Страница:
Нечуткость Гойи ее оттолкнула, отпугнула. Он – художник, значит, должен бы принадлежать к ним, к грандам, и обычно он чувствует себя недосягаемо выше пошлой толпы. А потом вдруг опять скатится вниз, измельчает духом, станет груб, совсем как простой погонщик мулов. Какие дела он приписывает ей! Если Хоакин это действительно сделал, так неужели же она покинет его в беде. Она чувствовала себя бесконечно далекой от Франсиско. Но минуту спустя уже сама над собой смеялась. Ведь он же махо, именно таким и любит она его: махо должен быть ревнив, махо становится грубым, когда ревнует.
– Жаль, Франчо, – сказала она, – что ты ненавидишь дона Хоакина. Он, мне кажется, не питает к тебе ненависти, к тому же он умнее всех, кого я знаю. Вот инквизиция и распространяет слухи, будто он из евреев, будто он днем и ночью только и думает, кого бы заколоть или отравить. Он действительно очень умен. И смел. Жаль, что ты его ненавидишь.
Гойя злился на себя. Опять он все испортил. Каэтана не терпит советов, кажется, пора бы ему это знать. Она поступает как хочет, говорит и спит с кем хочет. Ничего глупее он не мог придумать, как настраивать ее против Пераля.
Во всяком случае, Гойя понял, что спорить с ней бесполезно, и они расстались друзьями. В ближайшие недели они виделись часто. Ни о своей крупной ссоре, ни о смерти дона Хосе они не говорили. Недосказанное делало их любовь еще мрачнее, еще безрассуднее, еще опаснее.
Он много работал это время. Агустин ворчал, что в работе принимают участие только его рука и глаза, не душа. Агустин снова помрачнел, стал придирчивей, а Франсиско не оставался в долгу и отвечал ему озлобленной бранью.
В душе он соглашался, что Агустин прав, не раз его мучила мысль о незаконченном портрете старой маркизы. Ему очень хотелось довести начатую работу до конца.
Он осведомился, не соблаговолит ли донья Мария-Антония уделить ему немного времени, ему нужны еще два-три сеанса, чтобы закончить портрет. Маркиза ответила через своего управляющего, что в ближайшие годы у нее не будет свободного времени. К письму был приложен чек на сумму, которая была обусловлена при заказе.
Письмо он ощутил, как пощечину. Никогда бы маркиза его так не оскорбила, если бы не была убеждена в виновности Каэтаны и в его совиновности.
И Каэтана, обычно владевшая собой, тоже побледнела, когда он ей об этом рассказал.
Несколько дней спустя были оглашены те пожертвования и подарки, которые в память покойного мужа герцогиня Альба сделала общинам и отдельным лицам. Доктор Хоакин Пераль получил «Святое семейство» Рафаэля из галереи дворца Лирия.
Среди мастеров разных времен и народов испанцы выше всех ставили именно Рафаэля Санти, а этой картиной, изображающей святое семейство, Иберийский полуостров гордился как непревзойденным шедевром. Один из герцогов Альба, в бытность свою вице-королем Неаполя, вывез эту драгоценную картину из Ночеры, и с тех пор герцоги Альба считали ее жемчужиной своего собрания. Мадонна Рафаэля слыла покровительницей женщин из рода герцогов Альба. Если донья Каэтана делала такой поистине царский подарок, да еще как бы в память умершего мужа врачу, навлекшему на себя подозрения, это, несомненно, значило, что она брала его под свою защиту. Если был виновен он, значит была виновна и она.
«Спокойствие, спокойствие», – приказывал себе Гойя, когда Мигель и Агустин сообщили ему о новой невероятной выходке Каэтаны. Он чувствовал, что надвигается огромная красно-черная волна, которой он так боялся, что сейчас он лишится слуха. Он напряг всю свою силу воли. Волна разбилась, не докатившись до него: он слышал, что говорят. Он взглянул на пречистую деву Аточскую и перекрестился.
Подарив свою святую покровительницу другому, эта женщина бросила дерзкий вызов небу. Она бросила вызов маркизе, королеве, инквизиции, всей стране. Из всех ее выходок эта была самая легкомысленная, самая гордая, самая глупая, самая изумительная.
На душу Гойи лег тяжелый страх за нее и за себя. Он не был трусом, его считали храбрым, но он знал, что такое страх. Он вспомнил, как часто тайком наблюдал в кабачке за тореадором Педро Ромеро и как часто убеждался, сколько страха в этом смельчаке, в его глазах, в складках вокруг рта, в каждом его суставе. И как часто ему самому приходилось подавлять страх. Опасность подстерегала на каждом шагу, за каждым углом. Кошка, когда ест, все время озирается – не подкрадывается ли враг? Надо брать пример с кошки. Ты погиб, если не будешь осмотрителен. Страх необходим, если не хочешь погибнуть, если хочешь удержаться на поверхности.
– Жаль, Франчо, – сказала она, – что ты ненавидишь дона Хоакина. Он, мне кажется, не питает к тебе ненависти, к тому же он умнее всех, кого я знаю. Вот инквизиция и распространяет слухи, будто он из евреев, будто он днем и ночью только и думает, кого бы заколоть или отравить. Он действительно очень умен. И смел. Жаль, что ты его ненавидишь.
Гойя злился на себя. Опять он все испортил. Каэтана не терпит советов, кажется, пора бы ему это знать. Она поступает как хочет, говорит и спит с кем хочет. Ничего глупее он не мог придумать, как настраивать ее против Пераля.
Во всяком случае, Гойя понял, что спорить с ней бесполезно, и они расстались друзьями. В ближайшие недели они виделись часто. Ни о своей крупной ссоре, ни о смерти дона Хосе они не говорили. Недосказанное делало их любовь еще мрачнее, еще безрассуднее, еще опаснее.
Он много работал это время. Агустин ворчал, что в работе принимают участие только его рука и глаза, не душа. Агустин снова помрачнел, стал придирчивей, а Франсиско не оставался в долгу и отвечал ему озлобленной бранью.
В душе он соглашался, что Агустин прав, не раз его мучила мысль о незаконченном портрете старой маркизы. Ему очень хотелось довести начатую работу до конца.
Он осведомился, не соблаговолит ли донья Мария-Антония уделить ему немного времени, ему нужны еще два-три сеанса, чтобы закончить портрет. Маркиза ответила через своего управляющего, что в ближайшие годы у нее не будет свободного времени. К письму был приложен чек на сумму, которая была обусловлена при заказе.
Письмо он ощутил, как пощечину. Никогда бы маркиза его так не оскорбила, если бы не была убеждена в виновности Каэтаны и в его совиновности.
И Каэтана, обычно владевшая собой, тоже побледнела, когда он ей об этом рассказал.
Несколько дней спустя были оглашены те пожертвования и подарки, которые в память покойного мужа герцогиня Альба сделала общинам и отдельным лицам. Доктор Хоакин Пераль получил «Святое семейство» Рафаэля из галереи дворца Лирия.
Среди мастеров разных времен и народов испанцы выше всех ставили именно Рафаэля Санти, а этой картиной, изображающей святое семейство, Иберийский полуостров гордился как непревзойденным шедевром. Один из герцогов Альба, в бытность свою вице-королем Неаполя, вывез эту драгоценную картину из Ночеры, и с тех пор герцоги Альба считали ее жемчужиной своего собрания. Мадонна Рафаэля слыла покровительницей женщин из рода герцогов Альба. Если донья Каэтана делала такой поистине царский подарок, да еще как бы в память умершего мужа врачу, навлекшему на себя подозрения, это, несомненно, значило, что она брала его под свою защиту. Если был виновен он, значит была виновна и она.
«Спокойствие, спокойствие», – приказывал себе Гойя, когда Мигель и Агустин сообщили ему о новой невероятной выходке Каэтаны. Он чувствовал, что надвигается огромная красно-черная волна, которой он так боялся, что сейчас он лишится слуха. Он напряг всю свою силу воли. Волна разбилась, не докатившись до него: он слышал, что говорят. Он взглянул на пречистую деву Аточскую и перекрестился.
Подарив свою святую покровительницу другому, эта женщина бросила дерзкий вызов небу. Она бросила вызов маркизе, королеве, инквизиции, всей стране. Из всех ее выходок эта была самая легкомысленная, самая гордая, самая глупая, самая изумительная.
На душу Гойи лег тяжелый страх за нее и за себя. Он не был трусом, его считали храбрым, но он знал, что такое страх. Он вспомнил, как часто тайком наблюдал в кабачке за тореадором Педро Ромеро и как часто убеждался, сколько страха в этом смельчаке, в его глазах, в складках вокруг рта, в каждом его суставе. И как часто ему самому приходилось подавлять страх. Опасность подстерегала на каждом шагу, за каждым углом. Кошка, когда ест, все время озирается – не подкрадывается ли враг? Надо брать пример с кошки. Ты погиб, если не будешь осмотрителен. Страх необходим, если не хочешь погибнуть, если хочешь удержаться на поверхности.
Это так. Но Каэтана
Родилась на тех вершинах,
Где бездумно и прекрасно
Люди освобождены от
Страха, что гнетет и мучит
Всех других, не сопричастных
К избранному кругу.
Гойя
Зависти был полон, видя,
Как бездумна и бесстрашна
Альба.
Собственное сердце
Показалось ему жалким
И убогим по сравненью
С необузданным и вольным
Сердцем Каэтаны…
Глубже,
Злее он возненавидел
Ненавистного Пераля.
И он понял, что вовеки
Он избавиться не сможет
От необъяснимой этой
Женщины.
26
Раньше мадридский народ смотрел на герцогиню Альба как на милого, избалованного ребенка, и где бы она ни появлялась – на улице, в театре, в цирке, во время боя быков, – всюду ее встречали с почетом, ибо она – знатная дама – держала себя, как маха, и не сторонилась народа. Но теперь, когда она подарила убийце своего мужа Мадонну Рафаэля, это редчайшее полотно, эту святыню, отношение резко изменилось. Теперь ее приравнивали к чужеземке, к итальянке, теперь она превратилась в аристократку, которая, потому что она знатного рода, позволяет себе всякие бесстыдные выходки, теперь никто уже не сомневался, что ее доктор Пераль извел молодого герцога черной магией, и все ожидали, что огонь инквизиции прольет свет на это дело.
– Кто мог бы подумать, что донья Каэтана способна на такие дела, cherie! – сказал дон Мануэль, игравший в карты с Пепой. – Так компрометировать себя с нашим другом Франсиско, это уж слишком! Ce n'est pas une bagatelle, ca.[13]
Пепа в душе восхищалась Каэтаной Альба. Ей импонировало, что эта женщина упорно не желает скрывать свою любовь. Пепа поглядела в карты, обдумала ход, пошла.
– Но истинного величия она достигнет лишь в том случае, если сумеет достойно нести и последствия; ведь вы, я полагаю, возбудите дело против герцогини Альба и ее врача.
Но возбуждать дело не входило в намерения дона Мануэля. Это было бы неумно, ибо, по всей вероятности, другие гранды встанут на защиту герцогини Альба. Пусть донья Мария-Луиза сама решает, принимать ей меры против соперницы или нет. Он не хотел вмешиваться. Он пошел последней картой, умышленно проиграл, ничего не ответил.
Но мысль о герцогине Альба не покидала его. Дерзкая выходка с картиной Рафаэля – новое доказательство их, герцогов Альба, невероятной гордыни. А ведь как раз сейчас у них не очень-то много оснований важничать. Судьба нанесла им жестокий удар. Герцог, не пожелавший перейти на «ты» с ним, с Мануэлем, покоится в земле, да и у доньи Каэтаны положение тоже не из завидных. Нелегко дышится в атмосфере крови, которая ее сейчас окружает.
Его тянуло лично убедиться, все такая же ли она надменная, колючая и заносчивая.
Коллекционирование картин, покровительство главным образом изобразительным искусствам считалось обязанностью и привилегией грандов, и знатные господа и дамы очень любили заниматься вымениванием произведений искусства. Особенно увлекались этим в дни траура, чтобы как-нибудь разогнать торжественную скуку.
Мануэль явился к донье Каэтане. Еще раз выразил свое соболезнование по поводу постигшего ее несчастья. Затем перешел к цели своего посещения. Его личная коллекция бедна итальянскими мастерами: советчики его – дон Мигель и в данное время, к сожалению, отсутствующий аббат дон Дьего – разделяют это его мнение. Зато он богат первоклассными испанцами. Может быть, донья Каэтана найдет возможным обменять ему того или другого из своих итальянцев хотя бы на Эль Греко или Веласкеса. Он сидел, закинув ногу на ногу, и с выражением удовольствия на красивом, упитанном лице ощупывал ее наглым, победоносным взглядом своих маленьких глазок.
«Выменивать» картины ей претит, ответила герцогиня Альба, хотя она, вероятно, не прогадала бы, у нее есть друзья – большие знатоки искусства, например, ее домашний врач Пераль и придворный живописец дон Франсиско Гойя. Но, в сущности, она не коллекционерка, просто картины радуют ее взор, и она даже не представляет себе, как это можно слушаться «советов», от кого бы они ни исходили.
– Однако я почту за удовольствие, – любезно заключила она, – послать вам того или другого из моих итальянцев и, если мне когда-либо потребуется от вас услуга, разрешу вам отблагодарить меня.
Он почувствовал себя униженным. Каэтана дала ему понять, что он, плебей по происхождению, смешон в роли покровителя искусств и ведет себя не как гранд. Она держалась с ним высокомерно, хотя имела все основания добиваться его благоволения. Может быть, все же намекнуть инквизиции, что правительство не видит препятствий к возбуждению процесса против лекаря Пераля?
Он еще не успел прийти к какому-нибудь решению, как все устроилось само собой.
Донья Мария-Луиза после смерти дона Хосе, вызвавшей столько толков, обдумывала, как бы наказать герцогиню Альба, а вместе с ней и лекаря, так дерзко отклонившего в свое время ее лестное предложение. Ее удерживали политические расчеты. Война с Англией шла плохо, приходилось требовать с недовольных грандов все больше и больше денег на военные нужды; при таких обстоятельствах знать сочла бы вызовом со стороны королевы, если бы та открыто выказала свое недовольство даме такого ранга, как Каэтана Альба. Но теперь, когда и гранды были возмущены подарком, она могла не боясь протестов, поставить на место спесивицу. Донья Мария-Луиза пригласила вдовствующую герцогиню в Аранхуэс, где в то время находился двор.
Королева приняла Каэтану в своем рабочем кабинете, веселой, светлой комнате. Стены ее были обтянуты белым атласом, стулья обиты той же материей. Письменный стол – подарок Людовика XVI, умершего такой страшной смертью; знаменитый Плювине изготовил его из ценнейшего красного дерева, Дюпон украсил тончайшей резьбой, покойный король сам смастерил замок искусной работы. За этим самым столом сидела королева в роскошном летнем наряде, а напротив нее – Каэтана в глубоком трауре; обе дамы пили лимонад со льдом.
– Я уже раз вынуждена была просить вас, моя милая, – сказала Мария-Луиза, – позаботиться о том, чтобы ваше поведение не вызывало нежелательных разговоров. К сожалению, мой добрый совет был брошен на ветер, вы не отдали себе отчета, какие нелепые толки вызовет необдуманная щедрость, с которой вы одарили вашего врача.
Каэтана с наивным удивлением глядела ей прямо в лицо.
– Проще всего было бы, – продолжала Мария-Луиза, – тщательно расследовать поведение доктора Пераля. Если я упросила короля отказаться от этой меры, то только ради вас, донья Каэтана. Вернее – я буду откровенна – не ради вас, а ради тех, кто после вас будет носить имя герцогов Альба.
– Я ничего не понимаю, Madame, – ответила Каэтана, – понимаю только, что навлекла на себя немилость вашего величества.
Королева продолжала так, словно Каэтана не сказала ни слова:
– Вы, моя милая, очевидно, не хотите или не умеете беречь честь благородной фамилии так, как того требует от вас долг. Я вам помогу.
– Я не прошу о помощи, ваше величество, – сказала герцогиня Альба, – и не желаю ее.
– У вас всегда готов ответ, донья Каэтана, – возразила королева, – но, видите ли, последнее слово принадлежит мне. – Она отставила бокал с лимонадом и играла пером, которому дана была власть превратить ее слова в повеление, не терпящее прекословии. – Итак, – заявила она, – угодно вам или нет, я постараюсь оградить вас от новых слухов. Я предлагаю вам на некоторое время покинуть Мадрид, – закончила она и пояснила: – На время вашего траура.
На время траура! С той самой минуты, как ее призвали в Аранхуэс, Каэтана ждала, что подвергнется изгнанию. Но что изгнание будет продолжаться три года – такой срок траура предписывался этикетом вдове гранда первого ранга, – она не думала. Три года вдали от Мадрида! Три года вдали от Франчо!
Донья Мария-Луиза, не выпуская из руки рокового пера, наблюдала за герцогиней Альба; королева чуть приоткрыла рот, и блеснули бриллиантовые зубы. На одно мгновение Каэтана вспыхнула, но сейчас же овладела собой. Соперница, по-видимому, не заметила ее волнения.
– Даю вам три недели на сборы, моя милая, – сказала королева; она так глубоко наслаждалась своим торжеством, что голос ее звучал почти приветливо.
Герцогиня Альба, с виду уже совершенно спокойная, встала, склонилась, низко присев перед королевой, произнесла положенные слова: «Благодарю вас, ваше величество, за милостивую заботу» – и поцеловала, согласно этикету, руку королевы; рука была выхоленная, пухлая, почти детская, унизанная кольцами.
Каэтана рассказала Франсиско, что произошло.
– Видите, я была права, – заключила она с несколько наигранной веселостью. – Итальянка все же не так благородна, как вы ее изобразили.
Гойя был потрясен. Каэтану высылают! Каэтану изгоняют из Мадрида! Это событие перевернет всю его жизнь. Она, несомненно, ждет, что он поедет за ней в изгнание. Очень заманчива была перспектива пожить с Каэтаной в одном из ее поместий, вдали от суеты двора, вдали от суеты Мадрида, вдали от любопытных глаз. Но он – придворный живописец, президент Академии, и если он может отлучиться из Мадрида, то лишь на самый короткий срок. Он был в смятении. И к его растерянности, к предвкушению счастья, к чувству долга примешивалась тайная гордость, что, в конечном счете, именно он вошел в ее жизнь, в жизнь этой высокомерной аристократки.
Не успел он еще разобраться в своих чувствах, как Каэтана сказала:
– Я нахожу, что даже приятно жить так, совершенно независимо. Знать, что, пока мадридские пересуды дойдут до тебя, они уже будут позабыты.
Он должен был наконец хоть что-нибудь сказать.
– Куда вы поедете? – задал он глупый вопрос.
– Пока я не собираюсь еще уезжать, – ответила она и, так как он в полном недоумении смотрел на нее, пояснила: – Я хочу заставить ее пустить в ход перо. Пусть мне пришлют королевский указ. Я уеду, только когда получу carta or den.[14]
Франсиско принял решение.
– Вы позволите мне сопровождать вас, Каэтана? – буркнул он, гордясь своим мужеством. С присущей ему крестьянской сметливостью он уже сообразил, что его глухота может послужить предлогом для просьбы об отпуске.
– Ну, конечно, вы тоже поедете! – радостно воскликнула она.
Франсиско ликовал:
– Ведь это же замечательно. Да, Мария-Луиза, конечно, не подумала, что оказывает нам услугу.
Однако Мария-Луиза об этом подумала. На просьбу Гойи об отпуске первый камергер предложил господину президенту Академии отложить отпуск: король намерен заказать ему большую картину. Его приглашают в Аранхуэс, там их величества подробнее обо всем с ним договорятся.
– Кто мог бы подумать, что донья Каэтана способна на такие дела, cherie! – сказал дон Мануэль, игравший в карты с Пепой. – Так компрометировать себя с нашим другом Франсиско, это уж слишком! Ce n'est pas une bagatelle, ca.[13]
Пепа в душе восхищалась Каэтаной Альба. Ей импонировало, что эта женщина упорно не желает скрывать свою любовь. Пепа поглядела в карты, обдумала ход, пошла.
– Но истинного величия она достигнет лишь в том случае, если сумеет достойно нести и последствия; ведь вы, я полагаю, возбудите дело против герцогини Альба и ее врача.
Но возбуждать дело не входило в намерения дона Мануэля. Это было бы неумно, ибо, по всей вероятности, другие гранды встанут на защиту герцогини Альба. Пусть донья Мария-Луиза сама решает, принимать ей меры против соперницы или нет. Он не хотел вмешиваться. Он пошел последней картой, умышленно проиграл, ничего не ответил.
Но мысль о герцогине Альба не покидала его. Дерзкая выходка с картиной Рафаэля – новое доказательство их, герцогов Альба, невероятной гордыни. А ведь как раз сейчас у них не очень-то много оснований важничать. Судьба нанесла им жестокий удар. Герцог, не пожелавший перейти на «ты» с ним, с Мануэлем, покоится в земле, да и у доньи Каэтаны положение тоже не из завидных. Нелегко дышится в атмосфере крови, которая ее сейчас окружает.
Его тянуло лично убедиться, все такая же ли она надменная, колючая и заносчивая.
Коллекционирование картин, покровительство главным образом изобразительным искусствам считалось обязанностью и привилегией грандов, и знатные господа и дамы очень любили заниматься вымениванием произведений искусства. Особенно увлекались этим в дни траура, чтобы как-нибудь разогнать торжественную скуку.
Мануэль явился к донье Каэтане. Еще раз выразил свое соболезнование по поводу постигшего ее несчастья. Затем перешел к цели своего посещения. Его личная коллекция бедна итальянскими мастерами: советчики его – дон Мигель и в данное время, к сожалению, отсутствующий аббат дон Дьего – разделяют это его мнение. Зато он богат первоклассными испанцами. Может быть, донья Каэтана найдет возможным обменять ему того или другого из своих итальянцев хотя бы на Эль Греко или Веласкеса. Он сидел, закинув ногу на ногу, и с выражением удовольствия на красивом, упитанном лице ощупывал ее наглым, победоносным взглядом своих маленьких глазок.
«Выменивать» картины ей претит, ответила герцогиня Альба, хотя она, вероятно, не прогадала бы, у нее есть друзья – большие знатоки искусства, например, ее домашний врач Пераль и придворный живописец дон Франсиско Гойя. Но, в сущности, она не коллекционерка, просто картины радуют ее взор, и она даже не представляет себе, как это можно слушаться «советов», от кого бы они ни исходили.
– Однако я почту за удовольствие, – любезно заключила она, – послать вам того или другого из моих итальянцев и, если мне когда-либо потребуется от вас услуга, разрешу вам отблагодарить меня.
Он почувствовал себя униженным. Каэтана дала ему понять, что он, плебей по происхождению, смешон в роли покровителя искусств и ведет себя не как гранд. Она держалась с ним высокомерно, хотя имела все основания добиваться его благоволения. Может быть, все же намекнуть инквизиции, что правительство не видит препятствий к возбуждению процесса против лекаря Пераля?
Он еще не успел прийти к какому-нибудь решению, как все устроилось само собой.
Донья Мария-Луиза после смерти дона Хосе, вызвавшей столько толков, обдумывала, как бы наказать герцогиню Альба, а вместе с ней и лекаря, так дерзко отклонившего в свое время ее лестное предложение. Ее удерживали политические расчеты. Война с Англией шла плохо, приходилось требовать с недовольных грандов все больше и больше денег на военные нужды; при таких обстоятельствах знать сочла бы вызовом со стороны королевы, если бы та открыто выказала свое недовольство даме такого ранга, как Каэтана Альба. Но теперь, когда и гранды были возмущены подарком, она могла не боясь протестов, поставить на место спесивицу. Донья Мария-Луиза пригласила вдовствующую герцогиню в Аранхуэс, где в то время находился двор.
Королева приняла Каэтану в своем рабочем кабинете, веселой, светлой комнате. Стены ее были обтянуты белым атласом, стулья обиты той же материей. Письменный стол – подарок Людовика XVI, умершего такой страшной смертью; знаменитый Плювине изготовил его из ценнейшего красного дерева, Дюпон украсил тончайшей резьбой, покойный король сам смастерил замок искусной работы. За этим самым столом сидела королева в роскошном летнем наряде, а напротив нее – Каэтана в глубоком трауре; обе дамы пили лимонад со льдом.
– Я уже раз вынуждена была просить вас, моя милая, – сказала Мария-Луиза, – позаботиться о том, чтобы ваше поведение не вызывало нежелательных разговоров. К сожалению, мой добрый совет был брошен на ветер, вы не отдали себе отчета, какие нелепые толки вызовет необдуманная щедрость, с которой вы одарили вашего врача.
Каэтана с наивным удивлением глядела ей прямо в лицо.
– Проще всего было бы, – продолжала Мария-Луиза, – тщательно расследовать поведение доктора Пераля. Если я упросила короля отказаться от этой меры, то только ради вас, донья Каэтана. Вернее – я буду откровенна – не ради вас, а ради тех, кто после вас будет носить имя герцогов Альба.
– Я ничего не понимаю, Madame, – ответила Каэтана, – понимаю только, что навлекла на себя немилость вашего величества.
Королева продолжала так, словно Каэтана не сказала ни слова:
– Вы, моя милая, очевидно, не хотите или не умеете беречь честь благородной фамилии так, как того требует от вас долг. Я вам помогу.
– Я не прошу о помощи, ваше величество, – сказала герцогиня Альба, – и не желаю ее.
– У вас всегда готов ответ, донья Каэтана, – возразила королева, – но, видите ли, последнее слово принадлежит мне. – Она отставила бокал с лимонадом и играла пером, которому дана была власть превратить ее слова в повеление, не терпящее прекословии. – Итак, – заявила она, – угодно вам или нет, я постараюсь оградить вас от новых слухов. Я предлагаю вам на некоторое время покинуть Мадрид, – закончила она и пояснила: – На время вашего траура.
На время траура! С той самой минуты, как ее призвали в Аранхуэс, Каэтана ждала, что подвергнется изгнанию. Но что изгнание будет продолжаться три года – такой срок траура предписывался этикетом вдове гранда первого ранга, – она не думала. Три года вдали от Мадрида! Три года вдали от Франчо!
Донья Мария-Луиза, не выпуская из руки рокового пера, наблюдала за герцогиней Альба; королева чуть приоткрыла рот, и блеснули бриллиантовые зубы. На одно мгновение Каэтана вспыхнула, но сейчас же овладела собой. Соперница, по-видимому, не заметила ее волнения.
– Даю вам три недели на сборы, моя милая, – сказала королева; она так глубоко наслаждалась своим торжеством, что голос ее звучал почти приветливо.
Герцогиня Альба, с виду уже совершенно спокойная, встала, склонилась, низко присев перед королевой, произнесла положенные слова: «Благодарю вас, ваше величество, за милостивую заботу» – и поцеловала, согласно этикету, руку королевы; рука была выхоленная, пухлая, почти детская, унизанная кольцами.
Каэтана рассказала Франсиско, что произошло.
– Видите, я была права, – заключила она с несколько наигранной веселостью. – Итальянка все же не так благородна, как вы ее изобразили.
Гойя был потрясен. Каэтану высылают! Каэтану изгоняют из Мадрида! Это событие перевернет всю его жизнь. Она, несомненно, ждет, что он поедет за ней в изгнание. Очень заманчива была перспектива пожить с Каэтаной в одном из ее поместий, вдали от суеты двора, вдали от суеты Мадрида, вдали от любопытных глаз. Но он – придворный живописец, президент Академии, и если он может отлучиться из Мадрида, то лишь на самый короткий срок. Он был в смятении. И к его растерянности, к предвкушению счастья, к чувству долга примешивалась тайная гордость, что, в конечном счете, именно он вошел в ее жизнь, в жизнь этой высокомерной аристократки.
Не успел он еще разобраться в своих чувствах, как Каэтана сказала:
– Я нахожу, что даже приятно жить так, совершенно независимо. Знать, что, пока мадридские пересуды дойдут до тебя, они уже будут позабыты.
Он должен был наконец хоть что-нибудь сказать.
– Куда вы поедете? – задал он глупый вопрос.
– Пока я не собираюсь еще уезжать, – ответила она и, так как он в полном недоумении смотрел на нее, пояснила: – Я хочу заставить ее пустить в ход перо. Пусть мне пришлют королевский указ. Я уеду, только когда получу carta or den.[14]
Франсиско принял решение.
– Вы позволите мне сопровождать вас, Каэтана? – буркнул он, гордясь своим мужеством. С присущей ему крестьянской сметливостью он уже сообразил, что его глухота может послужить предлогом для просьбы об отпуске.
– Ну, конечно, вы тоже поедете! – радостно воскликнула она.
Франсиско ликовал:
– Ведь это же замечательно. Да, Мария-Луиза, конечно, не подумала, что оказывает нам услугу.
Однако Мария-Луиза об этом подумала. На просьбу Гойи об отпуске первый камергер предложил господину президенту Академии отложить отпуск: король намерен заказать ему большую картину. Его приглашают в Аранхуэс, там их величества подробнее обо всем с ним договорятся.
Услыхав об этом, Альба
Побледнела. «Ну и стерва!» —
Вырвалось у ней. Но тут же
Овладев собой, сказала:
«Хорошо. Пускай на месяц
Или два тебя задержат.
Все равно мы будем вместе.
К сожалению, для счастья
Хватит времени. Скорее
Приезжай. Старайся, Франчо!
Нарисуй ее как можно
Более похожей. Сделай
Ты такой портрет, чтоб люди
Удивились, как похожа
На себя вот эта маха
Черномазая…»
27
В Аранхуэсе Гойю сейчас же провели к королю Карлосу. Государь играл с двумя младшими детьми – инфантом Франсиско де Паула и инфантой Марией-Исабель – и развлекался корабликом, который пускал по каналу Ла Риа. Игрушка явно забавляла самого короля больше, чем детей.
– Смотрите-ка, дон Франсиско, – крикнул он подошедшему художнику, – ведь это же точная копия с моего фрегата «Сантисима Тринидад»! Сам фрегат сейчас, по всей вероятности, крейсирует в Южно-Китайском море, где-нибудь около моих Филиппинских островов. Конечно, уверенности, как сейчас обстоят дела, у меня нет; англичане, верно, вступили в союз с самим дьяволом. Зато здесь с нашим гордым фрегатом все обошлось благополучно. Мы провели его вокруг всего острова, через Тахо и канал. Хотите играть с нами? – предложил он Гойе.
Затем, после того как были наконец отправлены дети, он решил погулять со своим живописцем по садам. Впереди, тяжело ступая, шел дородный король, а на полшага за ним – Франсиско. Аллеи терялись вдали, ветви высоких деревьев переплелись и образовали широкий зеленый свод, лучи солнца кое-где проникали сквозь листву.
– Вот, послушайте, мой милый, какие у меня на ваш счет планы! – начал король. – Вышло так, что в нынешнем чудесном мае все мои близкие собрались сюда в Аранхуэс. Вот я и подумал: вы должны изобразить нас, дон Франсиско, всех вместе на одном портрете.
Гойя в этот день слышал отлично, а у его величества был громкий голос. Все же Гойя подумал, что ослышался. Ведь слова короля обещали невероятное, сказочное счастье, и он боялся, как бы оно не растаяло в воздухе, если он поспешит его схватить.
Обычно короли не любят позировать художникам для семейных портретов. Особам царского рода не свойственно терпение, и когда у одного есть досуг, другой занят. Только тем мастерам, которых особенно ценят, поручаются семейные портреты. Со времен Мигеля Ван-Лоо такие портреты не поручались никому.
– Я представляю себе это так, – продолжал дон Карлос. – Прелестная и в то же время величественная домашняя идиллия, что-нибудь вроде того портрета Филиппа IV, где маленькая инфанта тянется за стаканом воды, а один из мальчуганов дает пинка собаке. Или как на портрете моего деда Филиппа V, где все так уютно сидят вместе. Скажем, я бы мог сравнивать свои часы, или: я играю на скрипке, королева читает, младшие дети гоняются друг за другом. Каждый за каким-нибудь приятным занятием – и все же портрет в целом парадный. Вы поняли меня, дон Франсиско?
Дон Франсиско понял. Но он представлял себе дело иначе. Жанровая картинка, нет, ни за что! Однако он был осторожен, он не хотел упускать такой удачный случай. Он весьма признателен королю за доверие и за исключительную милость, почтительно ответил Гойя, и просит два-три дня, чтоб поразмыслить, после чего позволит себе изложить свои соображения.
– Согласен, мой милый, – ответил Карлос. – Я и вообще-то не люблю торопиться, а уж в Аранхуэсе особенно. Если что-нибудь придумаете, известите донью Марию и меня.
В этот и в следующий день всегда общительный Гойя избегал общества. Погруженный в думы, почти обезумев от счастья, не слыша или не желая слышать окликов, расхаживал он по светлому, празднично-веселому аранхуэсскому замку, бродил по чудесным садам, под зелеными сводами калье де Альгамбра и калье де лос Эмбахадорес, среди мостов и мостиков, среди гротов и фонтанов.
«Домашняя идиллия», нет, от этой мысли его величеству придется отказаться. «Семья Филиппа V» Ван-Лоо с весьма искусной естественной группировкой – глупая выдумка, жалкая мазня; никогда он, Гойя, до этого не унизится. А «Статс-дамы» Веласкеса, его «Meninas», конечно, непревзойденное произведение испанской живописи; он, Гойя, в восторге от этой картины. Но ему чужда ее замороженная веселость. Как и всегда, он не хотел равняться ни на кого – ни на великого Веласкеса, ни на незначительного Ван-Лоо. Он хотел равняться только на себя самого; его портрет должен быть творением Франсиско Гойя – и никого, другого.
На второй день перед ним в отдалении уже маячило то, что он задумал. Но художник не решался подойти ближе, боясь, как бы видение не исчезло. Раздумывая, мечтая о том смутном, о том отдаленном, что он только еще прозревал, Гойя лег спать и заснул.
Проснувшись наутро, он уже твердо знал, что будет делать. Замысел стоял перед ним видимый, осязаемый.
Он попросил доложить о себе королю. Объяснил свою мысль, обращаясь больше к донье Марии-Луизе, чем к дону Карлосу. Лучше всего удаются ему, скромно сказал он, портреты их католических величеств тогда, когда ему разрешено подчеркнуть то торжественное, то великое, что излучает само их августейшее естество. Он боится искусственной непринужденности, как бы не получился портрет обычного дворянского или даже мещанского семейства. Поэтому он покорнейше просит их величества повелеть ему написать репрезентативный семейный портрет. Да будет ему дозволено изобразить членов царствующего дома как помазанников божиих – как королей и инфантов. Изобразить их без затей, во всем их блеске.
Дон Карлос был явно разочарован. Ему жаль было расстаться с мыслью увековечить себя на полотне с часами в руках и скрипкой на столе. Даже если такой идиллический портрет не вполне соответствует королевскому сану, его вполне можно оправдать тем, что в домашнем кругу монарх прежде всего семьянин. С другой стороны, предложение придворного живописца с новой силой пробудило мечты, не раз занимавшие его за последние недели. Из Парижа пришли тайные донесения о подготовке роялистского заговора, и Мануэль намекал, что если умело поддержать монархическое движение, французский народ, возможно, предложит ему, дону Карлосу, как главе дома Бурбонов, корону Франции. «Yo el Rey de las Espanas у de Francia»,[15] – подумал он. Если он будет стоять в кругу семьи в парадном мундире, сияя лентами и орденами, дородный, осанистый, и если при этом будет усердно твердить про себя: «Yo el Rey», – придворный художник сумеет передать на полотне отблеск его величия.
– Мне кажется, ваша мысль не плоха, – заявил он. Гойя с облегчением вздохнул.
Королеве слова придворного художника сразу показались убедительными. У нее была величественная осанка. Гойя не раз изображал ее именно такой, а в кругу семьи она будет выглядеть, конечно, вдвое величественнее. Но не слишком ли прост замысел Гойи?
– Как вы себе представляете такой портрет, дон Франсиско? – спросила она довольно милостиво, но еще сомневаясь. – Все в один ряд? Не получится ли это немножко однообразно?
– Если вы будете так милостивы, сеньора, и разрешите мне сделать наброски, я надеюсь, вы останетесь довольны.
Договорились, что король и его семейство соберутся на следующий день в Зеленой галерее, все в полном параде, и тогда уже окончательно установят, как дон Франсиско изобразит «Семью Короля Карлоса IV».
На следующий день все испанские Бурбоны, от мала до велика, явились в Зеленую галерею. Чопорная статс-дама осторожно держала на руках царственного младенца, который, несомненно, тоже должен был фигурировать на портрете. Члены царствующей фамилии стояли и сидели в ярко освещенном солнцем зале с большими окнами. Двое младших инфантов – двенадцатилетняя Исабель и шестилетний Франсиско де Паула – бегали по комнате. Все были в парадном платье, и при ярком утреннем освещении впечатление получалось необычное. Вдоль стен стояли придворные. Было шумно и в то же время чувствовалась какая-то растерянность. Такие приготовления, как сегодняшние, не были предусмотрены в книге церемониала.
Донья Мария-Луиза сразу приступила к делу.
– Вот мы все здесь, дон Франсиско, – сказала она, – теперь извольте сделать из нас что-нибудь замечательное.
Гойя тут же принялся за работу. В центре он поставил королеву между ее младшими детьми, двенадцатилетней и шестилетним; по левую руку от нее, на самом переднем плане, поместил дородного дона Карлоса. Эта группа получилась сразу. Составить вторую тоже оказалось просто. В нее входила незаметная, но очень миловидная инфанта Мария-Луиза с грудным младенцем, которого, низко присев, передала ей придворная дама, по правую руку стоял ее муж, наследный принц герцогства Пармского, долговязый мужчина, хорошо заполнявший отведенное ему пространство. Безобидной связью между этой и центральной группой служил старый инфант дон Антонио Паускуаль, брат короля, до смешного похожий на него: левую от зрителя сторону картины удачно заполнили трое прочих Бурбонов: наследник престола дон Фернандо, шестнадцатилетний юноша с незначительным, довольно красивым лицом, его младший брат дон Карлос и их тетка, старшая сестра короля, поразительно уродливая донья Мария-Хосефа. Композиция была детски проста, и Гойя предвидел, что ее сочтут беспомощной, но как раз такая и нужна была для его замысла.
– Смотрите-ка, дон Франсиско, – крикнул он подошедшему художнику, – ведь это же точная копия с моего фрегата «Сантисима Тринидад»! Сам фрегат сейчас, по всей вероятности, крейсирует в Южно-Китайском море, где-нибудь около моих Филиппинских островов. Конечно, уверенности, как сейчас обстоят дела, у меня нет; англичане, верно, вступили в союз с самим дьяволом. Зато здесь с нашим гордым фрегатом все обошлось благополучно. Мы провели его вокруг всего острова, через Тахо и канал. Хотите играть с нами? – предложил он Гойе.
Затем, после того как были наконец отправлены дети, он решил погулять со своим живописцем по садам. Впереди, тяжело ступая, шел дородный король, а на полшага за ним – Франсиско. Аллеи терялись вдали, ветви высоких деревьев переплелись и образовали широкий зеленый свод, лучи солнца кое-где проникали сквозь листву.
– Вот, послушайте, мой милый, какие у меня на ваш счет планы! – начал король. – Вышло так, что в нынешнем чудесном мае все мои близкие собрались сюда в Аранхуэс. Вот я и подумал: вы должны изобразить нас, дон Франсиско, всех вместе на одном портрете.
Гойя в этот день слышал отлично, а у его величества был громкий голос. Все же Гойя подумал, что ослышался. Ведь слова короля обещали невероятное, сказочное счастье, и он боялся, как бы оно не растаяло в воздухе, если он поспешит его схватить.
Обычно короли не любят позировать художникам для семейных портретов. Особам царского рода не свойственно терпение, и когда у одного есть досуг, другой занят. Только тем мастерам, которых особенно ценят, поручаются семейные портреты. Со времен Мигеля Ван-Лоо такие портреты не поручались никому.
– Я представляю себе это так, – продолжал дон Карлос. – Прелестная и в то же время величественная домашняя идиллия, что-нибудь вроде того портрета Филиппа IV, где маленькая инфанта тянется за стаканом воды, а один из мальчуганов дает пинка собаке. Или как на портрете моего деда Филиппа V, где все так уютно сидят вместе. Скажем, я бы мог сравнивать свои часы, или: я играю на скрипке, королева читает, младшие дети гоняются друг за другом. Каждый за каким-нибудь приятным занятием – и все же портрет в целом парадный. Вы поняли меня, дон Франсиско?
Дон Франсиско понял. Но он представлял себе дело иначе. Жанровая картинка, нет, ни за что! Однако он был осторожен, он не хотел упускать такой удачный случай. Он весьма признателен королю за доверие и за исключительную милость, почтительно ответил Гойя, и просит два-три дня, чтоб поразмыслить, после чего позволит себе изложить свои соображения.
– Согласен, мой милый, – ответил Карлос. – Я и вообще-то не люблю торопиться, а уж в Аранхуэсе особенно. Если что-нибудь придумаете, известите донью Марию и меня.
В этот и в следующий день всегда общительный Гойя избегал общества. Погруженный в думы, почти обезумев от счастья, не слыша или не желая слышать окликов, расхаживал он по светлому, празднично-веселому аранхуэсскому замку, бродил по чудесным садам, под зелеными сводами калье де Альгамбра и калье де лос Эмбахадорес, среди мостов и мостиков, среди гротов и фонтанов.
«Домашняя идиллия», нет, от этой мысли его величеству придется отказаться. «Семья Филиппа V» Ван-Лоо с весьма искусной естественной группировкой – глупая выдумка, жалкая мазня; никогда он, Гойя, до этого не унизится. А «Статс-дамы» Веласкеса, его «Meninas», конечно, непревзойденное произведение испанской живописи; он, Гойя, в восторге от этой картины. Но ему чужда ее замороженная веселость. Как и всегда, он не хотел равняться ни на кого – ни на великого Веласкеса, ни на незначительного Ван-Лоо. Он хотел равняться только на себя самого; его портрет должен быть творением Франсиско Гойя – и никого, другого.
На второй день перед ним в отдалении уже маячило то, что он задумал. Но художник не решался подойти ближе, боясь, как бы видение не исчезло. Раздумывая, мечтая о том смутном, о том отдаленном, что он только еще прозревал, Гойя лег спать и заснул.
Проснувшись наутро, он уже твердо знал, что будет делать. Замысел стоял перед ним видимый, осязаемый.
Он попросил доложить о себе королю. Объяснил свою мысль, обращаясь больше к донье Марии-Луизе, чем к дону Карлосу. Лучше всего удаются ему, скромно сказал он, портреты их католических величеств тогда, когда ему разрешено подчеркнуть то торжественное, то великое, что излучает само их августейшее естество. Он боится искусственной непринужденности, как бы не получился портрет обычного дворянского или даже мещанского семейства. Поэтому он покорнейше просит их величества повелеть ему написать репрезентативный семейный портрет. Да будет ему дозволено изобразить членов царствующего дома как помазанников божиих – как королей и инфантов. Изобразить их без затей, во всем их блеске.
Дон Карлос был явно разочарован. Ему жаль было расстаться с мыслью увековечить себя на полотне с часами в руках и скрипкой на столе. Даже если такой идиллический портрет не вполне соответствует королевскому сану, его вполне можно оправдать тем, что в домашнем кругу монарх прежде всего семьянин. С другой стороны, предложение придворного живописца с новой силой пробудило мечты, не раз занимавшие его за последние недели. Из Парижа пришли тайные донесения о подготовке роялистского заговора, и Мануэль намекал, что если умело поддержать монархическое движение, французский народ, возможно, предложит ему, дону Карлосу, как главе дома Бурбонов, корону Франции. «Yo el Rey de las Espanas у de Francia»,[15] – подумал он. Если он будет стоять в кругу семьи в парадном мундире, сияя лентами и орденами, дородный, осанистый, и если при этом будет усердно твердить про себя: «Yo el Rey», – придворный художник сумеет передать на полотне отблеск его величия.
– Мне кажется, ваша мысль не плоха, – заявил он. Гойя с облегчением вздохнул.
Королеве слова придворного художника сразу показались убедительными. У нее была величественная осанка. Гойя не раз изображал ее именно такой, а в кругу семьи она будет выглядеть, конечно, вдвое величественнее. Но не слишком ли прост замысел Гойи?
– Как вы себе представляете такой портрет, дон Франсиско? – спросила она довольно милостиво, но еще сомневаясь. – Все в один ряд? Не получится ли это немножко однообразно?
– Если вы будете так милостивы, сеньора, и разрешите мне сделать наброски, я надеюсь, вы останетесь довольны.
Договорились, что король и его семейство соберутся на следующий день в Зеленой галерее, все в полном параде, и тогда уже окончательно установят, как дон Франсиско изобразит «Семью Короля Карлоса IV».
На следующий день все испанские Бурбоны, от мала до велика, явились в Зеленую галерею. Чопорная статс-дама осторожно держала на руках царственного младенца, который, несомненно, тоже должен был фигурировать на портрете. Члены царствующей фамилии стояли и сидели в ярко освещенном солнцем зале с большими окнами. Двое младших инфантов – двенадцатилетняя Исабель и шестилетний Франсиско де Паула – бегали по комнате. Все были в парадном платье, и при ярком утреннем освещении впечатление получалось необычное. Вдоль стен стояли придворные. Было шумно и в то же время чувствовалась какая-то растерянность. Такие приготовления, как сегодняшние, не были предусмотрены в книге церемониала.
Донья Мария-Луиза сразу приступила к делу.
– Вот мы все здесь, дон Франсиско, – сказала она, – теперь извольте сделать из нас что-нибудь замечательное.
Гойя тут же принялся за работу. В центре он поставил королеву между ее младшими детьми, двенадцатилетней и шестилетним; по левую руку от нее, на самом переднем плане, поместил дородного дона Карлоса. Эта группа получилась сразу. Составить вторую тоже оказалось просто. В нее входила незаметная, но очень миловидная инфанта Мария-Луиза с грудным младенцем, которого, низко присев, передала ей придворная дама, по правую руку стоял ее муж, наследный принц герцогства Пармского, долговязый мужчина, хорошо заполнявший отведенное ему пространство. Безобидной связью между этой и центральной группой служил старый инфант дон Антонио Паускуаль, брат короля, до смешного похожий на него: левую от зрителя сторону картины удачно заполнили трое прочих Бурбонов: наследник престола дон Фернандо, шестнадцатилетний юноша с незначительным, довольно красивым лицом, его младший брат дон Карлос и их тетка, старшая сестра короля, поразительно уродливая донья Мария-Хосефа. Композиция была детски проста, и Гойя предвидел, что ее сочтут беспомощной, но как раз такая и нужна была для его замысла.