мадрид. Портрет изображал вылощенного светского человека за письменным столом простой, но изящной работы. И в самом Ховельяносе, и в его одежде, и в обстановке чувствовалась подчеркнутая изысканность, ни намека на его теперешнюю суровую добродетель. Возможно, он был тогда много мягче, но таким уж приглаженным и покладистым он наверняка не был, и Гойе, несмотря на молодость, непростительно было до такой степени приглаживать его.
   Как Гойя и ожидал, разговор шел о политике. Собеседники возмущались поведением Князя мира. Да, конечно, министр чрезвычайно самонадеян. Как раз теперь, когда дон Мануэль позировал ему, Гойя имел возможность непосредственно наблюдать, с какой самодовольной небрежностью он всей повадкой, всем видом утверждал свое новое достоинство. Но разве его тщеславие вредит стране? Наоборот, дон Мануэль всячески поощряет новшества. Разве не пользовался он своей популярностью для благодетельных преобразований?
   В начинаниях Князя мира не видно решительности, возразил хозяин дома. Важнее всего по-прежнему остается борьба с инквизицией, с церковниками, а перед высшим духовенством у первого министра такой же суеверный страх, как у черни перед священным судилищем. Каждое настоящее преобразование должно начинаться с обуздания власти духовенства, громовым голосом, с пеной у рта твердил Ховельянос. Ибо причина всех зол – в невежестве народа, а оно поддерживается и поощряется церковью. Уж и в Мадриде положение достаточно безотрадно, но при виде темноты и суеверия, царящих в провинции, душа надрывается. Пусть-ка дон Франсиско попросит, чтобы доктор Пераль показал ему свое собрание миниатюрных восковых фигурок Христа; доктор получил их через монастырского садовника.
   – Монашки играли священными изображениями в куклы, – пояснил Ховельянос. – Они одевали своего Иисусика то священником, то судьей, то доктором в парике и при палке с золотым набалдашником. И как прикажете в такой стране проводить меры по охране здоровья, когда даже герцогиня Медина-Коэли лечит сына истолченным в порошок пальцем святого Игнасия, давая половину в супе, половину – в клистире? А между тем, всякого, кто смеет усомниться в целительной силе подобных средств, жестоко и неумолимо преследует инквизиция.
   Неожиданно прервав самого себя, он сказал с улыбкой:
   – Простите меня, я плохой хозяин, вместо вина и еды потчую вас горьким напитком моего гнева.
   И он приказал принести настоянное на корице целебное вино гипокрас и белое пахарете, фрукты, пироги и сласти.
   Разговор перешел на картины и книги. Аббат попросил молодого Кинтану почитать свои стихи. Тот не стал отказываться. Однако предпочел прочесть прозаическую вещь в новом, несколько рискованном духе. Это краткая биография, объяснил он слушателям, схожая с теми небольшими портретами, с теми миниатюрами, какими раньше открывались книги, – кстати, они опять стали входить в моду. Он прочитал жизнеописание доминиканца Бартоломе Каррансы, архиепископа Толедского, самой замечательной из жертв инквизиции.

 
Хоть уже минуло триста
Лет с тех пор, как он скончался,
Восхвалять его считалось
Преступлением. И все же
Жил он в памяти народа:
О святых его деяньях
И святых словах повсюду
Говорили. Но, конечно,
Только шепотом.

 




6


   Дон Бартоломе Карранса еще в молодые годы стал известен как ученый богослов и вскоре прослыл первым вероучителем Испании. Карл V послал его на Триентский собор, где он оказал государству и церкви величайшие услуги. Преемнику Карла, королю Филиппу II, в бытность его в Англии и во Фландрии он послужил советом как в религиозных, так и в политических делах, и тот сделал его архиепископом Толедским, а следовательно, примасом королевства. Высокими требованиями к священнослужителям и делами милосердия Карранса прославился на всю Европу как достойнейший из иереев своего времени.
   Однако он не был политиком; своим высоким положением, своей славой, неумолимой строгостью по отношению к высшему духовенству он возбудил к себе зависть и вражду.
   Его злейшим противником был дон Фернандо Вальдес, архиепископ Севильский. Карранса вынудил его – хотя и косвенно, путем чисто богословских заключений – выплачивать королю Филиппу пятьдесят тысяч дукатов военного налога из доходов своей епархии, а дон Фернандо Вальдес был человек корыстолюбивый. Мало того, Карранса перехватил у него самый богатый в стране приход, а именно архиепископство Толедское, приносившее в год от восьми до десяти миллионов. Дон Фернандо Вальдес только ждал случая, чтобы расквитаться с архиепископом Каррансой.
   Такой случай представился, когда Вальдес был назначен Великим инквизитором. Карранса написал толкование на катехизис, которое заслужило немало хвалебных отзывов, но немало и упреков. Ученый доминиканец Мелчор Кано, затаивший обиду на архиепископа, который не раз брал над ним верх в богословских спорах, усмотрел в этом труде девять мест, проникнутых еретическим духом.
   Поступил еще ряд подобных же заявлений, а также доносов на двусмысленные речи Каррансы. Великий инквизитор ознакомился с показаниями, изучил их досконально и нашел улики достаточными, чтобы возбудить дело.
   Узнав о походе против его книги, Карранса заручился отзывом виднейших богословов, которые в самых убедительных выражениях воздавали дань достойному подражания благочестию и праведности его труда, затем попросил защиты у своего питомца, короля Филиппа, пребывавшего в ту пору во Фландрии. Великий инквизитор понимал, что после возвращения короля ему уже трудно будет подступиться к архиепископу Каррансе. И он решил бить не мешкая.
   Карранса по долгу службы поехал в Торрелагуну. Инквизиция повелела, чтобы в течение двух дней никто из жителей города не выходил из дому, и окружила дворец, где остановился архиепископ, сильным отрядом вооруженной стражи. Раздался возглас: «Отворите святейшей инквизиции!» Со слезами на глазах, моля о прошении, инквизитор Кастро опустился на колени перед постелью архиепископа и вручил ему приказ об аресте.
   Карранса осенил себя крестом и отправился в заточение. С тех пор он сгинул, словно исчез с лица земли.
   Великий инквизитор поспешил с докладом во Фландрию к королю Филиппу. Духовные сановники, начиная от епископа и выше, были неподсудны инквизиции – их мог судить только папа. Однако Вальдес добился от папы полномочий в особо опасных случаях производить следствие, не испросив разрешения в Риме. Данный случай именно таков, объяснил он королю. Предъявил уличающие показания, подчеркнул, что им уже наложен запрет на доходы архиепископства Толедского и что по покрытии судебных издержек инквизиция отдаст эти доходы королевской казне. После чего Филипп признал, что в его советнике и духовном наставнике явно чувствуется еретический дух, и одобрил действия Великого инквизитора.
   Каррансу отвезли в Вальядолид. Там в предместье Сан-Педро его вместе с единственным слугой держали взаперти в двух душных и темных каморках.
   Началось нескончаемое следствие. Допросили девяносто трех свидетелей, перерыли весь огромный архив архиепископства Толедского. Откопали черновики проповедей, которые Карранса набрасывал еще студентом, сорок лет назад, тексты из еретических книг, которые он выписал, чтобы в качестве признанного авторитета осудить их на Триентском соборе, и ряд других столь же подозрительных документов.
   Полномочия, данные Ватиканом инквизиции, позволяли Вальдесу не только захватить обвиняемого, а также собрать против него улики. Папа Павел потребовал, чтобы и арестованный, и бумаги были доставлены в Рим. Великий инквизитор всячески отвиливал, а король пока что пользовался доходами архиепископства Толедского. Папа Павел успел тем временем умереть, его сменил Пий IV. Полномочия, данные Римом на два года, истекли. Папа Пий, в свою очередь, потребовал выдачи арестованного и следственных материалов. Великий инквизитор увиливал, а король стал выплачивать папскому непоту пенсион из доходов архиепископства. Пий IV продлил полномочия на два года. Потом – еще на год.
   Тем временем дело Каррансы вызвало шум во всей Европе. В тяжкой несправедливости, причиненной архиепископу, Триентский собор усмотрел поругание церкви и покушение испанской инквизиции на неприкосновенность прелатов. Собор даже не подумал внести в список запрещенных книг толкование архиепископа Каррансы на катехизис, которое испанская инквизиция считала главным доказательством его ереси, а, наоборот, признал этот труд согласным с католической догмой, поистине назидательным чтением для всех верующих земного шара.
   Вслед за тем папа Пий IV объявил собору и всему миру, что считает упорство католического короля поношением для святейшего престола. Полномочия инквизиции по делу архиепископа Каррансы окончательно истекают 1 января следующего года, и узника, а также весь следственный материал надлежит передать в руки римских властей. Однако инквизицию покрывал король Филипп. Ему не хотелось расставаться с доходами архиепископства Толедского, кроме того, он считал, что, уступив сейчас папе, он уронит свое достоинство: Карранса остался в своем заточении.
   Папа торжественно заявил: в случае дальнейшего промедления с выдачей архиепископа все повинные ipso facto[6] будут преданы анафеме, отрешены от сана и должности и признаны преступниками, коим навсегда возбраняется исполнять прежние обязанности. Карранса же должен быть незамедлительно выдан папскому нунцию. Король не ответил; Карранса остался в своей вальядолидской темнице.
   В конце концов договорились, что папские легаты совместно с испанскими инквизиторами будут разбирать дело Каррансы на испанской земле. Рим направил четырех таких сановных послов, каких святейший престол никогда еще не посылал ни к одному монарху. Первый был впоследствии папой Григорием XIII, второй – будущий папа Урбан VII, третий – кардинал Альдобрандини, брат будущего папы Клемента VIII, четвертый – будущий папа Сикст V. Великий инквизитор принял высоких особ с подобающим им почтением, однако настаивал, чтобы они судили в пределах супремы – верховного трибунала инквизиции, иначе говоря, совместно с пятнадцатью испанцами; это значило, что они имели бы четыре голоса из девятнадцати. Пока толковали об этом, папа Пий IV умер. На смертном одре он признался, что в угоду ненасытному католическому королю погрешил в деле архиепископа Каррансы против законов церкви, против воли соборов и кардиналов; ничто так не гнетет его совесть, как слабость, проявленная им в деле Каррансы.