Страница:
Преемником умершего папы был Пий V, отличавшийся крутым нравом. Вскоре испанский посол Суньига пожаловался своему монарху, что святой отец неопытен в государственных делах и не радеет о личных выгодах. К сожалению, он делает лишь то, что считает справедливым. И в самом деле, новый папа сразу же заявил, что юрисдикция Великого инквизитора и его присных на этом кончается. Великому инквизитору Вальдесу предписывается незамедлительно выпустить заключенного архиепископа на свободу, с тем чтобы он направился в Рим, где его будет судить сам папа. Бумаги по этому делу должны быть в трехмесячный срок доставлены в Рим. И все это под страхом божьего суда, немилости апостолов Петра и Павла и отлучения от церкви.
Корыстный, властный и мстительный старик Вальдес готов был дать бой новому папе. Но католический король ввиду и без того больших внешне – и внутриполитических затруднений побоялся интердикта. Карранса был сдан с рук на руки папскому легату и увезен в Италию.
Восемь лет просидел архиепископ в испанской темнице; теперь он проживал в замке Святого Ангела – с удобствами, но под арестом, ибо Пий V, человек обстоятельный, повелел заново произвести следствие. Весь огромный обвинительный материал был переведен на итальянский и латинский языки. Особый суд из семнадцати прелатов, в том числе четырех испанцев, заседал еженедельно с папою во главе. Католический король с величайшим вниманием следил за ходом дела и слал все новые документы.
Разбирательство затянулось. Просидев восемь лет в испанской тюрьме, Карранса отсидел еще пять лет в итальянской.
В конце концов святой отец взвесил все доводы «за» и «против». И он и его суд признали архиепископа Каррансу неповинным в ереси. Решение было составлено при участии самого папы весьма тщательно и подкреплено вескими аргументами. Однако святой отец не стал оглашать приговор, а сперва из любезности сообщил его королю Филиппу.
Но сейчас же вслед за проектом приговора и подробным объяснением, почему приговор этот будет оправдательным, в Испанию пришло известие о кончине папы Пия V. Приговор так и не был обнародован. Он исчез бесследно.
Преемник Пия V, Григорий XIII, разумеется, знал об оправдательном приговоре. Но будучи одним из четырех легатов, в свое время посланных святейшим престолом в Испанию по делу Каррансы, он успел убедиться в несговорчивости его католического величества, а потому заявил теперь, что заново рассмотрит это дело.
Король Филипп слал все новые документы. В скором времени он написал папе, что умом и сердцем убежден в виновности Каррансы и настаивает на немедленном осуждении еретика. Спустя три недели он опять разразился собственноручным гневным и красноречивым посланием папе. Он требовал, чтобы еретик был отправлен на костер. Любая более мягкая кара не помешает Каррансе хотя бы в отдаленном будущем вернуть себе архиепископство, а король испанский не может потерпеть, чтобы высший духовный сан в его королевстве принадлежал еретику.
Однако еще до того, как это послание пришло к папе, он уже вынес архиепископу приговор весьма дипломатического свойства. Карранса был изобличен в том, что в шестнадцати случаях слегка впал в ересь, и присужден публично отречься от нее. Кроме того, он был на пять лет отрешен от своей должности. Этот срок он должен был прожить в Орвието, в одном из тамошних монастырей, получая на свое содержание тысячу золотых крон в месяц. Далее на него налагалось легкое церковное покаяние.
Папа Григорий собственноручным письмом уведомил о приговоре короля Филиппа. «Мы глубоко скорбим, – писал он, – что принуждены были осудить человека, столь прославленного беспорочной жизнью, ученостью и благодеяниями, вместо того, чтобы, как мы уповали, полностью его обелить».
Семнадцать лет провел в испанских и итальянских узилищах дон Бартоломе Карранса, архиепископ Толедский, которого десятки тысяч верных почитали праведнейшим из людей, когда-либо ступавших по земле Иберийской; папы Павел IV, Пий IV и Пий V успели умереть, прежде чем ему был вынесен приговор.
После того как архиепископ отрекся в Ватикане от своих заблуждений, он отправился выполнять наложенное на него папой церковное покаяние. Оно заключалось в том, что он должен был посетить семь римских храмов. В знак уважения и участия папа Григорий предложил ему для этого свои собственные носилки, а также лошадей для его свиты. Но Карранса отказался. Он пошел пешком. Десятки тысяч людей собрались на его пути, многие приехали издалека, чтобы поклониться ему. Покаяние его превратилось в такое торжество, какого редко удостаивался даже папа.
Возвратившись из паломничества, Карранса почувствовал себя плохо и слег в постель. Вскоре стало ясно, что дни его сочтены. Папа послал ему полное отпущение грехов и свое апостольское благословение. Карранса позвал к себе семерых духовных сановников. Получив отпущение и готовясь принять последнее причастие, он в их присутствии торжественно заявил: «Клянусь престолом всевышнего, перед которым мне вскоре предстоит держать ответ, и царем царей, что грядет в святых дарах, коих я сейчас буду приобщен, все то время, когда я обучал богословию, и позднее, когда я писал, проповедовал, состязался в диспутах, отправлял службу – будь то в Испании, Германии, Италии или Англии, – я всегда ревновал о прославлении веры Христовой и о посрамлении еретиков. Милостью господней мне многих удалось обратить в католическую веру. Тому свидетель король Филипп, долгое время бывший моим духовным чадом. Я любил его и по сей час люблю всей душой: ни один сын не может быть горячее предан ему. Далее свидетельствую, что ни разу не впадал ни в одно из тех заблуждений, в которых меня подозревали; мои слова были извращены и ложно истолкованы. Невзирая на это, я признаю справедливым вынесенный мне обвинительный приговор, ибо он исходит от наместника Христова. В час моей кончины я прощаю всем, кто показывал против меня, никогда я не питал к ним злобы, и если буду там, куда надеюсь быть допущен по милосердию божию, то не перестану молить за них Всевышнего».
Приказано было произвести вскрытие тела. Врачи определили, что смерть семидесятитрехлетнего старца произошла от заболевания, напоминающего рак. Однако никто им не верил. Все считали, что смерть эта была слишком на руку королю и что он – ее прямой виновник. Гордый Филипп, как он сам писал, не потерпел бы, чтобы Карранса был возвращен в свою епархию. Король и архиепископ не могли жить под одним небом, а король считал, что ему от бога дано право избавляться от противников любой ценой.
Корыстный, властный и мстительный старик Вальдес готов был дать бой новому папе. Но католический король ввиду и без того больших внешне – и внутриполитических затруднений побоялся интердикта. Карранса был сдан с рук на руки папскому легату и увезен в Италию.
Восемь лет просидел архиепископ в испанской темнице; теперь он проживал в замке Святого Ангела – с удобствами, но под арестом, ибо Пий V, человек обстоятельный, повелел заново произвести следствие. Весь огромный обвинительный материал был переведен на итальянский и латинский языки. Особый суд из семнадцати прелатов, в том числе четырех испанцев, заседал еженедельно с папою во главе. Католический король с величайшим вниманием следил за ходом дела и слал все новые документы.
Разбирательство затянулось. Просидев восемь лет в испанской тюрьме, Карранса отсидел еще пять лет в итальянской.
В конце концов святой отец взвесил все доводы «за» и «против». И он и его суд признали архиепископа Каррансу неповинным в ереси. Решение было составлено при участии самого папы весьма тщательно и подкреплено вескими аргументами. Однако святой отец не стал оглашать приговор, а сперва из любезности сообщил его королю Филиппу.
Но сейчас же вслед за проектом приговора и подробным объяснением, почему приговор этот будет оправдательным, в Испанию пришло известие о кончине папы Пия V. Приговор так и не был обнародован. Он исчез бесследно.
Преемник Пия V, Григорий XIII, разумеется, знал об оправдательном приговоре. Но будучи одним из четырех легатов, в свое время посланных святейшим престолом в Испанию по делу Каррансы, он успел убедиться в несговорчивости его католического величества, а потому заявил теперь, что заново рассмотрит это дело.
Король Филипп слал все новые документы. В скором времени он написал папе, что умом и сердцем убежден в виновности Каррансы и настаивает на немедленном осуждении еретика. Спустя три недели он опять разразился собственноручным гневным и красноречивым посланием папе. Он требовал, чтобы еретик был отправлен на костер. Любая более мягкая кара не помешает Каррансе хотя бы в отдаленном будущем вернуть себе архиепископство, а король испанский не может потерпеть, чтобы высший духовный сан в его королевстве принадлежал еретику.
Однако еще до того, как это послание пришло к папе, он уже вынес архиепископу приговор весьма дипломатического свойства. Карранса был изобличен в том, что в шестнадцати случаях слегка впал в ересь, и присужден публично отречься от нее. Кроме того, он был на пять лет отрешен от своей должности. Этот срок он должен был прожить в Орвието, в одном из тамошних монастырей, получая на свое содержание тысячу золотых крон в месяц. Далее на него налагалось легкое церковное покаяние.
Папа Григорий собственноручным письмом уведомил о приговоре короля Филиппа. «Мы глубоко скорбим, – писал он, – что принуждены были осудить человека, столь прославленного беспорочной жизнью, ученостью и благодеяниями, вместо того, чтобы, как мы уповали, полностью его обелить».
Семнадцать лет провел в испанских и итальянских узилищах дон Бартоломе Карранса, архиепископ Толедский, которого десятки тысяч верных почитали праведнейшим из людей, когда-либо ступавших по земле Иберийской; папы Павел IV, Пий IV и Пий V успели умереть, прежде чем ему был вынесен приговор.
После того как архиепископ отрекся в Ватикане от своих заблуждений, он отправился выполнять наложенное на него папой церковное покаяние. Оно заключалось в том, что он должен был посетить семь римских храмов. В знак уважения и участия папа Григорий предложил ему для этого свои собственные носилки, а также лошадей для его свиты. Но Карранса отказался. Он пошел пешком. Десятки тысяч людей собрались на его пути, многие приехали издалека, чтобы поклониться ему. Покаяние его превратилось в такое торжество, какого редко удостаивался даже папа.
Возвратившись из паломничества, Карранса почувствовал себя плохо и слег в постель. Вскоре стало ясно, что дни его сочтены. Папа послал ему полное отпущение грехов и свое апостольское благословение. Карранса позвал к себе семерых духовных сановников. Получив отпущение и готовясь принять последнее причастие, он в их присутствии торжественно заявил: «Клянусь престолом всевышнего, перед которым мне вскоре предстоит держать ответ, и царем царей, что грядет в святых дарах, коих я сейчас буду приобщен, все то время, когда я обучал богословию, и позднее, когда я писал, проповедовал, состязался в диспутах, отправлял службу – будь то в Испании, Германии, Италии или Англии, – я всегда ревновал о прославлении веры Христовой и о посрамлении еретиков. Милостью господней мне многих удалось обратить в католическую веру. Тому свидетель король Филипп, долгое время бывший моим духовным чадом. Я любил его и по сей час люблю всей душой: ни один сын не может быть горячее предан ему. Далее свидетельствую, что ни разу не впадал ни в одно из тех заблуждений, в которых меня подозревали; мои слова были извращены и ложно истолкованы. Невзирая на это, я признаю справедливым вынесенный мне обвинительный приговор, ибо он исходит от наместника Христова. В час моей кончины я прощаю всем, кто показывал против меня, никогда я не питал к ним злобы, и если буду там, куда надеюсь быть допущен по милосердию божию, то не перестану молить за них Всевышнего».
Приказано было произвести вскрытие тела. Врачи определили, что смерть семидесятитрехлетнего старца произошла от заболевания, напоминающего рак. Однако никто им не верил. Все считали, что смерть эта была слишком на руку королю и что он – ее прямой виновник. Гордый Филипп, как он сам писал, не потерпел бы, чтобы Карранса был возвращен в свою епархию. Король и архиепископ не могли жить под одним небом, а король считал, что ему от бога дано право избавляться от противников любой ценой.
«Приговор, – писал он папе, —
Здесь, в Испании, считают
Слишком мягким. Но, однако,
Не признать нельзя серьезных,
Искренних стремлений папы.
К справедливому решенью.
Это, кстати, тем уместней,
Что господь уже прибегнул
К своевременному средству
И тем самым христианство
Оградил он от опасных
И губительных последствий
Черезмерно мягкой меры…»
7
Историю архиепископа – праведника и еретика – дона Бартоломе Каррансы и прочел Ховельяносу и его гостям молодой Кинтана, придав ей форму одной из своих «миниатюр».
Все помнили эту историю, но она показалась незнакомой и новой в изложении Хосе Кинтаны. Он не побоялся выдать за подлинные и такие события, о которых простые смертные знать не могли, в крайнем случае могли только догадываться. Но удивительное дело: когда он читал, чувствовалось, что так именно оно и было.
Гойя слушал вместе с остальными, затаив дыхание. Молодой писатель изображал прошлое так, словно за ним не было трехсотлетней давности – оно волновало и возмущало, как злоба дня. Но тогда все, что здесь происходит, – просто бунт или, по меньшей мере, нечто весьма предосудительное. И с его, Гойи, стороны глупо водиться с этими смутьянами и фанатиками как раз сейчас, когда жизнь сулит ему исполнение всех чаяний. Однако ему нравился наивный юнец, который, читая свою историю, с трудом подавлял возмущение. Франсиско слушал бы и слушал его, хотя благоразумнее было бы улизнуть.
Когда Кинтана кончил, никто не произнес ни слова. Все были подавлены. Наконец Ховельянос откашлялся и сказал:
– У вас, дон Хосе, не перечесть погрешностей против чистого кастильского наречия. Но в каждой фразе чувствуется сила, и, так как вы молоды, многое еще поправимо.
Аббат поднялся. Должно быть, его больше, чем всех остальных, задело за живое то, что прочел Кинтана.
– У нас, в инквизиции, люди все понимающие, – начал он. Он имел право говорить «у нас, в инквизиции», потому что все еще носил звание «секретаря священного судилища», хотя покровитель аббата. Великий инквизитор Сьерра, впал в немилость и находился под следствием по причине сомнительности его богословских суждений. Аббат шагал взад и вперед по обширному кабинету дона Гаспара, машинально брал в руки разные вещицы, внимательно их рассматривал и рассуждал вслух.
– У нас, в инквизиции, люди всегда были понимающие, – говорил он, – и архиепископа Каррансу заперли в тюрьму и уморили не мы, а папа и король Филипп. Вот и теперь Великий инквизитор Лоренсана собирается довести до конца дело Олавиде. Но разве он отдал приказ арестовать этого большого человека? И разве не естественно, что он стремится довести до конца это нескончаемое дело?
Гойя насторожился. Он мимолетно встречал дона Пабло Олавиде и в свое время, много лет назад, был потрясен, узнав, что этот смелый, блестящего ума человек арестован, а его большое начинание с поселением на Сьерра-Морене поставлено под удар. В последние недели до него тоже доходили толки, что инквизиция задумала окончательно расправиться с Олавиде, однако он не стал в это вникать, чтобы не тревожить себя и свое счастье всякими слухами. Но сейчас под влиянием того, что прочитал Кинтана, у него невольно вырвалось:
– Неужели они посмеют?..
– Разумеется, посмеют, – ответил аббат, и его умный веселый взгляд стал совсем невеселым. – Лоренсане не дают спать лавры Великого инквизитора Вальдеса, он сам не прочь прославиться в борьбе за чистоту веры и уже исхлопотал себе благословение святого отца на расправу с Олавиде. Если дон Мануэль и дальше будет дремать, а король не пресечет наконец рвение Великого инквизитора, тогда нашей столице преподнесут такое аутодафе, какого ей не доводилось видеть много веков.
Гойя ясно чувствовал, что и мрачное пророчество аббата и даже чтение Хосе Кинтаны предназначалось для него одного. А тут и Ховельянос без обиняков обратился к нему:
– Дон Франсиско, ведь вы работаете сейчас над портретом Князя мира. Говорят, что во время сеансов дон Мануэль становится особенно доступен. Что если бы вам потолковать с ним о деле Олавиде?
Хотя Ховельянос старался говорить возможно равнодушнее, чувствовалось, как он взвешивает каждое свое слово. Все притихли и ждали, что ответит Гойя.
– Сомневаюсь, чтобы дон Мануэль принимал меня всерьез в том, что выходит за пределы живописи, – сказал Гойя сдержанным тоном и с насильственной шутливостью добавил: – Откровенно говоря, мне это безразлично: лишь бы мою живопись принимали всерьез.
Все хранили неодобрительное молчание. Один Ховельянос сказал строго и решительно:
– Вы хотите казаться легкомысленнее, чем вы есть на самом деле, дон Франсиско. Человек талантливый талантлив во всех областях. Цезарь был велик не только как государственный деятель и полководец, но и как писатель; Сократ был и философом, и основателем религии, и солдатом – он был всем. Леонардо, помимо своей живописи, занимался наукой и техникой: он сооружал крепости и летательные машины. Обратись к моей скромной особе, скажу: мне хотелось бы, чтобы меня принимали всерьез не только в вопросах государственной экономики, но и в вопросах живописи.
Пусть эти господа составят о нем самое незавидное мнение, все равно он, Гойя, не станет поддаваться на уговоры и снова вмешиваться в политику.
– Мне очень жаль, дон Гаспар, но я все же вынужден ответить отказом, – сказал он. – Несправедливость к дону Пабло Олавиде возмущает меня не меньше, чем вас. Однако же, – продолжал он со все возрастающей решимостью, – я не буду говорить об этом с доном Мануэлем. Наш друг дон Мигель, конечно, уже беседовал с ним об этом злосчастном деле, и вы, дон Дьего, – обратился он к аббату, – конечно, тоже испробовали на нем все средства разумного убеждения. Если уж вы, люди столь искушенные в политике, не добились успеха, чего же могу достичь я, простой живописец из Арагона?
Вызов принял дон Мигель.
– Пожалуйста, не думай, Франсиско, что вельможи так охотно зовут тебя только ради твоей живописи, – сказал он. – Вокруг них и без того целый день толкутся всякие знатоки экономики, механики, политики и другие мастера своего дела, вроде меня. Но художник – это нечто большее, чем мастер своего дела: он воздействует на всех, проникает в душу каждого, говорят от имени всех, всего народа в целом. Дон Мануэль знает это и прислушивается к твоим словам. Вот почему ты и обязан поговорить с ним о беззаконном и бессмысленном деле Пабло Олавиде.
Затем робко, но страстно заговорил молодой Кинтана.
– То, что вы сейчас сказали, дон Мигель, мне и самому не раз приходило в голову. Не мы, жалкие писаки, а вы, дон Франсиско, говорите языком, понятным каждому, всеобщим языком – idioma universal. Глядя на ваши картины, глубже проникаешь в человеческую сущность, чем при виде живых людей и при чтении наших писаний.
– Молодой человек, вы оказываете большую честь моему искусству, – ответил Гойя. – Но от меня ведь, к сожалению, требуют, чтобы я говорил с доном Мануэлем, и тут мой всеобщий язык оказывается ни при чем. – Я – живописец, сеньоры, – сказал он, до неприличия повышая голос. – Поймите же, я – живописец, только живописец.
Оставшись наедине с самим собой, он старался отмахнуться от тягостных мыслей о Ховельяносе и его гостях. Он повторял все доводы в свое оправдание, доводы были веские. «Oir, ver y callar – слушай, смотри и помалкивай» – вот, пожалуй, мудрейшая из множества добрых старых поговорок.
Но неприятное чувство не проходило.
Хотелось выговориться, оправдаться перед кем-нибудь из близких. Он рассказал своему верному Агустину, что Ховельянос с компанией опять хотели заставить его вмешаться в дела короля и что он, понятно, отказался.
– Человеку нужно два года, чтобы научиться говорить, и шестьдесят лет, чтобы научиться держать язык за зубами, – заключил Франсиско несколько натянуто.
Агустин явно огорчился. По-видимому, он знал об этом.
– Наоборот, guien calla, otorga – молчанье – знак согласия, – возразил он своим сиплым голосом.
Гойя не ответил. Агустин принудил себя не кричать, а говорить спокойно.
– Боюсь, Франчо, что, отгородившись от мира, ты и в собственном хозяйстве скоро перестанешь разбираться.
– Не болтай глупостей, – вспылил Франсиско. – Разве я стал хуже писать? – Он постарался овладеть собой. – И тогда этот твой добродетельный Ховельянос внушает мне почтение своей прямолинейностью и своим красноречием. Но чаще всего он мне смешон.
Все помнили эту историю, но она показалась незнакомой и новой в изложении Хосе Кинтаны. Он не побоялся выдать за подлинные и такие события, о которых простые смертные знать не могли, в крайнем случае могли только догадываться. Но удивительное дело: когда он читал, чувствовалось, что так именно оно и было.
Гойя слушал вместе с остальными, затаив дыхание. Молодой писатель изображал прошлое так, словно за ним не было трехсотлетней давности – оно волновало и возмущало, как злоба дня. Но тогда все, что здесь происходит, – просто бунт или, по меньшей мере, нечто весьма предосудительное. И с его, Гойи, стороны глупо водиться с этими смутьянами и фанатиками как раз сейчас, когда жизнь сулит ему исполнение всех чаяний. Однако ему нравился наивный юнец, который, читая свою историю, с трудом подавлял возмущение. Франсиско слушал бы и слушал его, хотя благоразумнее было бы улизнуть.
Когда Кинтана кончил, никто не произнес ни слова. Все были подавлены. Наконец Ховельянос откашлялся и сказал:
– У вас, дон Хосе, не перечесть погрешностей против чистого кастильского наречия. Но в каждой фразе чувствуется сила, и, так как вы молоды, многое еще поправимо.
Аббат поднялся. Должно быть, его больше, чем всех остальных, задело за живое то, что прочел Кинтана.
– У нас, в инквизиции, люди все понимающие, – начал он. Он имел право говорить «у нас, в инквизиции», потому что все еще носил звание «секретаря священного судилища», хотя покровитель аббата. Великий инквизитор Сьерра, впал в немилость и находился под следствием по причине сомнительности его богословских суждений. Аббат шагал взад и вперед по обширному кабинету дона Гаспара, машинально брал в руки разные вещицы, внимательно их рассматривал и рассуждал вслух.
– У нас, в инквизиции, люди всегда были понимающие, – говорил он, – и архиепископа Каррансу заперли в тюрьму и уморили не мы, а папа и король Филипп. Вот и теперь Великий инквизитор Лоренсана собирается довести до конца дело Олавиде. Но разве он отдал приказ арестовать этого большого человека? И разве не естественно, что он стремится довести до конца это нескончаемое дело?
Гойя насторожился. Он мимолетно встречал дона Пабло Олавиде и в свое время, много лет назад, был потрясен, узнав, что этот смелый, блестящего ума человек арестован, а его большое начинание с поселением на Сьерра-Морене поставлено под удар. В последние недели до него тоже доходили толки, что инквизиция задумала окончательно расправиться с Олавиде, однако он не стал в это вникать, чтобы не тревожить себя и свое счастье всякими слухами. Но сейчас под влиянием того, что прочитал Кинтана, у него невольно вырвалось:
– Неужели они посмеют?..
– Разумеется, посмеют, – ответил аббат, и его умный веселый взгляд стал совсем невеселым. – Лоренсане не дают спать лавры Великого инквизитора Вальдеса, он сам не прочь прославиться в борьбе за чистоту веры и уже исхлопотал себе благословение святого отца на расправу с Олавиде. Если дон Мануэль и дальше будет дремать, а король не пресечет наконец рвение Великого инквизитора, тогда нашей столице преподнесут такое аутодафе, какого ей не доводилось видеть много веков.
Гойя ясно чувствовал, что и мрачное пророчество аббата и даже чтение Хосе Кинтаны предназначалось для него одного. А тут и Ховельянос без обиняков обратился к нему:
– Дон Франсиско, ведь вы работаете сейчас над портретом Князя мира. Говорят, что во время сеансов дон Мануэль становится особенно доступен. Что если бы вам потолковать с ним о деле Олавиде?
Хотя Ховельянос старался говорить возможно равнодушнее, чувствовалось, как он взвешивает каждое свое слово. Все притихли и ждали, что ответит Гойя.
– Сомневаюсь, чтобы дон Мануэль принимал меня всерьез в том, что выходит за пределы живописи, – сказал Гойя сдержанным тоном и с насильственной шутливостью добавил: – Откровенно говоря, мне это безразлично: лишь бы мою живопись принимали всерьез.
Все хранили неодобрительное молчание. Один Ховельянос сказал строго и решительно:
– Вы хотите казаться легкомысленнее, чем вы есть на самом деле, дон Франсиско. Человек талантливый талантлив во всех областях. Цезарь был велик не только как государственный деятель и полководец, но и как писатель; Сократ был и философом, и основателем религии, и солдатом – он был всем. Леонардо, помимо своей живописи, занимался наукой и техникой: он сооружал крепости и летательные машины. Обратись к моей скромной особе, скажу: мне хотелось бы, чтобы меня принимали всерьез не только в вопросах государственной экономики, но и в вопросах живописи.
Пусть эти господа составят о нем самое незавидное мнение, все равно он, Гойя, не станет поддаваться на уговоры и снова вмешиваться в политику.
– Мне очень жаль, дон Гаспар, но я все же вынужден ответить отказом, – сказал он. – Несправедливость к дону Пабло Олавиде возмущает меня не меньше, чем вас. Однако же, – продолжал он со все возрастающей решимостью, – я не буду говорить об этом с доном Мануэлем. Наш друг дон Мигель, конечно, уже беседовал с ним об этом злосчастном деле, и вы, дон Дьего, – обратился он к аббату, – конечно, тоже испробовали на нем все средства разумного убеждения. Если уж вы, люди столь искушенные в политике, не добились успеха, чего же могу достичь я, простой живописец из Арагона?
Вызов принял дон Мигель.
– Пожалуйста, не думай, Франсиско, что вельможи так охотно зовут тебя только ради твоей живописи, – сказал он. – Вокруг них и без того целый день толкутся всякие знатоки экономики, механики, политики и другие мастера своего дела, вроде меня. Но художник – это нечто большее, чем мастер своего дела: он воздействует на всех, проникает в душу каждого, говорят от имени всех, всего народа в целом. Дон Мануэль знает это и прислушивается к твоим словам. Вот почему ты и обязан поговорить с ним о беззаконном и бессмысленном деле Пабло Олавиде.
Затем робко, но страстно заговорил молодой Кинтана.
– То, что вы сейчас сказали, дон Мигель, мне и самому не раз приходило в голову. Не мы, жалкие писаки, а вы, дон Франсиско, говорите языком, понятным каждому, всеобщим языком – idioma universal. Глядя на ваши картины, глубже проникаешь в человеческую сущность, чем при виде живых людей и при чтении наших писаний.
– Молодой человек, вы оказываете большую честь моему искусству, – ответил Гойя. – Но от меня ведь, к сожалению, требуют, чтобы я говорил с доном Мануэлем, и тут мой всеобщий язык оказывается ни при чем. – Я – живописец, сеньоры, – сказал он, до неприличия повышая голос. – Поймите же, я – живописец, только живописец.
Оставшись наедине с самим собой, он старался отмахнуться от тягостных мыслей о Ховельяносе и его гостях. Он повторял все доводы в свое оправдание, доводы были веские. «Oir, ver y callar – слушай, смотри и помалкивай» – вот, пожалуй, мудрейшая из множества добрых старых поговорок.
Но неприятное чувство не проходило.
Хотелось выговориться, оправдаться перед кем-нибудь из близких. Он рассказал своему верному Агустину, что Ховельянос с компанией опять хотели заставить его вмешаться в дела короля и что он, понятно, отказался.
– Человеку нужно два года, чтобы научиться говорить, и шестьдесят лет, чтобы научиться держать язык за зубами, – заключил Франсиско несколько натянуто.
Агустин явно огорчился. По-видимому, он знал об этом.
– Наоборот, guien calla, otorga – молчанье – знак согласия, – возразил он своим сиплым голосом.
Гойя не ответил. Агустин принудил себя не кричать, а говорить спокойно.
– Боюсь, Франчо, что, отгородившись от мира, ты и в собственном хозяйстве скоро перестанешь разбираться.
– Не болтай глупостей, – вспылил Франсиско. – Разве я стал хуже писать? – Он постарался овладеть собой. – И тогда этот твой добродетельный Ховельянос внушает мне почтение своей прямолинейностью и своим красноречием. Но чаще всего он мне смешон.
Да! Смешон чудак, живущий
В мире вечных идеалов,
А не в нашем грешном мире.
К сожалению, на свете
Приспосабливаться надо.
Вот в чем суть!
«Ну что ж. Вы в этом
Преуспели, дон Франсиско», —
Агустин сказал ехидно.
Но ответил Гойя: «Между
Тем и этим миром нужно
Отыскать дорогу. Верь мне:
Я ее найду. Увидишь,
Я найду ее, мой милый
Агустин!»
8
Гойя работал над своим жизнерадостным «Праздником Сан Исидро». Работал самозабвенно, радостно. И вдруг почувствовал, что он не один, что кто-то находится, в мастерской.
Да, кто-то вошел не постучавшись. Это был человек в одежде нунция, посланца священного судилища.
– Благословен господь Иисус Христос, – сказал он.
– Во веки веков, аминь, – ответил дон Франсиско.
– Не откажите подтвердить, дон Франсиско, что я вручил вам послание святейшей инквизиции, – очень учтиво сказал нунций.
Он протянул бумажку, Гойя расписался. Нунций отдал послание.
Гойя взял его и перекрестился.
– Благословенна пресвятая дева, – сказал нунций.
– Трижды благословенна, – ответил дон Франсиско, и посланный удалился.
Гойя, сел, держа в руке запечатанное послание. Последнее время шли толки, что инквизиция собирается объявить приговор дону Пабло Олавиде не публично, а на auto partikular – закрытом аутодафе, куда будут приглашены только избранные. Получить такое приглашение было и почетно и опасно, оно означало своего рода предостережение. Гойя не сомневался, что пакет в его руке содержит именно такого рода приглашение. Только теперь он полностью ощутил весь ужас внезапного и бесшумного появления посланца.
Долго сидел он на стуле, сгорбившись, обессилев» чувствуя дрожь в коленях и все не решаясь вскрыть послание.
Когда Франсиско рассказал Хосефе о приглашении, она страшно испугалась. Значит, верно предсказывал ее брат – за безнравственный образ жизни Франчо в конце концов прослыл еретиком. Должно быть, не столько его дружба с безбожниками, сколько дерзко выставляемая напоказ любовная интрига с герцогиней Альба побудила господ инквизиторов послать это грозное приглашение.
Плохо то, что ее Франчо и в самом деле еретик. А хуже всего, что она привязана к нему, как только человек может быть привязан к другому. И пусть инквизиция пытает ее, она никогда ни слова не скажет против? Франчо. Она постаралась, чтобы лицо ее, замкнутое, надменное, столь характерное для семейства Байеу, осталось невозмутимым, и только еще сильнее сжала губы.
– Сохрани тебя пресвятая дева, Франчо, – сказала она, немного помолчав.
Даже герцогиня Альба, когда он сообщил ей о приглашении, не могла скрыть, как неприятно она поражена. Однако быстро овладела собой.
– Вот видите, дон Франсиско, какое вы важное лицо, – сказала она.
Великий инквизитор Лоренсана позвал на торжество инквизиции самых почтенных и известных в государстве людей, в том числе не только дона Мигеля, Кабарруса, Ховельяноса, но даже самого дона Мануэля. Из Рима ему настоятельно рекомендовали не устраивать для Олавиде публичного аутодафе, чтобы не раздражать правительство, однако придать обвинительному приговору над еретиком широкую гласность. На этом основании он распорядился устроить закрытое аутодафе «при открытых дверях», так, чтобы, невзирая на его негласность, весь Мадрид участвовал в уничтожении еретика. За неделю до торжества конные служители и члены трибунала с барабанами, рогами и трубами объезжали город, и герольды объявляли народу, что к вящей славе господа бога и католической веры святейшая инквизиция устраивает в церкви Сан-Доминго Эль Реаль закрытое аутодафе «при открытых дверях». Все верующие приглашаются лицезреть священное действо, ибо оно приравнивается к богослужению.
Накануне в церковь принесли зеленый крест и хоругвь святейшей инквизиции. Зеленый крест нес настоятель доминиканцев, по бокам шли монахи с факелами и пели мизерере.
На хоругви из тяжелой алой камки были золотым вытканы герб короля и герб святейшей инквизиции – крест, меч и розга. Вслед за хоругвью несли гробы умерших и вырытых из могилы еретиков, которым должны были вынести приговор, а также изображения беглых. Огромные толпы теснились вдоль мостовых и преклоняли колени перед хоругвью и зеленым крестом.
На следующее утро, едва начало светать, как в церкви Сан-Доминго Эль Реаль собрались приглашенные: министры, генералы, ректор университета, виднейшие писатели – словом, все высокопоставленные лица, подозреваемые в вольнодумстве; не явиться на такое торжество, получив приглашение, даже в случае болезни, было все равно, что признать себя еретиком.
Далее, чтобы порадоваться победе, были приглашены враги Олавиде, те, кто способствовал его падению, – архиепископ Гранадский Деспиг, епископ Осмский, брат Ромуальд из Фрейбурга, воротилы из союза скотоводов, у которых Олавиде отнял для своих поселений даровые пастбища.
Все они, друзья и недруги, сидели на большой трибуне, против них в ожидании членов инквизиции пустовала вторая трибуна, над их головами висел знаменитый образ святого Доминика; святой лежит на земле, обессилев от умерщвления плоти, а пресвятая дева, исполненная сострадания, вливает струйку молока из своей груди ему в уста.
Посреди церкви был сооружен помост, на нем стояли гробы умерших еретиков, а к крестам, завешенным черным, были прибиты изображения беглых еретиков; второй помост дожидался живых еретиков.
Снаружи, между тем, приближалась процессия судей и преступников. Возглавлял шествие Мурсийский кавалерийский полк, замыкала его африканская конница, весь остальной гарнизон Мадрида был выстроен цепью вдоль улиц. Двумя длинными рядами шествовали судьи инквизиции, а между ними шли грешники.
Духовенство церкви Сан-Доминго встречало Великого инквизитора и его свиту на паперти. Непосредственно позади Лоренсаны шел председатель мадридского священного судилища доктор дон Хосе де Кеведо, а также три почетных секретаря, все трое – гранды первого ранга, вслед за ними – шесть действительных секретарей, и среди них аббат дон Дьего. Как только процессия вошла в церковь, приглашенные опустились на колени. Когда они снова подняли головы, помост для живых еретиков был заполнен. Напротив подмостков с мертвыми, тоже у подножья завешенного черным креста, на низенькой скамье, сидели они, живые еретики.
Их было четверо, облаченных в позорную одежду – санбенито. Мешком висела на них грубая желтая рубаха с черным косым крестом, вокруг шеи болталась пеньковая веревка, на голову была нахлобучена высокая остроконечная шапка, босые ноги засунуты в грубые желтые тряпичные туфли, в руках они держали погашенные зеленые свечи.
С глубоким волнением смотрел Гойя на осужденных грешников, на их позорные одежды, и ему припомнилось то санбенито, которое он увидел впервые еще мальчиком, ему тогда же объяснили, что означает это позорное рубище. То было старинное санбенито с намалеванными на нем страшными чертями, которые низвергали грешников в преисподнюю; сверху было указано имя и преступление еретика, носившего его сто с лишним лет назад.
Франсиско отчетливо вспомнил тот доходящий до сладострастия ужас, какой он ощутил тогда, услышав, что и потомки этого еретика по сей день изгнаны из общины праведных.
Одержимый безумной жалостью, он жадно искал лицо Пабло Олавиде, но надетые на еретиков санбенито и остроконечные шапки делали всех четверых почти одинаковыми, они сидели сгорбившись, лица у всех были серые, неживые, среди них как будто находилась одна женщина, однако ее нельзя было отличить от мужчин.
Франсиско обладал острой памятью на лица, он ясно представлял себе Пабло Олавиде таким, каким видел его много лет назад: это был худощавый, изящный, подвижный человек с приветливым и умным-лицом. А теперь Франсиско долго не мог решить, который из четверых Олавиде; собственного лица у него уже не было – его стерли, уничтожили.
На кафедру взошел секретарь и прочел слова присяги; повторяя их, присутствующие обязывались безоговорочно подчиняться святейшей инквизиции и неуклонно преследовать ересь. И все сказали «аминь». Затем настоятель доминиканцев произнес проповедь на текст: «Восстань, о господи, и сотвори свой суд»; речь его была краткой и яростной.
– Священное судилище и помост с грешниками, которые обречены принять муки, – вещал он, – являют нам наглядный пример того, что всем нам суждено претерпеть в день Страшного суда. Ужель, господи, вопрошают сомневающиеся, нет у тебя иных врагов, кроме иудеев, мусульман и еретиков? Разве бессчетное множество других людей не оскорбляет повседневно твоей святыни греховными и преступными делами? Все так» ответствует господь, но те прегрешения простительные, и я отпускаю, их. Необоримо претят мне лишь иудеи, мусульмане и еретики, ибо они пятнают имя мое и славу мою. Это и хотел сказать Давид, когда призывал господа: «Отринь от себя кротость, не дай усыпить себя состраданию! Восстань, о господней сотвори свой суд! Всю силу гнева твоего обрушь на язычников и неверных». И по слову этому поступает ныне святейшая инквизиция.
Затем стали зачитывать приговоры четырем еретикам. Оказалось, что Пабло Олавиде присоединили к людям без имени и положения, вероятно, желая показать, что перед судом инквизиции высшие равны ничтожнейшим.
Первым был, вызван Хосе Ортис, повар, ранее обучавшийся в Паленсийской семинарии. Он высказывал сомнения в чудодейственной силе образа пречистой девы дель Пилар. Еще он говорил, что самое худшее, чего он может опасаться после смерти, – это быть съеденным псами. Слова о псах были сочтены незначительной ересью, ибо и тела мучеников становились добычей псов, хищных птиц и даже свиней. Зато в первом его заявлении усмотрели святотатственное отрицание католического догмата. Приговор гласил, что преступник будет публично проведен по всему городу и наказан двумястами ударами плети, после чего его надлежит передать светским властям для отбытия пяти лет каторги.
Да, кто-то вошел не постучавшись. Это был человек в одежде нунция, посланца священного судилища.
– Благословен господь Иисус Христос, – сказал он.
– Во веки веков, аминь, – ответил дон Франсиско.
– Не откажите подтвердить, дон Франсиско, что я вручил вам послание святейшей инквизиции, – очень учтиво сказал нунций.
Он протянул бумажку, Гойя расписался. Нунций отдал послание.
Гойя взял его и перекрестился.
– Благословенна пресвятая дева, – сказал нунций.
– Трижды благословенна, – ответил дон Франсиско, и посланный удалился.
Гойя, сел, держа в руке запечатанное послание. Последнее время шли толки, что инквизиция собирается объявить приговор дону Пабло Олавиде не публично, а на auto partikular – закрытом аутодафе, куда будут приглашены только избранные. Получить такое приглашение было и почетно и опасно, оно означало своего рода предостережение. Гойя не сомневался, что пакет в его руке содержит именно такого рода приглашение. Только теперь он полностью ощутил весь ужас внезапного и бесшумного появления посланца.
Долго сидел он на стуле, сгорбившись, обессилев» чувствуя дрожь в коленях и все не решаясь вскрыть послание.
Когда Франсиско рассказал Хосефе о приглашении, она страшно испугалась. Значит, верно предсказывал ее брат – за безнравственный образ жизни Франчо в конце концов прослыл еретиком. Должно быть, не столько его дружба с безбожниками, сколько дерзко выставляемая напоказ любовная интрига с герцогиней Альба побудила господ инквизиторов послать это грозное приглашение.
Плохо то, что ее Франчо и в самом деле еретик. А хуже всего, что она привязана к нему, как только человек может быть привязан к другому. И пусть инквизиция пытает ее, она никогда ни слова не скажет против? Франчо. Она постаралась, чтобы лицо ее, замкнутое, надменное, столь характерное для семейства Байеу, осталось невозмутимым, и только еще сильнее сжала губы.
– Сохрани тебя пресвятая дева, Франчо, – сказала она, немного помолчав.
Даже герцогиня Альба, когда он сообщил ей о приглашении, не могла скрыть, как неприятно она поражена. Однако быстро овладела собой.
– Вот видите, дон Франсиско, какое вы важное лицо, – сказала она.
Великий инквизитор Лоренсана позвал на торжество инквизиции самых почтенных и известных в государстве людей, в том числе не только дона Мигеля, Кабарруса, Ховельяноса, но даже самого дона Мануэля. Из Рима ему настоятельно рекомендовали не устраивать для Олавиде публичного аутодафе, чтобы не раздражать правительство, однако придать обвинительному приговору над еретиком широкую гласность. На этом основании он распорядился устроить закрытое аутодафе «при открытых дверях», так, чтобы, невзирая на его негласность, весь Мадрид участвовал в уничтожении еретика. За неделю до торжества конные служители и члены трибунала с барабанами, рогами и трубами объезжали город, и герольды объявляли народу, что к вящей славе господа бога и католической веры святейшая инквизиция устраивает в церкви Сан-Доминго Эль Реаль закрытое аутодафе «при открытых дверях». Все верующие приглашаются лицезреть священное действо, ибо оно приравнивается к богослужению.
Накануне в церковь принесли зеленый крест и хоругвь святейшей инквизиции. Зеленый крест нес настоятель доминиканцев, по бокам шли монахи с факелами и пели мизерере.
На хоругви из тяжелой алой камки были золотым вытканы герб короля и герб святейшей инквизиции – крест, меч и розга. Вслед за хоругвью несли гробы умерших и вырытых из могилы еретиков, которым должны были вынести приговор, а также изображения беглых. Огромные толпы теснились вдоль мостовых и преклоняли колени перед хоругвью и зеленым крестом.
На следующее утро, едва начало светать, как в церкви Сан-Доминго Эль Реаль собрались приглашенные: министры, генералы, ректор университета, виднейшие писатели – словом, все высокопоставленные лица, подозреваемые в вольнодумстве; не явиться на такое торжество, получив приглашение, даже в случае болезни, было все равно, что признать себя еретиком.
Далее, чтобы порадоваться победе, были приглашены враги Олавиде, те, кто способствовал его падению, – архиепископ Гранадский Деспиг, епископ Осмский, брат Ромуальд из Фрейбурга, воротилы из союза скотоводов, у которых Олавиде отнял для своих поселений даровые пастбища.
Все они, друзья и недруги, сидели на большой трибуне, против них в ожидании членов инквизиции пустовала вторая трибуна, над их головами висел знаменитый образ святого Доминика; святой лежит на земле, обессилев от умерщвления плоти, а пресвятая дева, исполненная сострадания, вливает струйку молока из своей груди ему в уста.
Посреди церкви был сооружен помост, на нем стояли гробы умерших еретиков, а к крестам, завешенным черным, были прибиты изображения беглых еретиков; второй помост дожидался живых еретиков.
Снаружи, между тем, приближалась процессия судей и преступников. Возглавлял шествие Мурсийский кавалерийский полк, замыкала его африканская конница, весь остальной гарнизон Мадрида был выстроен цепью вдоль улиц. Двумя длинными рядами шествовали судьи инквизиции, а между ними шли грешники.
Духовенство церкви Сан-Доминго встречало Великого инквизитора и его свиту на паперти. Непосредственно позади Лоренсаны шел председатель мадридского священного судилища доктор дон Хосе де Кеведо, а также три почетных секретаря, все трое – гранды первого ранга, вслед за ними – шесть действительных секретарей, и среди них аббат дон Дьего. Как только процессия вошла в церковь, приглашенные опустились на колени. Когда они снова подняли головы, помост для живых еретиков был заполнен. Напротив подмостков с мертвыми, тоже у подножья завешенного черным креста, на низенькой скамье, сидели они, живые еретики.
Их было четверо, облаченных в позорную одежду – санбенито. Мешком висела на них грубая желтая рубаха с черным косым крестом, вокруг шеи болталась пеньковая веревка, на голову была нахлобучена высокая остроконечная шапка, босые ноги засунуты в грубые желтые тряпичные туфли, в руках они держали погашенные зеленые свечи.
С глубоким волнением смотрел Гойя на осужденных грешников, на их позорные одежды, и ему припомнилось то санбенито, которое он увидел впервые еще мальчиком, ему тогда же объяснили, что означает это позорное рубище. То было старинное санбенито с намалеванными на нем страшными чертями, которые низвергали грешников в преисподнюю; сверху было указано имя и преступление еретика, носившего его сто с лишним лет назад.
Франсиско отчетливо вспомнил тот доходящий до сладострастия ужас, какой он ощутил тогда, услышав, что и потомки этого еретика по сей день изгнаны из общины праведных.
Одержимый безумной жалостью, он жадно искал лицо Пабло Олавиде, но надетые на еретиков санбенито и остроконечные шапки делали всех четверых почти одинаковыми, они сидели сгорбившись, лица у всех были серые, неживые, среди них как будто находилась одна женщина, однако ее нельзя было отличить от мужчин.
Франсиско обладал острой памятью на лица, он ясно представлял себе Пабло Олавиде таким, каким видел его много лет назад: это был худощавый, изящный, подвижный человек с приветливым и умным-лицом. А теперь Франсиско долго не мог решить, который из четверых Олавиде; собственного лица у него уже не было – его стерли, уничтожили.
На кафедру взошел секретарь и прочел слова присяги; повторяя их, присутствующие обязывались безоговорочно подчиняться святейшей инквизиции и неуклонно преследовать ересь. И все сказали «аминь». Затем настоятель доминиканцев произнес проповедь на текст: «Восстань, о господи, и сотвори свой суд»; речь его была краткой и яростной.
– Священное судилище и помост с грешниками, которые обречены принять муки, – вещал он, – являют нам наглядный пример того, что всем нам суждено претерпеть в день Страшного суда. Ужель, господи, вопрошают сомневающиеся, нет у тебя иных врагов, кроме иудеев, мусульман и еретиков? Разве бессчетное множество других людей не оскорбляет повседневно твоей святыни греховными и преступными делами? Все так» ответствует господь, но те прегрешения простительные, и я отпускаю, их. Необоримо претят мне лишь иудеи, мусульмане и еретики, ибо они пятнают имя мое и славу мою. Это и хотел сказать Давид, когда призывал господа: «Отринь от себя кротость, не дай усыпить себя состраданию! Восстань, о господней сотвори свой суд! Всю силу гнева твоего обрушь на язычников и неверных». И по слову этому поступает ныне святейшая инквизиция.
Затем стали зачитывать приговоры четырем еретикам. Оказалось, что Пабло Олавиде присоединили к людям без имени и положения, вероятно, желая показать, что перед судом инквизиции высшие равны ничтожнейшим.
Первым был, вызван Хосе Ортис, повар, ранее обучавшийся в Паленсийской семинарии. Он высказывал сомнения в чудодейственной силе образа пречистой девы дель Пилар. Еще он говорил, что самое худшее, чего он может опасаться после смерти, – это быть съеденным псами. Слова о псах были сочтены незначительной ересью, ибо и тела мучеников становились добычей псов, хищных птиц и даже свиней. Зато в первом его заявлении усмотрели святотатственное отрицание католического догмата. Приговор гласил, что преступник будет публично проведен по всему городу и наказан двумястами ударами плети, после чего его надлежит передать светским властям для отбытия пяти лет каторги.