Страница:
– Постойте, постойте, – приказал вдруг король, – не хватает еще двух инфант. – И он пояснил: – Моей старшей дочери – царствующей принцессы Португальской и неаполитанки – будущей супруги наследного принца.
– Прикажете, ваше величество, изобразить их королевские высочества по портретам или по описанию? – спросил Гойя.
– Как хотите, – сказал король, – важно, чтоб они были.
Но теперь вдруг подал голос дон Фернандо, принц Астурийский, наследник престола.
– Не знаю, – сердито заявил он хриплым, ломающимся голосом, – уместно ли мне стоять в углу. Ведь я же принц Астурийский. Почему маленький, – и он указал на своего шестилетнего брата, – должен стоять посредине, а я где-то сбоку.
Гойя в свое оправдание терпеливо объяснил, обращаясь скорее к королю, чем к принцу.
– По моему разумению, с точки зрения композиции желательно, чтобы между ее величеством и его величеством стоял не большой, а маленький инфант, тогда лучше будет выделяться его величество.
– Не понимаю, – продолжал ворчать дон Фернандо, – почему не хотят считаться с моим саном.
– Потому, что ты слишком длинный, – заявил король.
А Мария-Луиза строго приказала:
– Помолчите, дон Фернандо.
Гойя, чуть отступя, рассматривал Бурбонов, стоявших в ряд непринужденной группой.
– Осмелюсь попросить, ваши величества, вас и их королевские высочества перейти в другой зал, – сказал он после некоторого молчания. – Мне нужно, чтобы свет падал слева, – объяснил он, – чтобы очень много света падало слева сверху – вниз направо.
Мария-Луиза сразу поняла, чего он хочет.
– Пойдемте в зал Ариадны, – предложила она. – Там, мне кажется, вы найдете то, что вам нужно, дон Франсиско.
С шумом и топотом снялась с места блестящая толпа и потянулась через весь дворец – впереди грузный король и разряженная королева, за ними уродливые старые инфанты и красивые молодые, шествие замыкали придворные кавалеры и дамы. Так проследовали они через залы и коридоры в зал Ариадны. При тамошнем освещении легко было добиться нужной живописной гаммы: слева сверху косо падал свет, как это требовалось Гойе, а на стенах огромные картины с изображением мифологических сцен тонули в полутьме.
И вот король, королева и принцы стояли в ряд, а напротив них – Гойя. Он смотрел и глаза его с необузданной жадностью притягивали, вбирали, всасывали их в себя. Он долго рассматривал их критическим взглядом, острым, точным, прямо в упор; в зале было тихо, и то, что здесь происходит, то, что подданный так долго в упор смотрит на своего короля и его семейство, казалось свите непристойным, дерзким, крамольным, недопустимым. Кроме всего прочего, Гойя – он и сам бы не мог сказать почему – вопреки этикету и собственному обыкновению был в рабочей блузе.
А теперь он, сверх всего, позволил себе добавить:
– Осмелюсь обратиться еще с двумя просьбами. Если бы его королевское высочество младшего инфанта одеть в ярко-красное, это было бы в равной мере выгодно и для вас, ваши величества, и для его королевского высочества. Затем, весь портрет в целом очень выиграл бы, если бы его королевское высочество наследный принц был бы не в красном, а в светло-голубом.
– Красный цвет – это цвет моего генеральского мундира, – возразил дон Фернандо, – мой любимый цвет.
– Изволь быть в голубом, – сухо сказала королева.
Дон Карлос примирительно заметил:
– Зато, если дон Франсиско ничего не имеет против, ты можешь надеть больше лент и орденов, и орден Золотого руна тоже.
– На вас, ваше королевское величество, будет падать яркий свет. Ордена и ленты так и засияют, – поспешил успокоить его Франсиско.
Быстро сделал он набросок. Затем заявил, что должен будет просить членов королевской фамилии еще два-три раза позировать ему по отдельности или небольшими группами. Всех же вместе он побеспокоит еще один раз для последнего большого этюда в красках.
– Согласен, – сказал король.
И в эту ночь Гойе не спалось. Нет, он не будет изощряться и писать всякие выдумки, как Ван-Лоо, и никто не посмеет сказать, что Гойе не дозволено то, что было дозволено Веласкесу. «Веласкес – великий мастер, но он мертв, – думал Франсиско почти с торжеством, – и время сейчас другое, и я тоже не из маленьких, и я жив». И, внутренне ликуя, ясно видел он в темноте то, что хотел написать, непокорные краски, которые он укротит, сведет воедино, видел всю мерцающую, трепетную гамму и среди этого фантастического сверкания – лица, жесткие, обнаженные, отчетливые.
Еще до того, как Гойя приступил к отдельным наброскам, он был приглашен к королевскому камерарию – маркизу де Ариса. Тот принял художника в присутствии казначея дона Родриго Солера.
– Я должен сообщить вам, господин придворный живописец, некоторые сведения, – заявил маркиз; он говорил вежливо, но куда-то в пространство, не глядя на Франсиско: – Хотя имеются основания считать ее высочество донью Марию-Антонию, наследную принцессу Неаполитанскую, невестой его королевского высочества наследного принца дона Фернандо, однако переговоры между высокими договаривающимися сторонами не пришли еще к завершению, и посему возможны перемены. Ввиду этого мы сочли желательным предложить вам, господин придворный живописец, изобразить ее высочество невесту с несколько неопределенным, так сказать, анонимным лицом, чтобы, в случаях каких-либо перемен, дама, нарисованная на вашей картине, могла бы олицетворять другую высокую особу. Вы меня поняли, господин придворный живописец?
– Да, ваше превосходительство, – ответил Гойя.
– Кроме того, – продолжал: маркиз де Ариса, – указано, что число особ королевской фамилии, коим надлежит быть изображенными на картине, составляет тринадцать, ежели считать будущего престолонаследника Пармского, пока еще находящегося в младенческом возрасте, а также их высочества отсутствующих инфант. Разумеется, высокие особы, коим надлежит быть изображенными, стоят выше всяких суеверий, однако этого нельзя сказать о возможных зрителях. Поэтому желательно было бы, чтобы вы, господин придворный живописец, как это уже делалось на прежних подобных же портретах, изобразили на картине также и себя, разумеется на заднем плане. Вы меня поняли, господин придворный живописец?
Гойя сухо ответил:
– Полагаю, что да, ваше превосходительство. Приказано, чтобы я тоже фигурировал на картине: скажем стоящим за мольбертом где-нибудь на заднем плане.
– Благодарю вас, господин придворный живописец, – ответил маркиз, – вы меня поняли, господин придворный живописец.
Мысль Гойи упорно работала. Он думал о том, как изобразил себя на портрете «Королевской семьи» Веласкес – крупным планом, разумеется без самонадеянности, но ни в коем случае не где-то сзади, а затем король Филипп собственноручно пририсовал на грудь нарисованному Веласкесу крест Сантьяго. А он, Франсиско, изобразит себя на заднем плане, но и там он будет очень заметем, и нынешний король его щедро наградит, может быть не с такой изысканной любезностью, как дон Фелипе наградил Веласкеса, но первым живописцем он его уже наверное сделает, в этом можно не сомневаться, раз он дал ему такой большой и трудный заказ. Он, Франсиско, заработает это назначение.
– Остается еще договориться о гонораре, – вежливо сказал дон Родриго Солер, королевский казначей; и Франсиско сразу-одолела его обычная крестьянская расчетливость, он решил слушать внимательно. Бывало, что в аналогичных случаях предлагали весьма невысокую плату, считая, что художник должен удовлетвориться честью.
– Сначала я думал, – осторожно заявил Франсиско, – что подготовительную работу удастся ограничить беглыми эскизами отдельных высоких особ, но затем оказалось, что мне придется до мелочей выписать и отдельные портреты. Таким образ ом, получится примерно четыре небольших групповых и десять отдельных портретов.
Маркиз де Ариса с надменной отчужденностью слушал их разговор.
– Постановлено, – сказал казначей Солер, – положить в основу оплаты не затраченное вами время. Картина будет оплачена по числу высокопоставленных особ, коих вам надлежит изобразить. Мы дадим за их величеств и их высокорожденных детей по 2000 реалов с головы, а за всех остальных членов королевской фамилии – по 1000 реалов с головы.
Гойю очень интересовало, заплатят ли ему также за головы отсутствующих инфант, грудного младенца и его собственную, но он промолчал.
Про себя он улыбнулся. Назвать такую оплату плохой никак нельзя. Обычно он повышал цену, когда заказчик хотел, чтобы были написаны и руки. На этот раз о руках ничего не было сказано, и в его замысел тоже не входило рисовать много рук – самое большее четыре или шесть. Нет, оплата вполне приличная, даже если будут оплачены только десять голов.
Он начал работать еще в тот же день во временной мастерской, устроенной в зале Ариадны.
Здесь он мог поставить каждую отдельную модель с таким расчетом, чтобы она была освещена так же, как и на будущем семейном портрете, и он до мельчайших подробностей выписал все эскизы. Он написал дона. Луиса, Пармского наследного принца, исполненным собственного достоинства, молодым человеком довольно приятной наружности, чуточку глуповатым. Он писал приветливую, славную, но не очень видную инфанту Марию-Луизу с младенцем на руках. Он написал старую инфанту Марию-Хосефу. И хотя по замыслу из-за написанных во весь рост фигур престолонаследника и его неизвестной нареченной должно было выглядывать только лицо старой инфанты, он потратил на эскиз два утра целиком – так заворожило его ужасающее уродство сестры короля.
Сам король позировал очень охотно. Он держался прямо, выпятив грудь и живот, на которых светлела бело-голубая лента ордена Карлоса, сияла красная лента португальского ордена Христа, мерцало Золотое руно; матово светилась на светло-коричневом бархатном французском кафтане серая отделка, сверкала рукоять шпаги. Сам же носитель всего этого великолепия стоял прямо, твердо, важно, гордясь, что, несмотря на подагру, выдерживает так долго на ногах.
Если королю доставляло удовольствие позировать, то и перерывы в работе занимали его не меньше. Тогда он снимал шпагу, а иногда и тяжелый бархатный кафтан со всеми регалиями, удобно усаживался в кресле, любовно сравнивал свои многочисленные часы и беседовал об охоте, сельском хозяйстве, детях и всяких повседневных делах.
– Вы ведь тоже должны фигурировать на портрете, дон Франсиско, – заметил он как-то, полный благоволения. Он осмотрел своего придворного живописца и оценил его по достоинству. – Вы мужчина видный, – высказал он свое мнение. – А что если нам побороться? – предложил он; неожиданно оживившись. – Я значительно выше вас, согласен, и сложения тоже более крепкого, но надо принять во внимание мои лета и подагру. Дайте-ка пощупать ваши мускулы, – приказал он, и Гойе пришлось засучить рукав. – Недурны, – одобрил король. – А теперь потрогайте мои.
Гойя сделал, как ему было приказано.
– Здорово, ваше величество! – признал он.
И вдруг дон Карлос набросился на него. Захваченный врасплох, Гойя яростно защищался. В Манолерии он не раз, и шутки ради и всерьез, вступал в борьбу с тем или другим махо. Сопевший Карлос прибег к недозволенным приемам. Гойя разозлился и, забыв, что он мечтал стать первым живописцем, как истый махо, больно ущипнул короля за внутреннюю сторону ляжки. «Ай!» – вскрикнул дон Карлос. Франсиско, тоже уже сопевший, опомнился и сказал:
– Всеподданейше прошу а прощении.
Но все же Карлосу пришлось повозиться, раньше чем Гойя поддался и позволил наступить себе коленом на грудь.
– Молодец! – сказал Карлос.
В общем, он всячески выказывал Франсиско свою милость. В Аранхуэсе король чувствовал себя особенно хорошо. Он часто приводил старую поговорку: «Не будь господь бог господом богом, он бы пожелал быть испанским королем с французским поваром». Итак, дон Карлос был настроен как нельзя лучше и охотно распространял свое хорошее настроение на Франсиско, мешая работе. Он водил его по не вполне еще готовой Каса дель Лабрадор, своей Хижине землепашца, великолепному дворцу, выстроенному в парке, и заверял Гойю, что и для него еще найдется здесь работа. Не раз брал его с собой на охоту. Как-то он пригласил художника в большой музыкальный зал, где казался среди изящной китайщины особенно грузным, и сыграл ему на скрипке.
– Как, по-вашему, я делаю успехи? – спросил он. – Разумеется, в оркестре у меня есть скрипачи получше, но среди моих грандов теперь, когда наш добрый герцог Альба так преждевременно покинул мир, я, пожалуй, самый лучший скрипач.
Из всех позировавших Гойе только один проявлял недовольство: престолонаследник Фернандо. Гойя выказывал особую почтительность шестнадцатилетнему юноше и изо всех сил старался ему угодить. Но своенравный, заносчивый Фернандо упорствовал. Он знал, что Гойя – друг Князя мира, а его он ненавидел. Преждевременно приобщенный к любовным утехам служанками, гувернантками, фрейлинами, юный принц быстро понял, что дон Мануэль – любовник его матери, и ревниво, с любопытством и завистью следил за ним; а раз как-то, когда одиннадцатилетний Фернандо, облаченный в форму полковника, не мог справиться с маленькой шпагой, дон Мануэль помог ему советом, но свысока, со снисходительностью взрослого и уж совсем не так, как полагалось бы верноподданному. И он, Фернандо, должен теперь позировать другу этого самого дона Мануэля, да еще в кафтане, цвет которого ему не нравится, а у художника хватает наглости в его, престолонаследника, присутствии носить рабочую блузу.
Зато донья Мария-Луиза была чрезвычайно покладистой моделью. По желанию Гойи она позировала то одна, то с обоими детьми, то с каждым из детей порознь.
Наконец работа подвинулась настолько, что художник мог обратиться к высочайшим особам с покорнейшей просьбой еще раз собраться в зал Ариадны и всем вкупе позировать ему в полном параде для большого эскиза в красках.
Итак, они стояли перед ним, а Гойя смотрел и с радостью видел: вот оно, созвучие разноречивых тонов, о котором он мечтал, богатое, новое и значительное. Единичное подчинено целому, а целое наличествует в единичном. Два непокорных живописных потока слиты в едином сиянии, правая сторона – красная и золотая, левая – голубая и серебряная; всюду, где свет, там и тени, только не такие густые; и всюду, где тень, там и свет, и в этом сиянии – обнаженные, жесткие, отчетливые лица, обыденное в необыденном.
Он шел не от мысли, он не мог бы выразить это словами: он шел от ощущения.
Гойя смотрел упорно, пристально, долго, непочтительно, и на этот раз свита была не на шутку возмущена. Вот перед ними стоит этот человек, самый обыкновенный подданный в перепачканной блузе, а напротив король и принцы во всем своем великолепии, и он осматривает их, как генерал на параде. Да это же самая настоящая крамола, до французской революции подобное было бы невозможно, и как только Бурбоны терпят?
Франсиско начал писать: писал жадно, долго. Старая инфанта Мария-Хосефа жаловалась, что не в силах больше стоять, и Карлос вразумил ее: ежели ты инфанта, то благоволи быть хоть мало-мальски выдержанной. Но Гойя не слышал, действительно не слышал, он был поглощен работой.
Наконец он сделал перерыв, все обрадовались возможности размять руки и ноги, хотели уже уходить. Но он попросил:
– Еще двадцать минут, – и, увидя недовольные лица, принялся умолять, заклинать: – Всего двадцать минут! И больше я вас беспокоить не буду, ни разу не побеспокою.
Они покорились. Гойя писал. Вокруг стояла тишина: слышно было, как бьется о стекло большая муха. Наконец Гойя сказал:
– Благодарю вас, ваше величество. Благодарю вас, ваше величество. Благодарю вас, ваши королевские высочества.
Оставшись один, он сел и долго сидел, опустошенный и счастливый. То, что он раньше видел, теперь приняло определенную форму и не может уже быть утеряно.
И вдруг его охватило страстное, неудержимое желание видеть Каэтану. По силе чувства он понял, каким напряжением воли отгонял все это время думы о ней.
Самым разумным, единственно разумным было бы остаться здесь, в Аранхуэсе, и не прерывать работы. Но он уже задавал себе вопрос: в Мадриде ли она еще? И на какой срок там осталась – на долгий или на короткий?
– Прикажете, ваше величество, изобразить их королевские высочества по портретам или по описанию? – спросил Гойя.
– Как хотите, – сказал король, – важно, чтоб они были.
Но теперь вдруг подал голос дон Фернандо, принц Астурийский, наследник престола.
– Не знаю, – сердито заявил он хриплым, ломающимся голосом, – уместно ли мне стоять в углу. Ведь я же принц Астурийский. Почему маленький, – и он указал на своего шестилетнего брата, – должен стоять посредине, а я где-то сбоку.
Гойя в свое оправдание терпеливо объяснил, обращаясь скорее к королю, чем к принцу.
– По моему разумению, с точки зрения композиции желательно, чтобы между ее величеством и его величеством стоял не большой, а маленький инфант, тогда лучше будет выделяться его величество.
– Не понимаю, – продолжал ворчать дон Фернандо, – почему не хотят считаться с моим саном.
– Потому, что ты слишком длинный, – заявил король.
А Мария-Луиза строго приказала:
– Помолчите, дон Фернандо.
Гойя, чуть отступя, рассматривал Бурбонов, стоявших в ряд непринужденной группой.
– Осмелюсь попросить, ваши величества, вас и их королевские высочества перейти в другой зал, – сказал он после некоторого молчания. – Мне нужно, чтобы свет падал слева, – объяснил он, – чтобы очень много света падало слева сверху – вниз направо.
Мария-Луиза сразу поняла, чего он хочет.
– Пойдемте в зал Ариадны, – предложила она. – Там, мне кажется, вы найдете то, что вам нужно, дон Франсиско.
С шумом и топотом снялась с места блестящая толпа и потянулась через весь дворец – впереди грузный король и разряженная королева, за ними уродливые старые инфанты и красивые молодые, шествие замыкали придворные кавалеры и дамы. Так проследовали они через залы и коридоры в зал Ариадны. При тамошнем освещении легко было добиться нужной живописной гаммы: слева сверху косо падал свет, как это требовалось Гойе, а на стенах огромные картины с изображением мифологических сцен тонули в полутьме.
И вот король, королева и принцы стояли в ряд, а напротив них – Гойя. Он смотрел и глаза его с необузданной жадностью притягивали, вбирали, всасывали их в себя. Он долго рассматривал их критическим взглядом, острым, точным, прямо в упор; в зале было тихо, и то, что здесь происходит, то, что подданный так долго в упор смотрит на своего короля и его семейство, казалось свите непристойным, дерзким, крамольным, недопустимым. Кроме всего прочего, Гойя – он и сам бы не мог сказать почему – вопреки этикету и собственному обыкновению был в рабочей блузе.
А теперь он, сверх всего, позволил себе добавить:
– Осмелюсь обратиться еще с двумя просьбами. Если бы его королевское высочество младшего инфанта одеть в ярко-красное, это было бы в равной мере выгодно и для вас, ваши величества, и для его королевского высочества. Затем, весь портрет в целом очень выиграл бы, если бы его королевское высочество наследный принц был бы не в красном, а в светло-голубом.
– Красный цвет – это цвет моего генеральского мундира, – возразил дон Фернандо, – мой любимый цвет.
– Изволь быть в голубом, – сухо сказала королева.
Дон Карлос примирительно заметил:
– Зато, если дон Франсиско ничего не имеет против, ты можешь надеть больше лент и орденов, и орден Золотого руна тоже.
– На вас, ваше королевское величество, будет падать яркий свет. Ордена и ленты так и засияют, – поспешил успокоить его Франсиско.
Быстро сделал он набросок. Затем заявил, что должен будет просить членов королевской фамилии еще два-три раза позировать ему по отдельности или небольшими группами. Всех же вместе он побеспокоит еще один раз для последнего большого этюда в красках.
– Согласен, – сказал король.
И в эту ночь Гойе не спалось. Нет, он не будет изощряться и писать всякие выдумки, как Ван-Лоо, и никто не посмеет сказать, что Гойе не дозволено то, что было дозволено Веласкесу. «Веласкес – великий мастер, но он мертв, – думал Франсиско почти с торжеством, – и время сейчас другое, и я тоже не из маленьких, и я жив». И, внутренне ликуя, ясно видел он в темноте то, что хотел написать, непокорные краски, которые он укротит, сведет воедино, видел всю мерцающую, трепетную гамму и среди этого фантастического сверкания – лица, жесткие, обнаженные, отчетливые.
Еще до того, как Гойя приступил к отдельным наброскам, он был приглашен к королевскому камерарию – маркизу де Ариса. Тот принял художника в присутствии казначея дона Родриго Солера.
– Я должен сообщить вам, господин придворный живописец, некоторые сведения, – заявил маркиз; он говорил вежливо, но куда-то в пространство, не глядя на Франсиско: – Хотя имеются основания считать ее высочество донью Марию-Антонию, наследную принцессу Неаполитанскую, невестой его королевского высочества наследного принца дона Фернандо, однако переговоры между высокими договаривающимися сторонами не пришли еще к завершению, и посему возможны перемены. Ввиду этого мы сочли желательным предложить вам, господин придворный живописец, изобразить ее высочество невесту с несколько неопределенным, так сказать, анонимным лицом, чтобы, в случаях каких-либо перемен, дама, нарисованная на вашей картине, могла бы олицетворять другую высокую особу. Вы меня поняли, господин придворный живописец?
– Да, ваше превосходительство, – ответил Гойя.
– Кроме того, – продолжал: маркиз де Ариса, – указано, что число особ королевской фамилии, коим надлежит быть изображенными на картине, составляет тринадцать, ежели считать будущего престолонаследника Пармского, пока еще находящегося в младенческом возрасте, а также их высочества отсутствующих инфант. Разумеется, высокие особы, коим надлежит быть изображенными, стоят выше всяких суеверий, однако этого нельзя сказать о возможных зрителях. Поэтому желательно было бы, чтобы вы, господин придворный живописец, как это уже делалось на прежних подобных же портретах, изобразили на картине также и себя, разумеется на заднем плане. Вы меня поняли, господин придворный живописец?
Гойя сухо ответил:
– Полагаю, что да, ваше превосходительство. Приказано, чтобы я тоже фигурировал на картине: скажем стоящим за мольбертом где-нибудь на заднем плане.
– Благодарю вас, господин придворный живописец, – ответил маркиз, – вы меня поняли, господин придворный живописец.
Мысль Гойи упорно работала. Он думал о том, как изобразил себя на портрете «Королевской семьи» Веласкес – крупным планом, разумеется без самонадеянности, но ни в коем случае не где-то сзади, а затем король Филипп собственноручно пририсовал на грудь нарисованному Веласкесу крест Сантьяго. А он, Франсиско, изобразит себя на заднем плане, но и там он будет очень заметем, и нынешний король его щедро наградит, может быть не с такой изысканной любезностью, как дон Фелипе наградил Веласкеса, но первым живописцем он его уже наверное сделает, в этом можно не сомневаться, раз он дал ему такой большой и трудный заказ. Он, Франсиско, заработает это назначение.
– Остается еще договориться о гонораре, – вежливо сказал дон Родриго Солер, королевский казначей; и Франсиско сразу-одолела его обычная крестьянская расчетливость, он решил слушать внимательно. Бывало, что в аналогичных случаях предлагали весьма невысокую плату, считая, что художник должен удовлетвориться честью.
– Сначала я думал, – осторожно заявил Франсиско, – что подготовительную работу удастся ограничить беглыми эскизами отдельных высоких особ, но затем оказалось, что мне придется до мелочей выписать и отдельные портреты. Таким образ ом, получится примерно четыре небольших групповых и десять отдельных портретов.
Маркиз де Ариса с надменной отчужденностью слушал их разговор.
– Постановлено, – сказал казначей Солер, – положить в основу оплаты не затраченное вами время. Картина будет оплачена по числу высокопоставленных особ, коих вам надлежит изобразить. Мы дадим за их величеств и их высокорожденных детей по 2000 реалов с головы, а за всех остальных членов королевской фамилии – по 1000 реалов с головы.
Гойю очень интересовало, заплатят ли ему также за головы отсутствующих инфант, грудного младенца и его собственную, но он промолчал.
Про себя он улыбнулся. Назвать такую оплату плохой никак нельзя. Обычно он повышал цену, когда заказчик хотел, чтобы были написаны и руки. На этот раз о руках ничего не было сказано, и в его замысел тоже не входило рисовать много рук – самое большее четыре или шесть. Нет, оплата вполне приличная, даже если будут оплачены только десять голов.
Он начал работать еще в тот же день во временной мастерской, устроенной в зале Ариадны.
Здесь он мог поставить каждую отдельную модель с таким расчетом, чтобы она была освещена так же, как и на будущем семейном портрете, и он до мельчайших подробностей выписал все эскизы. Он написал дона. Луиса, Пармского наследного принца, исполненным собственного достоинства, молодым человеком довольно приятной наружности, чуточку глуповатым. Он писал приветливую, славную, но не очень видную инфанту Марию-Луизу с младенцем на руках. Он написал старую инфанту Марию-Хосефу. И хотя по замыслу из-за написанных во весь рост фигур престолонаследника и его неизвестной нареченной должно было выглядывать только лицо старой инфанты, он потратил на эскиз два утра целиком – так заворожило его ужасающее уродство сестры короля.
Сам король позировал очень охотно. Он держался прямо, выпятив грудь и живот, на которых светлела бело-голубая лента ордена Карлоса, сияла красная лента португальского ордена Христа, мерцало Золотое руно; матово светилась на светло-коричневом бархатном французском кафтане серая отделка, сверкала рукоять шпаги. Сам же носитель всего этого великолепия стоял прямо, твердо, важно, гордясь, что, несмотря на подагру, выдерживает так долго на ногах.
Если королю доставляло удовольствие позировать, то и перерывы в работе занимали его не меньше. Тогда он снимал шпагу, а иногда и тяжелый бархатный кафтан со всеми регалиями, удобно усаживался в кресле, любовно сравнивал свои многочисленные часы и беседовал об охоте, сельском хозяйстве, детях и всяких повседневных делах.
– Вы ведь тоже должны фигурировать на портрете, дон Франсиско, – заметил он как-то, полный благоволения. Он осмотрел своего придворного живописца и оценил его по достоинству. – Вы мужчина видный, – высказал он свое мнение. – А что если нам побороться? – предложил он; неожиданно оживившись. – Я значительно выше вас, согласен, и сложения тоже более крепкого, но надо принять во внимание мои лета и подагру. Дайте-ка пощупать ваши мускулы, – приказал он, и Гойе пришлось засучить рукав. – Недурны, – одобрил король. – А теперь потрогайте мои.
Гойя сделал, как ему было приказано.
– Здорово, ваше величество! – признал он.
И вдруг дон Карлос набросился на него. Захваченный врасплох, Гойя яростно защищался. В Манолерии он не раз, и шутки ради и всерьез, вступал в борьбу с тем или другим махо. Сопевший Карлос прибег к недозволенным приемам. Гойя разозлился и, забыв, что он мечтал стать первым живописцем, как истый махо, больно ущипнул короля за внутреннюю сторону ляжки. «Ай!» – вскрикнул дон Карлос. Франсиско, тоже уже сопевший, опомнился и сказал:
– Всеподданейше прошу а прощении.
Но все же Карлосу пришлось повозиться, раньше чем Гойя поддался и позволил наступить себе коленом на грудь.
– Молодец! – сказал Карлос.
В общем, он всячески выказывал Франсиско свою милость. В Аранхуэсе король чувствовал себя особенно хорошо. Он часто приводил старую поговорку: «Не будь господь бог господом богом, он бы пожелал быть испанским королем с французским поваром». Итак, дон Карлос был настроен как нельзя лучше и охотно распространял свое хорошее настроение на Франсиско, мешая работе. Он водил его по не вполне еще готовой Каса дель Лабрадор, своей Хижине землепашца, великолепному дворцу, выстроенному в парке, и заверял Гойю, что и для него еще найдется здесь работа. Не раз брал его с собой на охоту. Как-то он пригласил художника в большой музыкальный зал, где казался среди изящной китайщины особенно грузным, и сыграл ему на скрипке.
– Как, по-вашему, я делаю успехи? – спросил он. – Разумеется, в оркестре у меня есть скрипачи получше, но среди моих грандов теперь, когда наш добрый герцог Альба так преждевременно покинул мир, я, пожалуй, самый лучший скрипач.
Из всех позировавших Гойе только один проявлял недовольство: престолонаследник Фернандо. Гойя выказывал особую почтительность шестнадцатилетнему юноше и изо всех сил старался ему угодить. Но своенравный, заносчивый Фернандо упорствовал. Он знал, что Гойя – друг Князя мира, а его он ненавидел. Преждевременно приобщенный к любовным утехам служанками, гувернантками, фрейлинами, юный принц быстро понял, что дон Мануэль – любовник его матери, и ревниво, с любопытством и завистью следил за ним; а раз как-то, когда одиннадцатилетний Фернандо, облаченный в форму полковника, не мог справиться с маленькой шпагой, дон Мануэль помог ему советом, но свысока, со снисходительностью взрослого и уж совсем не так, как полагалось бы верноподданному. И он, Фернандо, должен теперь позировать другу этого самого дона Мануэля, да еще в кафтане, цвет которого ему не нравится, а у художника хватает наглости в его, престолонаследника, присутствии носить рабочую блузу.
Зато донья Мария-Луиза была чрезвычайно покладистой моделью. По желанию Гойи она позировала то одна, то с обоими детьми, то с каждым из детей порознь.
Наконец работа подвинулась настолько, что художник мог обратиться к высочайшим особам с покорнейшей просьбой еще раз собраться в зал Ариадны и всем вкупе позировать ему в полном параде для большого эскиза в красках.
Итак, они стояли перед ним, а Гойя смотрел и с радостью видел: вот оно, созвучие разноречивых тонов, о котором он мечтал, богатое, новое и значительное. Единичное подчинено целому, а целое наличествует в единичном. Два непокорных живописных потока слиты в едином сиянии, правая сторона – красная и золотая, левая – голубая и серебряная; всюду, где свет, там и тени, только не такие густые; и всюду, где тень, там и свет, и в этом сиянии – обнаженные, жесткие, отчетливые лица, обыденное в необыденном.
Он шел не от мысли, он не мог бы выразить это словами: он шел от ощущения.
Гойя смотрел упорно, пристально, долго, непочтительно, и на этот раз свита была не на шутку возмущена. Вот перед ними стоит этот человек, самый обыкновенный подданный в перепачканной блузе, а напротив король и принцы во всем своем великолепии, и он осматривает их, как генерал на параде. Да это же самая настоящая крамола, до французской революции подобное было бы невозможно, и как только Бурбоны терпят?
Франсиско начал писать: писал жадно, долго. Старая инфанта Мария-Хосефа жаловалась, что не в силах больше стоять, и Карлос вразумил ее: ежели ты инфанта, то благоволи быть хоть мало-мальски выдержанной. Но Гойя не слышал, действительно не слышал, он был поглощен работой.
Наконец он сделал перерыв, все обрадовались возможности размять руки и ноги, хотели уже уходить. Но он попросил:
– Еще двадцать минут, – и, увидя недовольные лица, принялся умолять, заклинать: – Всего двадцать минут! И больше я вас беспокоить не буду, ни разу не побеспокою.
Они покорились. Гойя писал. Вокруг стояла тишина: слышно было, как бьется о стекло большая муха. Наконец Гойя сказал:
– Благодарю вас, ваше величество. Благодарю вас, ваше величество. Благодарю вас, ваши королевские высочества.
Оставшись один, он сел и долго сидел, опустошенный и счастливый. То, что он раньше видел, теперь приняло определенную форму и не может уже быть утеряно.
И вдруг его охватило страстное, неудержимое желание видеть Каэтану. По силе чувства он понял, каким напряжением воли отгонял все это время думы о ней.
Самым разумным, единственно разумным было бы остаться здесь, в Аранхуэсе, и не прерывать работы. Но он уже задавал себе вопрос: в Мадриде ли она еще? И на какой срок там осталась – на долгий или на короткий?
И в Мадрид письмо послал он,
Извещая герцогиню,
Что вернется завтра утром.
Оставалось похитрее
Выдумать причину, чтобы
Королю и королеве
Объяснить отъезд свой… Скажем,
Чтобы завершить работу,
Должен он пробыть в Мадриде
Два-три дня. И хоть все это
Было страшно глупо, Гойя
Так и поступил. Этюды
Взял, в рулон свернул эскизы
И, гордясь собою, полный
Окрыляющей надежды,
Покатил в Мадрид.
28
В первую же ночь по его возвращении у Мадрид она была у него. Летние ночи коротки, и Каэтане могло бы повредить, если бы ее встретили утром на пути от Гойи домой. И все же она осталась до рассвета.
На следующий вечер она пришла очень рано. Он говорил ей о своей работе, показывал эскизы в красках; пробовал объяснить то новое, то значительное, что задумал. Но она рассеянно слушала его невразумительную речь, она рассматривала эскизы, эту коллекцию чванных, напыщенных лиц над роскошными нарядами, и вдруг сделала гримасу и рассмеялась. Каэтана смеялась громко, весело. Гойя обиделся. Так вот какое получается впечатление? Он пожалел, что показал ей свою работу.
Огорчение его длилось недолго. Он был счастлив, что видит, что ощущает ее, что она тут. Все в ней давало ему счастье, «Ven ventura, ven у dura – счастье, повремени, счастье, не уходи», – думал он и все снова и снова напевал эти слова.
И вторую ночь она провела у него, может быть, свои последние часы в Мадриде; наутро истекали те три недели, которые Мария-Луиза предоставила ей. Но она не верила, что ей действительно посмеют прислать письменный приказ ехать в изгнание, и он тоже не верил.
На следующий день после полудня он получил от Каэтаны короткую записку: «Приходи немедленно». Теперь Франсиско знал, что ее высылают. Он побежал к ней.
В большом дворце Лирия царило смятение. Многочисленные слуги бегали взад и вперед, распоряжения отдавались, потом отменялись, даже донья Эуфемия, обычно исполненная собственного достоинства, была явно взволнована. Да, Каэтана получила carta orden, письменный указ короля.
Она приняла Франсиско у себя в спальне без платья, без башмаков – ее как раз одевали для отъезда. Она разговаривала с ним и в то же время отдавала распоряжения служанкам. Ей приказано еще сегодня покинуть столицу и на неопределенное время удалиться в одно из своих андалусских поместий. Впредь до особого разрешения ей категорически запрещено покидать пределы Андалусского королевства.
– Я поеду кружным путем, – сказала она. – Я поеду таким путем, чтобы останавливаться на ночлег только в своих собственных владениях. – Она смеялась над поднявшейся вокруг суматохой. Пушистая белая собачка тявкала.
Гойя всем сердцем рвался ехать с ней, не покидать ее, такую обаятельную и поразительно мужественную. И разве можно упустить как раз те недели, когда она будет всецело принадлежать ему, ему одному. Нет, он не упустит их, не откажется от счастья! Лучше отказаться от картины, которая уже созрела у него внутри, лучше отказаться от славы и карьеры. Он хочет быть с ней, его переполняет жгучее желание сделать то же, что и она, бросить вызов всему миру, как сделала она, пожаловав чудака лекаря своим смелым, великолепным, опрометчивым, поразительным подарком. Но в следующее мгновенье его переполнило такое же жгучее желание закончить картину. Картина властно зовет его, вот она тут, у него внутри, вот он, могучий поток красок, искрящийся, переливчатый, ослепительный, сверкающий, и из него встают обнаженные лица: «Королевская семья» Гойи, не вступающая в соперничество с «Королевской семьей» Веласкеса, но тоже неплохая картина. Он сказал хрипловатым голосом:
– Вы позволите мне сопровождать вас, донья Каэтана? – И сейчас же малодушно прибавил: – Хотя бы во время первого дня пути?
Она следила в течение нескольких мгновений за тем, что творилось у него в душе, следила глазами сердцеведа, и у Гойи было неприятное ощущение, будто она отлично знает все, что творится у него в душе. В ответ на его довольно сдержанное предложение она рассмеялась, пожалуй даже добродушно. И все же Гойя был оскорблен. Неужели так-таки ничего не значит, что придворный живописец бросает работу над произведением, которое сулит ему титул первого королевского живописца, и выражает готовность сопровождать в изгнание впавшую в немилость знатную даму?
– Я ценю ваше предложение, дон Франсиско, – сказала она. – Но вы же благоразумный человек, и на этот раз я тоже хочу быть благоразумной. Если вы в течение одного дня будете скакать позади моей кареты и глотать пыль и в награду за такое ваше доброе дело не станете живописцем, то три дня спустя вы уже об этом пожалеете и будете жалеть всю жизнь. Разве не так? Мне даже подумать страшно, какими лестными именами вы будете потом награждать меня в душе, а может быть, и не только в душе. Итак, большое спасибо, Франсиско, – и она поднялась на цыпочки и поцеловала его. Потом сказала как бы вскользь:
– К тому же меня сопровождает дон Хоакин, значит, я буду во всех смыслах под надежной охраной.
Он должен был примириться с тем, что ее провожает доктор Пераль, иначе и быть не могло. И все же это его задело.
На следующий вечер она пришла очень рано. Он говорил ей о своей работе, показывал эскизы в красках; пробовал объяснить то новое, то значительное, что задумал. Но она рассеянно слушала его невразумительную речь, она рассматривала эскизы, эту коллекцию чванных, напыщенных лиц над роскошными нарядами, и вдруг сделала гримасу и рассмеялась. Каэтана смеялась громко, весело. Гойя обиделся. Так вот какое получается впечатление? Он пожалел, что показал ей свою работу.
Огорчение его длилось недолго. Он был счастлив, что видит, что ощущает ее, что она тут. Все в ней давало ему счастье, «Ven ventura, ven у dura – счастье, повремени, счастье, не уходи», – думал он и все снова и снова напевал эти слова.
И вторую ночь она провела у него, может быть, свои последние часы в Мадриде; наутро истекали те три недели, которые Мария-Луиза предоставила ей. Но она не верила, что ей действительно посмеют прислать письменный приказ ехать в изгнание, и он тоже не верил.
На следующий день после полудня он получил от Каэтаны короткую записку: «Приходи немедленно». Теперь Франсиско знал, что ее высылают. Он побежал к ней.
В большом дворце Лирия царило смятение. Многочисленные слуги бегали взад и вперед, распоряжения отдавались, потом отменялись, даже донья Эуфемия, обычно исполненная собственного достоинства, была явно взволнована. Да, Каэтана получила carta orden, письменный указ короля.
Она приняла Франсиско у себя в спальне без платья, без башмаков – ее как раз одевали для отъезда. Она разговаривала с ним и в то же время отдавала распоряжения служанкам. Ей приказано еще сегодня покинуть столицу и на неопределенное время удалиться в одно из своих андалусских поместий. Впредь до особого разрешения ей категорически запрещено покидать пределы Андалусского королевства.
– Я поеду кружным путем, – сказала она. – Я поеду таким путем, чтобы останавливаться на ночлег только в своих собственных владениях. – Она смеялась над поднявшейся вокруг суматохой. Пушистая белая собачка тявкала.
Гойя всем сердцем рвался ехать с ней, не покидать ее, такую обаятельную и поразительно мужественную. И разве можно упустить как раз те недели, когда она будет всецело принадлежать ему, ему одному. Нет, он не упустит их, не откажется от счастья! Лучше отказаться от картины, которая уже созрела у него внутри, лучше отказаться от славы и карьеры. Он хочет быть с ней, его переполняет жгучее желание сделать то же, что и она, бросить вызов всему миру, как сделала она, пожаловав чудака лекаря своим смелым, великолепным, опрометчивым, поразительным подарком. Но в следующее мгновенье его переполнило такое же жгучее желание закончить картину. Картина властно зовет его, вот она тут, у него внутри, вот он, могучий поток красок, искрящийся, переливчатый, ослепительный, сверкающий, и из него встают обнаженные лица: «Королевская семья» Гойи, не вступающая в соперничество с «Королевской семьей» Веласкеса, но тоже неплохая картина. Он сказал хрипловатым голосом:
– Вы позволите мне сопровождать вас, донья Каэтана? – И сейчас же малодушно прибавил: – Хотя бы во время первого дня пути?
Она следила в течение нескольких мгновений за тем, что творилось у него в душе, следила глазами сердцеведа, и у Гойи было неприятное ощущение, будто она отлично знает все, что творится у него в душе. В ответ на его довольно сдержанное предложение она рассмеялась, пожалуй даже добродушно. И все же Гойя был оскорблен. Неужели так-таки ничего не значит, что придворный живописец бросает работу над произведением, которое сулит ему титул первого королевского живописца, и выражает готовность сопровождать в изгнание впавшую в немилость знатную даму?
– Я ценю ваше предложение, дон Франсиско, – сказала она. – Но вы же благоразумный человек, и на этот раз я тоже хочу быть благоразумной. Если вы в течение одного дня будете скакать позади моей кареты и глотать пыль и в награду за такое ваше доброе дело не станете живописцем, то три дня спустя вы уже об этом пожалеете и будете жалеть всю жизнь. Разве не так? Мне даже подумать страшно, какими лестными именами вы будете потом награждать меня в душе, а может быть, и не только в душе. Итак, большое спасибо, Франсиско, – и она поднялась на цыпочки и поцеловала его. Потом сказала как бы вскользь:
– К тому же меня сопровождает дон Хоакин, значит, я буду во всех смыслах под надежной охраной.
Он должен был примириться с тем, что ее провожает доктор Пераль, иначе и быть не могло. И все же это его задело.
Между тем ее позвали
К экипажу… «Ну, Франсиско,
Приезжайте!» Сквозь пустую
Фразу властно пробивалось
Нетерпенье.
«Так-то, Франчо!
Кончите свою картину
И скачите поскорее
В Андалусию, как если б
По пятам гналась за вами
Инквизиция!»
29
До сих пор Агустин не имел случая для серьезного разговора с Гойей. Но когда Каэтана уехала, Франсиско сказал:
– Так, а теперь я покажу тебе, хмурый мой друг Агустин, что я сделал. – Он развернул этюды и прикрепил их гвоздиками к доскам.
Агустин постоял перед ними, отступил, снова подошел поближе, ткнулся большой шишковатой головой в один, в другой этюд, проглотил слюну, почмокал длинными тонкими губами.
– Я сейчас объясню, – начал было Гойя.
Но Агустин отмахнулся:
– Молчи, сам знаю.
– Ничего ты не знаешь, – сказал Гойя, но замолчал и не стал мешать Агустину.
– Carajo! – воскликнул наконец Агустин.
Слово это было настоящим, смачным, невероятно непристойным ругательством погонщиков мулов, и по тому, как Агустин его выкрикнул, Гойе стало ясно, что друг понял картину. Однако Франсиско не мог дольше выдержать, он должен был наконец рассказать, что он задумал, должен был объяснить.
– Я не хочу никаких сложных композиций, – сказал он. – Не хочу изощряться, как Веласкес, в выдумках, понимаешь? Я ставлю их в ряд попросту, без затей, примитивно.
Он чувствовал, что слова, особенно его собственные, слишком неуклюжи и грубы для того тонкого и сложного, что он стремился выразить, но его неудержимо влекло высказаться.
– Все единичное должно, конечно, быть дано совершенно явственно, но так, чтобы ничто не выпирало. Только лица будут глядеть из картины – жесткие, подлинные, такие, как они есть. А позади темно, чуть видны гигантские аляповатые полотна на стенах зала Ариадны. Ты видишь, что я хочу написать? Ты понимаешь?
– Я же не дурак, – ответил Агустин. И с тихим, спокойным торжеством сказал: – Hombre! Молодчага! Ты действительно создашь нечто великое. И новое… Франчо, Франчо, какой ты художник!
– А ты только сейчас это заметил! – отозвался обрадованный Франсиско. – Послезавтра мы поедем в Аранхуэс, – продолжал он. – Тебя я, конечно, возьму с собой. Мы быстро справимся. Остается только перенести портреты на полотно. Все, что нужно, в них уже есть. Получится замечательно.
– Да, – убежденно сказал Агустин. Он с трепетом ждал, пригласит ли его Франсиско ехать вместе в Аранхуэс; теперь он был по-детски рад. И сейчас же начал обсуждать практическую сторону дела. – Итак, послезавтра мы отправляемся, – сказал он. – До этого надо кучу дел переделать. Мне надо к Даше за подрамником и холстом, к Эскерра за красками, и о лаке тоже надо с ним договориться. – Он минутку подумал, потом робко сказал: – Ты за все это время ни разу не повидался с друзьями – с Ховельяносом, Бермудесом, Кинтаной. Теперь ты снова на несколько недель уезжаешь в Аранхуэс. Ты не собираешься с ними повидаться?
Гойя нахмурился, и Агустин боялся, что он вспылит. Но Гойя взял себя в руки. Он уже не понимал, как мог так долго обходиться без Агустина, не представлял себе, как стал бы продолжать работу в Аранхуэсе без него, без самого своего понимающего друга, нет, он, Франсиско, должен доставить ему эту радость. Кроме того, Агустин прав; не повидать друзей было бы для них обидой.
У Ховельяноса он встретил Мигеля и Кинтану.
– Мы долго не виделись, я по уши ушел в работу, – оправдывался он.
– Из всех приятных вещей в жизни только работа не оставляет какого-то осадка, – с горечью заметил дон Мигель.
Потом разговор, само собой понятно, перешел на политику. Дела Испании шли плохо, хуже, чем хотелось бы думать Гойе, сознательно отгородившемуся в Аранхуэсе от всего, что творилось на свете. Втянутый в войну союзной Французской республикой, флот так и не оправился после тяжелого поражения при мысе Сан-Висенти. Англичане захватили Тринидад, они преграждают путь товарам из Индии, нападают даже на побережье самой Испании. Огромные военные издержки породили голод и нищету. А Директория в Париже наказывает Испанию за то, что она так долго колебалась с заключением союза. Победоносная республика почила на лаврах, завоеванных ее войсками в Италии, и предоставляет Испании выкручиваться собственными силами. Генерал Бонапарт дошел до того, что свергнул итальянских родственников испанского царствующего дома и забрал их государства. Разумеется, союз с Францией – правильный политический шаг, и сейчас, как и прежде, это единственно возможный путь. Но вместо того, чтобы настаивать на выполнении республикой обязательств, предусмотренных договором, Испания только уступает. А все потому, что королева и дон Мануэль роздали все должности своим любимцам или даже попросту продали. Ответственные посты занимают недостойные люди, которые не только не пекутся об интересах Испании, но берут от республики взятки. Мария-Луиза сама тоже слишком сговорчива. Всякий раз, как она наконец соберется с духом и предъявит решительные требования, Париж посылает ей ценные подарки, и негодующее обвинение превращается в кроткую жалобу.
– Так, а теперь я покажу тебе, хмурый мой друг Агустин, что я сделал. – Он развернул этюды и прикрепил их гвоздиками к доскам.
Агустин постоял перед ними, отступил, снова подошел поближе, ткнулся большой шишковатой головой в один, в другой этюд, проглотил слюну, почмокал длинными тонкими губами.
– Я сейчас объясню, – начал было Гойя.
Но Агустин отмахнулся:
– Молчи, сам знаю.
– Ничего ты не знаешь, – сказал Гойя, но замолчал и не стал мешать Агустину.
– Carajo! – воскликнул наконец Агустин.
Слово это было настоящим, смачным, невероятно непристойным ругательством погонщиков мулов, и по тому, как Агустин его выкрикнул, Гойе стало ясно, что друг понял картину. Однако Франсиско не мог дольше выдержать, он должен был наконец рассказать, что он задумал, должен был объяснить.
– Я не хочу никаких сложных композиций, – сказал он. – Не хочу изощряться, как Веласкес, в выдумках, понимаешь? Я ставлю их в ряд попросту, без затей, примитивно.
Он чувствовал, что слова, особенно его собственные, слишком неуклюжи и грубы для того тонкого и сложного, что он стремился выразить, но его неудержимо влекло высказаться.
– Все единичное должно, конечно, быть дано совершенно явственно, но так, чтобы ничто не выпирало. Только лица будут глядеть из картины – жесткие, подлинные, такие, как они есть. А позади темно, чуть видны гигантские аляповатые полотна на стенах зала Ариадны. Ты видишь, что я хочу написать? Ты понимаешь?
– Я же не дурак, – ответил Агустин. И с тихим, спокойным торжеством сказал: – Hombre! Молодчага! Ты действительно создашь нечто великое. И новое… Франчо, Франчо, какой ты художник!
– А ты только сейчас это заметил! – отозвался обрадованный Франсиско. – Послезавтра мы поедем в Аранхуэс, – продолжал он. – Тебя я, конечно, возьму с собой. Мы быстро справимся. Остается только перенести портреты на полотно. Все, что нужно, в них уже есть. Получится замечательно.
– Да, – убежденно сказал Агустин. Он с трепетом ждал, пригласит ли его Франсиско ехать вместе в Аранхуэс; теперь он был по-детски рад. И сейчас же начал обсуждать практическую сторону дела. – Итак, послезавтра мы отправляемся, – сказал он. – До этого надо кучу дел переделать. Мне надо к Даше за подрамником и холстом, к Эскерра за красками, и о лаке тоже надо с ним договориться. – Он минутку подумал, потом робко сказал: – Ты за все это время ни разу не повидался с друзьями – с Ховельяносом, Бермудесом, Кинтаной. Теперь ты снова на несколько недель уезжаешь в Аранхуэс. Ты не собираешься с ними повидаться?
Гойя нахмурился, и Агустин боялся, что он вспылит. Но Гойя взял себя в руки. Он уже не понимал, как мог так долго обходиться без Агустина, не представлял себе, как стал бы продолжать работу в Аранхуэсе без него, без самого своего понимающего друга, нет, он, Франсиско, должен доставить ему эту радость. Кроме того, Агустин прав; не повидать друзей было бы для них обидой.
У Ховельяноса он встретил Мигеля и Кинтану.
– Мы долго не виделись, я по уши ушел в работу, – оправдывался он.
– Из всех приятных вещей в жизни только работа не оставляет какого-то осадка, – с горечью заметил дон Мигель.
Потом разговор, само собой понятно, перешел на политику. Дела Испании шли плохо, хуже, чем хотелось бы думать Гойе, сознательно отгородившемуся в Аранхуэсе от всего, что творилось на свете. Втянутый в войну союзной Французской республикой, флот так и не оправился после тяжелого поражения при мысе Сан-Висенти. Англичане захватили Тринидад, они преграждают путь товарам из Индии, нападают даже на побережье самой Испании. Огромные военные издержки породили голод и нищету. А Директория в Париже наказывает Испанию за то, что она так долго колебалась с заключением союза. Победоносная республика почила на лаврах, завоеванных ее войсками в Италии, и предоставляет Испании выкручиваться собственными силами. Генерал Бонапарт дошел до того, что свергнул итальянских родственников испанского царствующего дома и забрал их государства. Разумеется, союз с Францией – правильный политический шаг, и сейчас, как и прежде, это единственно возможный путь. Но вместо того, чтобы настаивать на выполнении республикой обязательств, предусмотренных договором, Испания только уступает. А все потому, что королева и дон Мануэль роздали все должности своим любимцам или даже попросту продали. Ответственные посты занимают недостойные люди, которые не только не пекутся об интересах Испании, но берут от республики взятки. Мария-Луиза сама тоже слишком сговорчива. Всякий раз, как она наконец соберется с духом и предъявит решительные требования, Париж посылает ей ценные подарки, и негодующее обвинение превращается в кроткую жалобу.