Как ни странно, но зрелище нечеловеческой муки разбойника Эль Пуньяля смягчило собственное его горе.
   Однажды он с неизменным Хилем стоял на пороге трактира и вместе со многими другими наблюдал, как впрягают в большую почтовую карету восьмерку лошадей. Наконец все было готово, майораль – главный кучер – взял в руки ремни от всех поводьев, сагаль – его помощник – вскочил на козлы рядом с ним, погонщики и конюхи замахнулись камнями и палками – сию минуту огромная колымага сдвинется с места. Гойя видел, как все кричат, понукая животных, не вытерпел, рот у него раскрылся сам собой – и он оглушительно завопил, вторя оглушительному крику кучеров и погонщиков: – Que perro-o-o! Macho-macho-macho-o-o!
   Потом они с неизменным Хилем опять сворачивали с большой дороги на боковые тропы. Тут еще чаще, чем на проезжих дорогах, попадались камни, сложенные пирамидкой и увенчанные крестами, а также досками с намалеванными на них картинками в память умерших на этих местах людей. Удивительно, сколько людей умирало в пути – хватило бы на целое войско. На картинках было изображено, как они падают в пропасть, как их несут лошади или захлестывают разбушевавшиеся волны, как разбойники рубят их саблями или как горемыку-путника попросту настигает апоплексический удар. За этим следовал рифмованный призыв к благочестивому страннику остановиться и вознести молитву за упокой души погибшего. Хиль с удивлением наблюдал, как дон Франсиско то и дело снимает шляпу и осеняет себя крестом.
   Случалось, они приставали к другим таким же маленьким караванам, потому что по этим глухим дорогам небезопасно было путешествовать в одиночку. Гойя не навязывался людям, но и не избегал их, не стыдился признаваться им в своей глухоте.
   Хиль проникался все возрастающим дружеским почтением к путешественнику, которого подрядился сопровождать, и обсчитывал его не часто, да и то по мелочам. Правда, иногда он не мог удержаться и, пренебрегая запретом Гойи, рассказывал людям, кого он везет и какая на беднягу свалилась напасть.
   Однажды они повстречались и с разбойниками. Это были учтивые разбойники, мастера своего дела, работавшие ловко и быстро. Пока двое обыскивали Франсиско, Хиль шептался с двумя другими, по-видимому объяснял им, кто такой Гойя. Из уважения к художнику, который так душевно изобразил на стенных коврах для королевских покоев жизнь разбойников и контрабандистов, они взяли у него только половину из бывших при нем шестисот реалов, а покончив с этим, предложили ему выпить из их бурдюка, почтительно помахали на прощание широкополыми шляпами и любезно пожелали:
   – Vaya Usted con la Virgen! – Да хранит вашу милость пресвятая дева!

 
Так измученный, разбитый,
Окруженный тишиною,
По внезапно онемевшим,
Но родным испанским селам
На послушном Валеросо
Ехал дон Франсиско, жалкий
С виду, но уже готовый
Драться с демонами, сбросить
Это подлое отродье
С плеч своих. Еще посмотрим,
Кто кого! Еще задаст им
Взбучку дон Франсиско Гойя,
Крепкий арагонский парень
И художник! Лишь сильнее
Станет он. Еще поспорит
С черною бедой, так больно
Поразившей сердце. Зорче
Станет глаз, острей рисунок.
А он громко рассмеялся,
Так, что Хиль, погонщик мулов,
Оглядел его с тревогой.
Злобно и легко простившись
С городом, где он изведал
Высшее на свете счастье
И тягчайшее страданье,
Гойя двинулся на север,
В город своего рожденья —
В Сарагосу.

 





Часть третья




 

 



1




 
   В ту пору, в последнее пятилетие века, народ во Французской республике выпустил власть из рук, и ее захватили дельцы. «Нет более опасного существа, чем делец, вышедший на добычу», – провозгласил незадолго до того энциклопедист барон Гольбах, так же думали и вожди революции. А теперь Гракх Бабеф и его приверженцы были казнены за то, что хотели основать «Коммуну равных» и установить равенство доходов; новые же властители Франции выбросили лозунг: «Обогащайтесь!»
   Да и в той, другой стране, которая попыталась революционным путем воплотить в жизнь идеи просвещения, – в Соединенных Штатах Америки – государственные деятели стали заигрывать с отжившими идеями. Там отвернулись от Франции, без помощи которой никогда бы не была завоевана независимость, оскорбили французского посла, начали «холодную войну» против республики, которую он представлял. Там опубликовали два закона – об иностранцах и о мятеже, которые противоречили духу конституции, там извратили принципы Декларации независимости. Когда Джордж Вашингтон – первый президент – ушел со своего поста, одна филадельфийская газета выразила по этому поводу свою радость: «Человек, который несет ответственность за бедствия, постигшие нашу страну, с сегодняшнего дня низведен на ту же ступень, на которой стоят его сограждане, отныне он уже не властен умножать страдания наших Соединенных Штатов. У всякого, кому дороги свобода и счастье народа, радостнее забьется сердце в груди при мысли, что те, кто потворствует несправедливости и узаконивает коррупцию, не могут больше прикрываться именем Вашингтона».
   Человечество устало от страстных усилий создать в предельно короткий срок новый порядок. Ценой величайшего напряжения народы пытались подчинить общественную и частную жизнь велениям разума. Теперь нервы сдали, от ослепительно яркого света разума люди бежали назад – в сумерки чувств. Во всем мире снова превозносились старые, реакционные идеи. От холода мысли все стремились к теплу веры, благочестия, чувствительности. От бурь, которые принесла свобода, спешили укрыться в тихой пристани признанных авторитетов и послушания. Романтики мечтали о возрождении средневековья, поэты проклинали ясный, солнечный день, восторгались волшебным светом луны, воспевали мир и успокоение в лоне католической церкви. «Из драки с просветителями мы вышли целехоньки!» – радовался один кардинал.
   Но он ошибался. Новые идеи, ясные и четкие, владели уже умами, и вырвать их с корнем было невозможно. Привилегии, дотоле незыблемые, были поколеблены; абсолютизм, божественное происхождение власти, классовые и кастовые различия, преимущественные права церкви и дворянства – все было подвергнуто сомнению. Франция и Америка показали великий пример, и, несмотря на вновь усилившееся сопротивление церкви и дворянства, прокладывала себе дорогу мысль, что жизнь общества должна строиться на основе новейших достижений науки, а «не согласно тем законам, что изложены в древних, почитаемых священными книгах.
   В это последнее пятилетие века во Франции было около 25 миллионов населения, в Англии и Испании – по 11 миллионов; в Париже было 900 тысяч, в Лондоне – 800 тысяч жителей, в Соединенных Штатах Америки числилось примерно 3 миллиона белых и 700 тысяч чернокожих рабов. Самым большим городом в Америке была Филадельфия с 42-тысячным населением, Нью-Йорк насчитывал 30 тысяч. Бостон, Балтимора, Чарлстон – по 10 тысяч жителей. В это пятилетие английский политикоэконом Мальтус опубликовал свой труд «О законе народонаселения», в котором устанавливал, что человечество размножается быстрее, чем увеличивается производство средств существования, и предлагал ограничить прирост населения.
   За это пятилетие люди освоили новый большой кусок своей планеты. Соединенные Штаты Америки старались привлечь переселенцев и для этой цели учредили конторы и общества, которые продавали на льготных условиях земельные участки – по доллару за акр – и предоставляли долгосрочный кредит. В это же пятилетие Александр фон Гумбольдт предпринял с научными целями большое путешествие по Центральной и Южной Америке, в результате которого появился его «Космос» и мир стал доступнее для понимания и освоения.
   В это пятилетие во всем мире, и прежде всего в Европе, произошло много крупных политических переворотов. Старые монархии рушились, и на их месте возникали новые государственные формации, большей частью республики. Многие духовные владения подверглись секуляризации. Папу на положении пленника перевезли во Францию, венецианский дож в последний раз обручился с морем. Французская республика выиграла много сражений на суше, Англия – много сражений на море; Англия, кроме того, завершила свое завоевание Индии. К концу столетия Англия заключила союз почти со всей Европой с целью помешать дальнейшему победному шествию Французской республики и распространению передовых идей.
   В общей сложности за весь предшествующий век в мире было меньше войн и насилий, чем в это последнее пятилетие, и в это же пятилетие немецкий философ Иммануил Кант написал свою работу «О вечном мире».
   В частной жизни военные вожди расколовшегося мира не обращали внимания на пересуды черни и газет. В это пятилетие Наполеон Бонапарт женился на Жосефине Богарне, а адмирал Гораций Нельсон узнал и полюбил Эмму Гамильтон.
   В это пятилетие люди сбросили прежний тяжелый и торжественный наряд, и грань между платьем привилегированного и низшего сословий стерлась. Во Франции под влиянием художника Жака-Луи Давида вошла в моду простая, подражающая хитонам древних одежда – la merveilleuse; мужчины начали носить длинные штаны – панталоны, и костюм этот быстро распространился во всей Европе.

 

 
   В это пятилетие Алессандро Вольта сконструировал первый прибор, дающий постоянный электрический ток, Пристли открыл угольную кислоту, Стэнгоп изобрел металлический печатный станок. Однако огромное большинство повсюду упорно держалось унаследованных от отцов представлений и методов работы. Тех, кто открыл и стал подчинять себе неизвестные дотоле явления природы, считали посланцами дьявола; и люди все так же ковыряли землю, как ковыряли ее тысячу лет тому назад. В это пятилетие врач Эдвард Дженнер опубликовал исследование, в котором рекомендовал прививать против оспы вакцину коровьей оспы, и был всеми осмеян. Зато не осмеивали тех, кто, купаясь в священных источниках и омываясь святой водой, распространял заразу, и тех, кто, чтобы получить исцеление от недугов, приносил в дар разным святым восковые изображения рук, ног, сердец; мало того, инквизиция преследовала всякого, кто смел усомниться в целительной силе подобных средств.
   В это пятилетие весь мир признал Шекспира величайшим писателем за последнюю тысячу лет. Он был переведен многими на многие языки; Август Вильгельм Шлегель создал перевод, который преобразовал и обогатил немецкий язык наступающего века. В это пятилетие Гете написал свою поэму «Герман и Доротея», Шиллер – трагедию «Валленштейн»; Альфьери написал свои классические трагедии «Саул», «Антигона» и «Второй Брут». И в это же пятилетие умер великий создатель красочных остроумных пьес-сказок – Карло Гоцци, оставивший после себя три тома «Бесполезных мемуаров». Джен Остин написала свои нравоучительные сентиментальные романы «Pride and Prejudice» и «Sense and Sensibility».[19] Кольридж опубликовал свои первые стихи, и то же сделал шведский писатель Тегнер. В России Михаил Матвеевич Херасков написал трагедию «Освобожденная Москва», а Василий Васильевич Капнист в стихотворной комедии «Ябеда» зло осмеял продажность правосудия.
   Миллионы людей, до того ни разу не державшие в руках книги, начали читать и получать от чтения удовольствие. Но церковь запрещала большинство произведений, которые хвалили знатоки. В Испании тех, кто преступал этот запрет, выставляли к позорному столбу, били кнутом и бросали в темницу, а в монархии Габсбургов увольняли крупных чиновников, если было доказано, что они читают запрещенные сочинения.
   В это пятилетие в Париже при громадном стечении народа был перенесен в Пантеон прах вождя вольнодумцев – опальный прах опального Вольтера; и в то же пятилетие в том же Париже гадалка мадам Мари-Анна Ленорман открыла салон, привлекавший множество посетителей. И в паноптикуме мадам Тюссо мирно стояли рядом восковая фигура святого Дионисия, который держал под мышкой свою собственную голову, и фигура еретика Вольтера.

 

 
   В это пятилетие в египетском городе Розетте, арабском Решиде, был найден покрытый письменами камень, который дал возможность Шампольону расшифровать иероглифы. Антуан Кондорсе положил основу коллективистско-материалистической философии истории. Пьер-Симон Лаплас научно объяснил происхождение планет. Но человек, который не признавал, что мир, как учит библия, создан в шесть дней – от 28 сентября до 3 октября 3988 года до рождества Христова, – такой человек не мог занимать государственную должность ни в Испанском королевстве, ни в Габсбургской монархии.
   В это пятилетие Гете писал в «Венецианских эпиграммах», что самых ненавистных ему вещей на свете «четыре: запах табака, клопы, чеснок и крест». А Томас Пэйн работал над учебником рационализма «Век разума». В это же время Шлейермахер написал свою книгу «Речи о религии к образованным людям, ее презирающим», Новалис – свою «Теодицею», а французский поэт Шатобриан стал приверженцем романтизированного католицизма. Книга «История упадка и разрушения Римской империи», в которой Эдвард Гиббон с остроумием и холодной иронией изображал возникновение христианства как возврат к варварству, была провозглашена самым значительным историческим трудом; но не меньшим успехом пользовались «Апологии» – книга, в которой епископ Ричард Уотсон пытался в сдержанных и изящных выражениях возражать Гиббону и Пэйну.
   В это пятилетие были сделаны существенные физические, химические и биологические открытия, были установлены и доказаны важные социологические принципы, но открывателей и провозвестников нового встречали в штыки, осмеивали, бросали в тюрьмы; были испытаны новые научные лечебные средства, но духовенство и знахари изгоняли из больных бесов и врачевали молитвами и ладанками.
   Философствующие государственные деятели и алчные дельцы, молчаливые ученые и крикливые рыночные шарлатаны, властолюбивые священники и крепостные крестьяне, художники, отзывчивые на все прекрасное, и тупые, кровожадные ландскнехты – все жили вместе на ограниченном пространстве, толкались, теснили друг друга, и умные и глупые, и те, чей мозг был развит едва ли больше, чем у первобытного человека, и те, чей мозг рождал мысли, которые станут доступны большинству разве что по истечении еще одного ледникового периода; те, кто был отмечен музами и восприимчив ко всему прекрасному, и те, которых не трогало искусство, воплощенное в слове, в звуке или в камне; энергичные и деятельные, косные и ленивые – все они дышали одним воздухом, соприкасались друг с другом, находились в постоянной, непосредственной близости. Они любили и ненавидели, вели войны, заключали договоры, нарушали их, вели новые войны, заключали новые договоры, мучили, сжигали, кромсали себе подобных, соединялись и рожали детей и только редко понимали друг друга. Немногие умные, одаренные стремились вперед; огромная масса остальных тянула назад, ополчалась на них, сковывала, умерщвляла, всеми способами пыталась от них избавиться. И, несмотря ни на что, эти немногие одаренные шли вперед, правда, неприметными шагами, прибегая ко всяческим уловкам, соглашаясь на всяческие жертвы, и они тащили за собой и хоть чуточку подтягивали вперед всю массу.
   Ограниченные честолюбцы, пользуясь косностью и глупостью большинства, старались сохранить отжившие установления. Но свежий воздух Французской революции веял над миром, и Наполеон, которым завершилась революция, готовился покончить с тем, что стало уже нежизнеспособным.

 
И уже не праздным звуком —
Силой действенною стала
Лучезарная идея
Братства, равенства, свободы.
Пусть еще порой невзрачна,
Молода и неприметна,
Но она, идея эта,
Проложив себе дорогу,
Становилась ощутимым
Фактом, жизненным законом,
И к исходу пятилетья,
К самому исходу века,
В мире стало чуть побольше
Разума, чем это было
При его начале.

 




2


   Полчаса тому назад дон Мануэль выехал из Сан-Ильдефонсо. Он сидел, откинувшись на подушки, ленивый и хмурый. Ему предстоял долгий путь в Кадис, а там ожидали муторные дела. Правда, он решил позволить себе несколько дней отдыха в Мадриде в обществе Пепы. Но даже эта перспектива не могла его развеселить.
   Caramba! Последние недели у него сплошь одни неприятности. Французы требуют, чтобы он вел непопулярную войну против Англии, – это само по себе уже плохо, а сейчас они, чертовы габачо, толкают его на необдуманный, непоправимый шаг против дружественной Португалии.
   Дело в том, что у английского флота были опорные пункты в португальских гаванях, и теперь французы, ссылаясь на договор о союзе, настаивали, чтобы Испания добилась от Португалии закрытия этих гаваней. Все снова и снова французский посол гражданин Трюге с докучливой логичностью доказывал, что Испания в случае несогласия Португалии обязана вооруженной силой добиться закрытия гаваней. Конечно, очень заманчиво напасть на соседнюю страну, маленькую и беззащитную, и одержать победу. Но португальский принц-регент – зять католического короля; Карлос и Мария-Луиза не хотят вести войну с собственной дочерью. Кроме того, Португалия прислала ему, дону Мануэлю, ценные подарки, и, по молчаливому соглашению, война с Англией почти замерла.
   Но не только португальский вопрос заботил его. Снова ожили давно забытые неприятные дела, хотя бы история с худышкой Женевьевой, дочерью роялистского посла де Авре. Дело в том, что после высылки из Испании маркиз с дочерью нашли приют в Португалии; они жили там на субсидию из личных средств его католического величества. Об этом пронюхал гражданин Трюге, и вот этот назойливый француз, вульгарный и бестактный, имеет наглость требовать, чтобы Мануэль не только прекратил всякую связь с роялистом, искателем приключений, но чтобы он еще добился от португальского принца-регента его немедленной высылки.
   Итак, Князь мира откинулся на спинку кареты, неприятный осадок от ильдефонсовских дел еще не прошел, а в Кадисе его ждали невеселые переговоры. Мария-Луиза назначила своих любимцев на командные должности в стоявший там военный флот; эти господа могли похвалиться только громкими титулами да милостью королевы; и теперь способные офицеры, попавшие под начало к бездарностям, которые стесняли их действия, грозились подать в отставку. Всюду, одни неприятности. Нет, не всюду. Чем ближе дон Мануэль подъезжал к столице, тем быстрее улетучивались огорчительные мысли. Он решил задержаться на лишний день в Мадриде, у Пепы. Он позабудет, что судьба взвалила на него бремя управления испанским королевством: эти дни он будет не государственным мужем, а просто доном Мануэлем, вкушающим скромные житейские радости.
   Случилось иначе.
   Последние недели Пепа скучала и злилась. Франсиско уехал; проходили недели, месяцы, а он, рискуя карьерой, делил изгнание с герцогиней Альба. Горькая обида переполняла сердце Пепы, когда она сравнивала горячую страсть, на которую он оказался способен, и легкость, с какой он почти без сожаления уступил ее, Пепу, дону Мануэлю. И Мануэль тоже хорош! Говорит о своей любви, а сам почти все время проводит то в Сан-Ильдефонсо, то в Аранхуэсе, то в Эскуриале, ее же оставляет одну, а если приходит, то тайком. Мануэля встретила раздраженная, сердитая Пепа.
   Она предложила ему пойти с ней на бой быков, на корриду тореадора Педро Ромеро. Вздохнув, он ответил, что в воскресенье уже будет на пути в Кадис.
   – Неужели я требую слишком многого, прося вас побыть со мной два лишних дня? – спросила она.
   – Мне было совсем нелегко освободить и эти три дня для вас, cherie, – возразил он. – На мне еще и война лежит, кроме прочих неотложных дел. Пожалуйста, не прибавляйте мне трудностей.
   – Я вам скажу, почему вы не хотите идти со мной на корриду, – сказала Пепа. – Вы меня стесняетесь. Вы не хотите, чтобы нас видели вместе.
   Мануэль попробовал ее урезонить.
   – Да поймите же, – нетерпеливо просил он, – ведь у меня до черта дел на плечах. Я должен заставить Португалию порвать отношения с Англией – и должен щадить самолюбие португальского принца-регента. Я должен убрать из флота шесть знатных болванов – и должен сунуть в армаду трех других знатных болванов. А тут еще Трюге посылает мне вторую наглую ноту: я должен добиться высылки из Лиссабона маркиза де Авре. В Кадисе и так уже сделают кислую мину из-за того, что я на два дня опоздаю, а вы требуете, чтобы я задержался здесь и на воскресенье! Поймите же, как мне трудно!
   – Источник всех ваших трудностей один: ваше распутство, ваша ненасытная чувственность. Все нелады с Португалией и Францией из-за того, что вам понадобилось взять в любовницы еще и это тощее убожество, эту Женевьеву.
   Тут уж Мануэль не выдержал.
   – Ты сама виновата. Если бы ты подарила мне ту любовь, на которую вправе рассчитывать такой мужчина, как я, я бы на эту жердь не позарился.
   – А в том, что вы все еще залезаете под одеяло к вашей старухе Марии-Луизе, тоже я виновата? – не помня себя от ярости, крикнула Пепа.
   Его терпение окончательно лопнуло. В нем проснулся природный махо из свиноводческой провинции Эстремадуры. Он поднял пухлую руку и закатил Пепе увесистую пощечину.
   На какой-то миг ей захотелось ответить тем же – ударить, расцарапать ему физиономию, искусать его, задушить. Но она сдержалась. Дернула за звонок. Крикнула:
   – Кончита! – И еще раз: – Кончита!
   Он увидел след своей руки, пылавший на ее очень белом лице, увидел ее зеленые расставленные глаза, сверкавшие возмущением. И пробормотал извинения. Сослался на раздражительность, вызванную усталостью. Но уже подоспела Кончита, сухая и чопорная, и Пепа спокойно приказала:
   – Кончита, проводи сеньора до выхода.
   Охваченный желанием, полный раскаяния, злясь на собственную глупость, испортившую ему свободные дни, он молил о прощении, хотел схватить ее руку, обнять. Но она крикнула:
   – Да выпроводишь ли ты наконец этого человека, Кончита! – и убежала в соседнюю комнату. Ему оставалось только уйти.
   Мануэль с горечью подумал, что судьба не позволяет ему передохнуть и хоть на минуту отвлечься от забот о благе государства. Сумрачный, снедаемый жаждой деятельности, поспешил он в Кадис. Он надеялся там в водовороте дел и развлечений позабыть свою неудачу, а вернувшись в Мадрид, найти образумившуюся Пепу.
   И действительно, в Кадисе у него не было ни одной свободной минуты. Он вел переговоры с судовладельцами, хозяевами импортных и экспортных фирм, банкирами. Обещал сведущим морским офицерам положить конец пагубному хозяйничанию знатных болванов, занимавших адмиральские посты. Подтвердил при тайном свидании с начальниками английского блокадного флота устное соглашение, по которому обе эскадры обязывались только угрожать, но не нападать одна на другую. И если он отдавал весь свой день государственным делам, то ночь посвящал знаменитым кадисским увеселениям.
   Но ни дела, ни развлечения не могли прогнать дум о Пепе. Все снова и снова представлял он себе ее щеку, покрасневшую от удара, и воспоминание об этом переполняло его душу раскаянием, тоской, страстью.
   Едва успев закончить дела, он уже мчался кратчайшим путем в Мадрид. Не сняв с себя дорожного платья, поспешил он во дворец Бондад Реаль. В доме царил беспорядок: мебель была сдвинута к стенам, ковры скатаны, всюду стояли ящики, сундуки. Дворецкий не хотел его пускать. Тут же стояла дуэнья Кончита с суровым, непроницаемым лицом. Он сунул ей три золотых дуката. Она заставила его немного подождать, потом провела к Пепе.
   – Я уезжаю на юг, – заявила Пепа своим низким, томным голосом. – Я уезжаю в Малагу. Поступаю в театр. Сюда приезжал сеньор Риверо. Его труппу хвалят, он предложил мне хорошие условия. Если наступит такое время, когда ваш флот опять будет в состоянии обезопасить морской путь, я вернусь к себе на родину, в Америку. Говорят, что театр в Лиме до сих пор еще самый лучший в испанских владениях.
   В душе Мануэль бушевал. Это верно, он ее ударил, но ведь он же смирился и вернулся, готовый смиряться и дальше. Ей не следовало сразу грозить, что скоро между ними ляжет океан. Ему опять захотелось ее ударить. Но, одетая в темное домашнее платье, она сияла такой ослепительной белизной, ее широко открытые серьезные зеленые глаза влекли его, он вдыхал ее аромат. Ему были памятны ночи с красивыми, искушенными во всех пороках женщинами Кадиса, но он знал: без этой женщины для него жизнь не жизнь; высшее наслаждение, подлинный экстаз, блаженные и окаянные минуты, те, что захлестывают, как волной, может дать ему только она. Он не позволит ослепить себя ярости, он пустит в ход все свое красноречие, только бы удержать ее.