Страница:
начался митинг.
Настя в сторонке, под красной кирпичной стеной, перевязала трех раненых
и присоединилась к митингующим. Пылал огромный костер из тюремных книг и
документов, многотысячная толпа внимала ораторам, многие заключенные плакали
от счастья, целовались и обнимались друг с другом, со своими освободителями.
И хотя через радостный шум и гам почти не было слышно ораторов, Настя
все же поняла, что на импровизированной трибуне - ни одного большевика.
Трибуну захватили меньшевики.
В то время как большевики, в том числе и освобожденные из тюрем,
немедленно включились в вооруженную борьбу с защитниками царизма, Гвоздев,
тоже освобожденный только что из "Крестов", и его коллеги-меньшевики из
Рабочей группы Военно-промышленного комитета спешили не в бой, а устремились
завоевать массы на свою сторону, повести их за собой. Убаюканная
ультрареволюционными словами Кузьмы Гвоздева, Настя упустила момент, когда
ее товарищи поспешили "снимать" Московский полк. Она осталась стоять в толпе
рабочих и солдат, восхищенно внимавших этому скуластому, с маленькими
горящими глазками и тоненькими усиками, невысокому лидеру "оборонцев",
успевшему уже сменить тюремное одеяние на тужурку.
Кузьма Гвоздев благодарил за освобождение, кладя поклоны налево и
направо. Это очень импонировало толпе, как и его речи о проклятых царских
палачах, германском хищнике, который вот-вот сломает народ русский. Гвоздев
овладел вниманием рабочей и солдатской массы, кипевшей страстью к свободе, и
призвал народ объединиться с Государственной думой, которая всегда
отстаивала народную свободу.
Выступали и другие меньшевики. Каждый из них был на словах самым
последовательным борцом за народные права, призывая поддерживать Гвоздева и
депутатов Думы, которые-де только то и делают, что пекутся о народном благе.
Завороженная словами "оборонцев", взвинченная своим успехом, толпа
отправилась по набережной, а кое-кто и напрямик - по льду Невы на другую
сторону, где за башней водокачки угадывались очертания купола Таврического
дворца.
Настя отправилась вместе с народом по набережной к мосту Александра
Второго, по Литейному и Шпалерной. Первые ряды тридцатитысячной колонны -
самые быстрые ходоки, - уже подошли к Таврическому дворцу, резиденции
Государственной думы. Здесь на заснеженном дворе стояли сотни тех, кто
перешел Неву кратчайшим путем.
Окна дворца были полутемны, за ними не видно никакого движения.
Любопытные швейцары выглядывали из дверей. Возле входов стояли солдатские
караулы с примкнутыми штыками. Под натиском толпы они отодвигались все ближе
и ближе к дверям - в первых рядах наступающих - тоже солдаты, тоже
вооружены. Их лица полны решимости "спасти" избранников народа, увидеть их
благородные седины, которые так трогательно описал Кузьма Гвоздев.
Из подъезда левого флигеля вдруг выбежали солдаты с винтовками на
подкрепление караулу. Толпа приостановилась. Но задние напирали на передних,
вся площадь перед Думой и вся Шпалерная были до отказа заполнены серой
массой шинелей и черно-коричневыми вкраплениями гражданских одежд. Караул
мог быть с минуты на минуту смят и растерзан.
Отворилась одна створка высоких дверей с хрустальными стеклами, и на
крыльцо под шестиколонным портиком выскочил среднего роста худощавый
человек. Его глаза горели сумасшедшим блеском, полные губы кривились, и весь
он источал предельное напряжение. Его вид, а особенно беспорядочно
размахивавшие руки заставили возбужденную толпу остановиться.
- Граждане солдаты! - простер он руку вперед. - Великая честь выпадает
вам, революционному войску, - охранять Государственную думу!.. Объявляю вас
первым революционным караулом!
Толпа исторгла радостный вопль, старый караул буквально растворился в
потоке серых шинелей, ринувшемся к двери. Посыпалось богемское стекло, и в
секунду сотни солдат оказались в вестибюле. Непрерывный черно-серый вязкий
человеческий поток вливался и затоплял, словно наводнение, помещения
Таврического дворца. Коридоры, круглый зал - Ротонду с четырьмя белыми
кафельными печами, Екатерининский с лесом прекрасных колонн и семью
электрическими позолоченными люстрами, Белый зал заседаний, коридоры хоров,
подступы к буфету, Министерский павильон...
У комнаты номер одиннадцать Настя лицом к лицу столкнулась со стройным,
невысокого роста, но словно выточенным из слоновой кости человеком, на лице
которого красовались тонкие усики. По газетным портретам она узнала
депутата-монархиста Шульгина. Весь его облик выражал крайнее отвращение к
случившемуся. Он с презрением взирал на народ, а губы шептали:
- Пулеметов! Пулеметов!..
Настя едва могла передвигаться в густейшей толпе. Большая и тяжелая
сумка мешала ей, но бросить ее было жалко - а вдруг помощь сестры милосердия
еще понадобится...
В каждой комнате и в каждом зале бушевал свой митинг. Но странное дело,
под сводами российского парламента пока еще не прозвучали лозунги о конце
войны. Наоборот, депутаты Думы призывали к победе над германцами, к
умножению усилий свободного народа. Швейцары и служители, прижатые толпой к
стенам, неодобрительно взирали на грязь и разор, принесенные народом.
Паркетные полы изящных рисунков, натертые воском и блестевшие как стеклышко,
сразу были затоптаны десятками тысяч сапог, махорочный и табачный дым
поднялся словно туман к расписанным плафонам потолков. Оставался нетронутым
лишь один "кабинет Родзянки" - просторная комната с зеркалом во всю стену.
Но и сюда, в обиталище лидеров "общественных" сил, долетают звуки
"Марсельезы". В Екатерининском зале непрерывно играет военный оркестр, гул
митингующих голосов, дружное "ура!" особенно отличившемуся оратору...
Настя случайно открыла дверь в эту комнату и увидела сидевших на
красных шелковых скамейках вдоль стен людей. Выражение их лиц ничего доброго
революции не предвещало. Злоба, ненависть, страх перед восставшим народом
явственно читались в глазах, обращенных к двери. С чувством гадливости,
словно она прикоснулась к чему-то скользкому и мерзкому, закрыла Анастасия
дверь.
А за этой дверью в тот момент шло бесконечное заседание так называемого
Временного комитета Государственной думы. Со всех сторон к нему сходились
вести о том, что старой власти больше нет, что войска и чернь взбунтовались,
что новые тысячи солдат и рабочих подходят к Таврическому дворцу, чтобы
услышать руководящее слово "народных избранников"... Что вообще все - за
Государственную думу, как символ сопротивления царизму. Громкие слова лились
потоком в "кабинете Родзянки", и у господ, собравшихся там, эти слова
рождали уверенность в своих силах. Предлагалось множество законопроектов и
прокламаций, но первым обращением Временного комитета Государственной думы
стал призыв к рабочим и солдатам сохранять в неприкосновенности заводы,
фабрики и прочее. Время от времени кто-то из них выходил, чтобы произнести
речь перед народом, заполнившим дворец и площадь перед ним.
Но в то же самое время господам из "общественности" казалось, что их
окружает революционная трясина, которая вот-вот засосет и их, и царскую
власть, и все состоятельные сословия. Иногда в этой угрожающей субстанции
они видели и какие-то кочки. Шульгин назвал их "кочки-опоры", на которых
нельзя стоять, но по которым - с одной на другую - особенно лихо перебегал,
чтобы не остановиться и не утонуть, Керенский.
Какие-то вооруженные люди появлялись и хотели его слушать, исполнять
его приказания. Фигура Керенского благодаря этой вооруженной, хотя и зыбкой
опоре вырастала, затмевая собой всех остальных деятелей. Это не были ни
полки, ни какие-либо организованные части. Такие части бились сейчас на
улицах против полицейских засад и пулеметов, отворяли двери тюрем и
арсеналов, шли вместе с рабочими занимать заводы, телефонную станцию,
вокзалы, склады оружия и продовольствия.
- На революционной трясине, привычный к этому делу, - говорил Шульгин
своему другу Маклакову, - танцует один Керенский... Почему именно его ищут,
спрашивают: что делать? как защищать революцию?!
...Толстый Родзянко сидел в своем кресле, вцепившись в подлокотники
руками, как будто его уже силой стаскивали с поста председателя Думы.
Свисавший над воротником жирный затылок налился кровью так, словно удар
вот-вот хватит этого человека с властным выражением лица, украшенного густой
холеной бородой и усами.
Он поворачивался из стороны в сторону и все допытывался у депутатов,
окружавших его, бунт или не бунт происходит в империи.
- Я не желаю бунтовать. Я не бунтовщик, никакой революции я не делал и
не хочу делать, - твердил он, словно оправдания могли остановить грозный
поток, ежесекундно вливавшийся в Таврический дворец. - Если революция и
сделалась, то именно потому, что нас не слушались... Ни его величество
государь, ни это проклятое чудовище, имя которому - русский народ... Против
верховной власти я не пойду, не желаю идти! Но что делать?! Ведь
правительства нет! Делегации рвутся сюда со всех сторон. Спрашивают, что
делать?! Как же быть?! Отойти в сторону?! Оставить Россию без
правительства?! Есть же у нас долг перед родиной!..
- Берите, Михаил Владимирович, берите власть! - неожиданно горячо, что
не вязалось с его внешней апатией, воскликнул Шульгин. - Берите, как
верноподданный... Берите, потому что держава Российская не может быть без
власти... И если министры сбежали и их с собаками теперь не разыщешь - то
должен же их кто-то заменить?! Ведь сбежали?.. Или нет?
- Они арестованы! - сообщил Керенский, возникший неизвестно откуда. -
Но я сказал гражданам новой России: Дума не проливает крови! Я дал им
лозунг! Они теперь никого не убьют!
На мгновение Керенский замолчал, по привычке сгорбившись, а затем вновь
расправил плечи и уже без патетики спокойно добавил:
- Толпы рабочих, солдат и студентов арестовывают министров. Их сажают
под арест в Министерский павильон. Я распорядился, чтобы караул никого к ним
не допускал - нельзя исключить самосуда толпы, а Дума не проливает крови! -
последние слова он опять выкрикнул, словно обращался к толпе. Очевидно, они
ему очень нравились.
- Сбежали... - продолжал бубнить Родзянко. - Председателя Совета
министров неизвестно где искать... Кончено!
- Если кончено, так и берите власть, - уже настойчиво и зло стал давить
на него Шульгин. - Учтите, что может быть два выхода: все обойдется,
государь назначит новое правительство, так мы ему и сдадим власть... А не
обойдется, если мы власть не подберем - ее подберут другие, те, которые уже
выбрали каких-то мерзавцев на заводах под названием Совет! Берите наконец,
черт их возьми! Ведь у нас нет сейчас здесь пулеметов, чтобы разделаться с
взбунтовавшимся гарнизоном и этими мерзавцами рабочими, со всяким
революционным сбродом!
- Вы правы, Василий Витальевич, вы правы! - твердил в расстройстве
чувств Родзянко. - Но как опереться на все эти выражения симпатий к Думе?
Они трогательны, но как на них опереться? Ведь чья-то враждебная рука - я
вижу большевиков - отнюдь не желает укреплять власть Думы!
Шульгин пощипал свои тонкие усики, его руки дрожали от возбуждения и
ненависти к черни. Он так же, как и все члены Думы, утверждая себя, уже
много раз выходил в Екатерининский зал. Полуциркульный, в Ротонду, в Белый
зал - туда, где беспрестанно сменялись ораторы, говорившие о свободе, о
долге перед народом, о победе над германцами. Он тоже говорил - долго,
витиевато. Его слушали, как и всех, - внимательно, аплодировали и кричали
"ура!". Его коробило, но надо было снова и снова повиноваться людям,
заглядывавшим в кабинет Родзянки и требовавшим ораторов... Теперь, к ночи,
волна несколько спала. Во дворце остались лишь бездомные солдаты,
устроившиеся везде, где можно прилечь, расставив пулеметы, которых так не
хватало Шульгину, составив ружья в козлы, словно в казарме. Кое-где в
комнатах еще кипели речи. А поздним вечером кто-то пришел и сообщил, что
одну из комнат бюджетной комиссии занял исполнительный комитет какого-то
Совета рабочих депутатов. Похоже на то, что власть стала ускользать из рук
господ членов Временного комитета...
Многие думцы расположились на ночлег в полукруглой комнате за кабинетом
Родзянки, в так называемом "кабинете Волконского". Никто из них не мог
уснуть. Ведь рушился их мир.
Шульгин был весь как обнаженный нерв.
"До какой степени кошмара уже дошла Россия?! - бродили в его
затуманенном мозгу страшные мысли. - Что с армией? Как она воспримет
происходящее? Примет или не примет власть Временного комитета
Государственной думы? Ведь нужен прочный центр власти... Не то настанет
небывалая анархия, которая сметет с лица земли матушку-Русь! Но главное -
это армия! Если развал достигнет и армии - это полная катастрофа... Сегодня
пока звучит "Государственная дума"! Они идут сегодня сюда! Но придут ли
завтра? Если они поймут, что Временный комитет Государственной думы - это
чистейшая фикция, фокус, - они будут решать сами вопрос о государе. Да, это
важно... У него нет больше верноподданных - одни мятежники! Распутин выбил
всех его друзей, всех верноподданных! И мы, мы сами виноваты, что раздували
фигуру этого грязного мужика! А теперь надо спасать царя, монархию надо
спасать, царствующий дом Романовых! Но как? Ведь можно их разогнать
пулеметами, расстрелять картечью из пушек, или... если это уже невозможно...
ценой отречения Николая Александровича спасти ему жизнь и спасти монархию...
хотя бы конституционную... Значит, прав Прогрессивный блок и та группа, кто
прочили на престол Михаила Александровича? Ведь этот проклятый сброд,
оккупировавший Таврический, скоро начнет убивать... Говорил же Пуришкевичу,
чтобы не убивали Распутина! Вот бы и выдали его сейчас толпе, как когда-то
нелюбимых бояр с Красного крыльца Кремля... Надо спасти, что можно еще
спасти... Николай Первый повесил пять декабристов и остановил бунт. Если
Николай Второй перевешает пятьдесят тысяч февралистов ради подавления нового
бунта, то слава ему и почтение!.."
От мыслей Шульгину делалось горько, словно от хины.
"Но если не удастся, не найдется ни полков, ни генералов? Кто тогда
сможет остановить падение в пропасть анархии? Родзянко? Он, пожалуй, пошел
бы в премьеры, но в премьеры его не пропустят! Гучков? Милюков? Какие из них
премьеры - так, болтуны на трибуне. Керенский? Ведь он актер, но по зыбкой
трясине умело танцует... И приказы уже отдает на все стороны, да и слушаются
его... А почему? Может быть, за ним кто-то стоит? Какая сила и сила ли? Или
люди? Коновалов, например, Некрасов и другие?
Неужели с утра возобновится весь этот жуткий кошмар? Пулеметы, пулеметы
надо против них!.."
Шульгин дремал и не дремал, кошмарные видения пушек и пулеметов,
расстреливающих вместо с бунтовщиками и членов Государственной думы, и его,
депутата от Киевской губернии, во сне и наяву проносились перед его глазами.
Как он их ненавидел! Как хотел расстрелять, повесить, забить нагайками
тысячу, десять тысяч раз каждого, кто разрушил его старый и уютный мир.
51. Могилев, 27 февраля 1917 года
Алексей Соколов, не занятый в этот день докладами, с утра ощутил, как
напряжение в Ставке нарастало. В небывало ранние часы офицеры толпились в
читальной зале офицерского собрания в гостинице "Бристоль", где раньше и во
времена служебных-то занятий никого никогда не бывало. Газеты или журналы
никто не открывал, только говорили и без конца курили. Все сразу узнали, что
еще затемно пришла телеграмма от Протопопова, в которой министр внутренних
дел сообщал о событиях вроде бы успокоительно: вчера в начале пятого Невский
был очищен от бунтовщиков, но отдельные участники беспорядков, укрываясь за
угловыми домами, продолжали обстреливать воинские разъезды. Что бунтовщики
обстреливают части регулярной армии - настораживало. Однако Протопопов, как
говорили, заверял, что войска действуют ревностно, поступили сведения, что
часть рабочих собирается приступить к работе двадцать седьмого. Министр
добавлял, что в Москве спокойно.
Но час от часу телеграфная лавина нарастала. Неведомо какими путями
стали известны слова императрицы из ее телеграммы царю: "Очень беспокоюсь
относительно города".
После полудня от шифровальщиков, потерявших всякое соображение о
дисциплине, просочился текст телеграммы Родзянки государю, которую тот
направил через Алексеева. Может быть, постарался и сам "косоглазый друг"
царя, чтобы создать атмосферу тревоги вокруг верховного главнокомандующего.
Ведь царь, узнав от Алексеева о требованиях "этого толстяка", отмахнулся от
них, как от назойливой мухи. Но господа офицеры были другого мнения о
председателе Думы. Его настойчивость импонировала многим, даже самым
отьявленным монархистам. Его телеграмму знали наизусть. Если один начинал ее
цитировать, то неизменно кто-то другой подхватывал и продолжал: "Последний
оплот порядка устранен. Занятия Государственной думы... прерваны...
Правительство совершенно бессильно подавить беспорядок. На войска гарнизона
надежды нет. Запасные батальоны гвардейских полков охвачены бунтом. Убивают
офицеров... Гражданская война началась и разгорается... Государь, не
медлите! Час, решающий судьбу вашу и родины, настал. Завтра может быть уже
поздно".
Алексей, вопреки мнению большинства офицеров, не верящих в глубокую
сущность событий, в их судьбоносность, давно вслушивался в рост народного
недовольства и пришел к выводу, что это начинается революция, размах и пламя
которой могут оказаться ничуть не меньше, чем у Великой французской. Он не
пребывал в печали от того, что в Петрограде люди ходят с красными флагами,
что батальоны запасных восстали и присоединились к рабочим. Он видел
смятение и тех, кто тянул его в заговор против царя. С чувством нарастающего
волнения вслушивался он во все приметы великих событий, приходившие из
Петрограда. Однако он не показывал своих истинных чувств коллегам-генералам,
каждый из которых мог оказаться именно той коварной пружиной в заговоре,
которая послала Маркова на предательство. Он был теперь крайне осторожен
среди тех, кого раньше считал "своими".
...Среди дня пришли новые телеграммы и сразу сделались предметом
обсуждения.
В час с четвертью Беляев сообщил Алексееву, что начавшиеся в некоторых
частях волнения подавляются. Выражал уверенность "в скором наступлении
спокойствия". Он же - начальнику штаба верховного главнокомандующего, в
девятнадцать часов двадцать две минуты указывает на "серьезность положения".
Просит прислать действительно "надежные части". Копия депеши пошла к
главкосеву*...
______________
* Одно из сокращений, принятых в годы первой мировой войны. Означает
главнокомандующего Северным фронтом.
Беляев - Алексееву в девятнадцать тридцать три: "Совет министров
признал необходимость объявить Петроград на осадном положении. Ввиду
проявленной генералом Хабаловым растерянности назначил на помощь ему
генерала Занкевича, так как генерал Чебыкин отсутствует".
23 часа 53 минуты. Снова Беляев сообщает, что из Царского Села вызваны
небольшие части запасных полков.
А в промежуток между двумя последними телеграммами офицерское собрание
облетел слух, что великий князь Михаил Александрович, неведомо как
оказавшийся в столице в разгар событий, из дома военного министра на Мойке,
где имелся прямой провод со Ставкой, сообщал Алексееву о "серьезности
положения", о необходимости назначить председателя Совета министров, который
сам подобрал бы себе кабинет. Он спрашивал царя через Алексеева, не
уполномочит ли его царь сейчас же об этом объявить, называя, со своей
стороны, князя Львова, и предлагал принять на себя регентство.
Как только Соколов услышал об этой депеше, он понял, что машина
заговора начинает налаживаться. На волне народной революции те господа,
которые подбили на эту телеграмму великого князя, видимо, соорганизовались и
начали действовать по заранее разработанному плану.
Однако стало известно, что царь опять ответил отказом, словно не
понимая или не зная масштабов беспорядков, захвативших Петроград. А вслед он
велел Алексееву передать в столицу, что он не допускает каких бы то ни было
перемен, требует принятия решительных мер для подавления бунта и
предоставляет временно князю Голицыну диктаторские права по управлению
империей вне района, подчиненного верховному главнокомандующему.
...Чрезвычайность положения постепенно доходила даже до тугодумного
Воейкова. Всю первую половину дня он следил за тем, как отделывают купленный
им для жены дом на Днепровском проспекте. Дворцовый комендант собирался
вскоре перевезти свою Нину в Могилев, чтобы не чувствовать себя столь
одиноким. Но во вторую половину дня и Воейков стал слоняться по коридорам
губернаторского дома и приставать ко всем знакомым с глупыми расспросами.
Отвлекло его лишь то, что государь после новых телеграмм Александры
Федоровны, в которых она панически писала, что уступки необходимы, что
стачки продолжаются и много войск перешло на сторону революции, что окружной
суд горит, приказал приготовить литерные поезда для отъезда вечером в
Царское Село.
Соколов был у генерала Лукомского, когда вошел к нему Воейков и сообщил
о желании государя выехать в одиннадцать вечера из Могилева на Царское Село.
- Подать поезда в одиннадцать часов можно, но отправить их ранее шести
утра нельзя, - с вызовом, явно означавшим крушение власти в Ставке всех этих
свитских генералов с вензелями царя на погонах, ответил Лукомский. - Надо
приготовить свободный проход поезда по всему пути и разослать для этого
всюду телеграммы...
Воейков только и мог ответить, что принятого решения государь не
изменит, и уже не столь наглым тоном, как раньше, просил отдать необходимые
распоряжения. Когда дворцовый комендант хотел уйти, Лукомский жестом
пригласил его сесть.
- Решение государя ехать в Царское Село может привести к
катастрофическим последствиям, - твердо сказал генерал-квартирмейстер. - По
моему мнению, государю следует оставаться в Могилеве: ведь связь между
штабом и главнокомандующим будет потеряна, если произойдет задержка в пути.
К тому же ничего не известно наверное о событиях в Царском Селе и
Петрограде, поэтому ехать его величеству в Царское Село опасно.
По тому, как Лукомский убеждал Воейкова не допустить отъезда государя
из Могилева, где он находится в окружении пока еще верных ему войск, Соколов
понял, что генерал-квартирмейстер - не участник заговора. Он говорит от
своего имени, а не от имени Алексеева, который дезавуировал бы его, узнай об
этих разговорах.
Воейков стоял на своем. Он ничего не желал слушать, поднялся и ушел.
- Ну прямо "золотая орда" какая-то эти свитские, - с раздражением
сказал Лукомский Соколову, когда дверь за Воейковым закрылась. - Ничего не
хотят понимать!
В его раздражении Алексею почудилось недовольство самим царем, а вовсе
не его приближенными. Интеллигентное лицо генерал-квартирмейстера с пенсне
на золотой дужке было крайне расстроено. Он, видимо, тоже понимал, что
творится нечто чрезвычайное, и всячески старался обрести душевное
спокойствие.
Но покоя не было. Особенно в этот день.
После обеда у государя, куда неожиданно был приглашен генерал-адъютант
Николай Иудович Иванов, числившийся в резерве назначения и живший в своем
салон-вагоне на станции, стало известно, что царь назначил его диктатором,
придал Георгиевский батальон из охраны Ставки, приказал вызвать два полка в
его распоряжение и послал на усмирение бунтующего Питера.
...В половине двенадцатого ночи два литерных поезда стояли у платформы
вокзала. Неподалеку, на товарной станции, формировался эшелон для
Георгиевского батальона. Вагон Николая Иудовича стоял еще здесь, на
пассажирских путях.
В полночь Днепровский проспект, заснувший крепким обывательским сном,
был разбужен грохотом моторов. Это царь и свитские направлялись к поездам.
Замерзшие часовые, оцепившие здание вокзала, делали "на караул" своими
винтовками, вкладывая в этот простой прием побольше энергии, чтобы согреться
хоть от такого движения.
Почти вслед за ними на вокзал примчалась кавалькада штабных машин.
Алексеев с некоторыми чинами штаба приехал проводить царя. Он знал, что
скоро Николай ляжет спать в вагоне, и решил до этого попрощаться с ним. Они
походили вдвоем по платформе, поговорили о чем-то. Затем остановились у
лесенки, крытой ковром и ведущей в царский вагон. Алексеев троекратно,
по-русски, облобызал государя. Штабные и свитские стояли по стойке "смирно".
Затем император вошел в вагон, а Алексеев, круто повернувшись, отправился к
автомобилю.
Николай Романов внешне был спокоен, но бледность покрывала его лицо.
Последние часы он провел в мучительных раздумьях о том, что делать, на что
решаться. До него уже неведомо как докатилось мнение военных о том, что его
отречение необходимо для успокоения страны в целях ведения войны. "Опоздал
заключить мир с Вилли и вздернуть всю эту сволочь! - носилось теперь у него
в голове. - Одна надежда на Николая Иудовича и его георгиевских кавалеров...
Да и два верных полка с Северного фронта уже назначены в Петроград... Но
Настя в сторонке, под красной кирпичной стеной, перевязала трех раненых
и присоединилась к митингующим. Пылал огромный костер из тюремных книг и
документов, многотысячная толпа внимала ораторам, многие заключенные плакали
от счастья, целовались и обнимались друг с другом, со своими освободителями.
И хотя через радостный шум и гам почти не было слышно ораторов, Настя
все же поняла, что на импровизированной трибуне - ни одного большевика.
Трибуну захватили меньшевики.
В то время как большевики, в том числе и освобожденные из тюрем,
немедленно включились в вооруженную борьбу с защитниками царизма, Гвоздев,
тоже освобожденный только что из "Крестов", и его коллеги-меньшевики из
Рабочей группы Военно-промышленного комитета спешили не в бой, а устремились
завоевать массы на свою сторону, повести их за собой. Убаюканная
ультрареволюционными словами Кузьмы Гвоздева, Настя упустила момент, когда
ее товарищи поспешили "снимать" Московский полк. Она осталась стоять в толпе
рабочих и солдат, восхищенно внимавших этому скуластому, с маленькими
горящими глазками и тоненькими усиками, невысокому лидеру "оборонцев",
успевшему уже сменить тюремное одеяние на тужурку.
Кузьма Гвоздев благодарил за освобождение, кладя поклоны налево и
направо. Это очень импонировало толпе, как и его речи о проклятых царских
палачах, германском хищнике, который вот-вот сломает народ русский. Гвоздев
овладел вниманием рабочей и солдатской массы, кипевшей страстью к свободе, и
призвал народ объединиться с Государственной думой, которая всегда
отстаивала народную свободу.
Выступали и другие меньшевики. Каждый из них был на словах самым
последовательным борцом за народные права, призывая поддерживать Гвоздева и
депутатов Думы, которые-де только то и делают, что пекутся о народном благе.
Завороженная словами "оборонцев", взвинченная своим успехом, толпа
отправилась по набережной, а кое-кто и напрямик - по льду Невы на другую
сторону, где за башней водокачки угадывались очертания купола Таврического
дворца.
Настя отправилась вместе с народом по набережной к мосту Александра
Второго, по Литейному и Шпалерной. Первые ряды тридцатитысячной колонны -
самые быстрые ходоки, - уже подошли к Таврическому дворцу, резиденции
Государственной думы. Здесь на заснеженном дворе стояли сотни тех, кто
перешел Неву кратчайшим путем.
Окна дворца были полутемны, за ними не видно никакого движения.
Любопытные швейцары выглядывали из дверей. Возле входов стояли солдатские
караулы с примкнутыми штыками. Под натиском толпы они отодвигались все ближе
и ближе к дверям - в первых рядах наступающих - тоже солдаты, тоже
вооружены. Их лица полны решимости "спасти" избранников народа, увидеть их
благородные седины, которые так трогательно описал Кузьма Гвоздев.
Из подъезда левого флигеля вдруг выбежали солдаты с винтовками на
подкрепление караулу. Толпа приостановилась. Но задние напирали на передних,
вся площадь перед Думой и вся Шпалерная были до отказа заполнены серой
массой шинелей и черно-коричневыми вкраплениями гражданских одежд. Караул
мог быть с минуты на минуту смят и растерзан.
Отворилась одна створка высоких дверей с хрустальными стеклами, и на
крыльцо под шестиколонным портиком выскочил среднего роста худощавый
человек. Его глаза горели сумасшедшим блеском, полные губы кривились, и весь
он источал предельное напряжение. Его вид, а особенно беспорядочно
размахивавшие руки заставили возбужденную толпу остановиться.
- Граждане солдаты! - простер он руку вперед. - Великая честь выпадает
вам, революционному войску, - охранять Государственную думу!.. Объявляю вас
первым революционным караулом!
Толпа исторгла радостный вопль, старый караул буквально растворился в
потоке серых шинелей, ринувшемся к двери. Посыпалось богемское стекло, и в
секунду сотни солдат оказались в вестибюле. Непрерывный черно-серый вязкий
человеческий поток вливался и затоплял, словно наводнение, помещения
Таврического дворца. Коридоры, круглый зал - Ротонду с четырьмя белыми
кафельными печами, Екатерининский с лесом прекрасных колонн и семью
электрическими позолоченными люстрами, Белый зал заседаний, коридоры хоров,
подступы к буфету, Министерский павильон...
У комнаты номер одиннадцать Настя лицом к лицу столкнулась со стройным,
невысокого роста, но словно выточенным из слоновой кости человеком, на лице
которого красовались тонкие усики. По газетным портретам она узнала
депутата-монархиста Шульгина. Весь его облик выражал крайнее отвращение к
случившемуся. Он с презрением взирал на народ, а губы шептали:
- Пулеметов! Пулеметов!..
Настя едва могла передвигаться в густейшей толпе. Большая и тяжелая
сумка мешала ей, но бросить ее было жалко - а вдруг помощь сестры милосердия
еще понадобится...
В каждой комнате и в каждом зале бушевал свой митинг. Но странное дело,
под сводами российского парламента пока еще не прозвучали лозунги о конце
войны. Наоборот, депутаты Думы призывали к победе над германцами, к
умножению усилий свободного народа. Швейцары и служители, прижатые толпой к
стенам, неодобрительно взирали на грязь и разор, принесенные народом.
Паркетные полы изящных рисунков, натертые воском и блестевшие как стеклышко,
сразу были затоптаны десятками тысяч сапог, махорочный и табачный дым
поднялся словно туман к расписанным плафонам потолков. Оставался нетронутым
лишь один "кабинет Родзянки" - просторная комната с зеркалом во всю стену.
Но и сюда, в обиталище лидеров "общественных" сил, долетают звуки
"Марсельезы". В Екатерининском зале непрерывно играет военный оркестр, гул
митингующих голосов, дружное "ура!" особенно отличившемуся оратору...
Настя случайно открыла дверь в эту комнату и увидела сидевших на
красных шелковых скамейках вдоль стен людей. Выражение их лиц ничего доброго
революции не предвещало. Злоба, ненависть, страх перед восставшим народом
явственно читались в глазах, обращенных к двери. С чувством гадливости,
словно она прикоснулась к чему-то скользкому и мерзкому, закрыла Анастасия
дверь.
А за этой дверью в тот момент шло бесконечное заседание так называемого
Временного комитета Государственной думы. Со всех сторон к нему сходились
вести о том, что старой власти больше нет, что войска и чернь взбунтовались,
что новые тысячи солдат и рабочих подходят к Таврическому дворцу, чтобы
услышать руководящее слово "народных избранников"... Что вообще все - за
Государственную думу, как символ сопротивления царизму. Громкие слова лились
потоком в "кабинете Родзянки", и у господ, собравшихся там, эти слова
рождали уверенность в своих силах. Предлагалось множество законопроектов и
прокламаций, но первым обращением Временного комитета Государственной думы
стал призыв к рабочим и солдатам сохранять в неприкосновенности заводы,
фабрики и прочее. Время от времени кто-то из них выходил, чтобы произнести
речь перед народом, заполнившим дворец и площадь перед ним.
Но в то же самое время господам из "общественности" казалось, что их
окружает революционная трясина, которая вот-вот засосет и их, и царскую
власть, и все состоятельные сословия. Иногда в этой угрожающей субстанции
они видели и какие-то кочки. Шульгин назвал их "кочки-опоры", на которых
нельзя стоять, но по которым - с одной на другую - особенно лихо перебегал,
чтобы не остановиться и не утонуть, Керенский.
Какие-то вооруженные люди появлялись и хотели его слушать, исполнять
его приказания. Фигура Керенского благодаря этой вооруженной, хотя и зыбкой
опоре вырастала, затмевая собой всех остальных деятелей. Это не были ни
полки, ни какие-либо организованные части. Такие части бились сейчас на
улицах против полицейских засад и пулеметов, отворяли двери тюрем и
арсеналов, шли вместе с рабочими занимать заводы, телефонную станцию,
вокзалы, склады оружия и продовольствия.
- На революционной трясине, привычный к этому делу, - говорил Шульгин
своему другу Маклакову, - танцует один Керенский... Почему именно его ищут,
спрашивают: что делать? как защищать революцию?!
...Толстый Родзянко сидел в своем кресле, вцепившись в подлокотники
руками, как будто его уже силой стаскивали с поста председателя Думы.
Свисавший над воротником жирный затылок налился кровью так, словно удар
вот-вот хватит этого человека с властным выражением лица, украшенного густой
холеной бородой и усами.
Он поворачивался из стороны в сторону и все допытывался у депутатов,
окружавших его, бунт или не бунт происходит в империи.
- Я не желаю бунтовать. Я не бунтовщик, никакой революции я не делал и
не хочу делать, - твердил он, словно оправдания могли остановить грозный
поток, ежесекундно вливавшийся в Таврический дворец. - Если революция и
сделалась, то именно потому, что нас не слушались... Ни его величество
государь, ни это проклятое чудовище, имя которому - русский народ... Против
верховной власти я не пойду, не желаю идти! Но что делать?! Ведь
правительства нет! Делегации рвутся сюда со всех сторон. Спрашивают, что
делать?! Как же быть?! Отойти в сторону?! Оставить Россию без
правительства?! Есть же у нас долг перед родиной!..
- Берите, Михаил Владимирович, берите власть! - неожиданно горячо, что
не вязалось с его внешней апатией, воскликнул Шульгин. - Берите, как
верноподданный... Берите, потому что держава Российская не может быть без
власти... И если министры сбежали и их с собаками теперь не разыщешь - то
должен же их кто-то заменить?! Ведь сбежали?.. Или нет?
- Они арестованы! - сообщил Керенский, возникший неизвестно откуда. -
Но я сказал гражданам новой России: Дума не проливает крови! Я дал им
лозунг! Они теперь никого не убьют!
На мгновение Керенский замолчал, по привычке сгорбившись, а затем вновь
расправил плечи и уже без патетики спокойно добавил:
- Толпы рабочих, солдат и студентов арестовывают министров. Их сажают
под арест в Министерский павильон. Я распорядился, чтобы караул никого к ним
не допускал - нельзя исключить самосуда толпы, а Дума не проливает крови! -
последние слова он опять выкрикнул, словно обращался к толпе. Очевидно, они
ему очень нравились.
- Сбежали... - продолжал бубнить Родзянко. - Председателя Совета
министров неизвестно где искать... Кончено!
- Если кончено, так и берите власть, - уже настойчиво и зло стал давить
на него Шульгин. - Учтите, что может быть два выхода: все обойдется,
государь назначит новое правительство, так мы ему и сдадим власть... А не
обойдется, если мы власть не подберем - ее подберут другие, те, которые уже
выбрали каких-то мерзавцев на заводах под названием Совет! Берите наконец,
черт их возьми! Ведь у нас нет сейчас здесь пулеметов, чтобы разделаться с
взбунтовавшимся гарнизоном и этими мерзавцами рабочими, со всяким
революционным сбродом!
- Вы правы, Василий Витальевич, вы правы! - твердил в расстройстве
чувств Родзянко. - Но как опереться на все эти выражения симпатий к Думе?
Они трогательны, но как на них опереться? Ведь чья-то враждебная рука - я
вижу большевиков - отнюдь не желает укреплять власть Думы!
Шульгин пощипал свои тонкие усики, его руки дрожали от возбуждения и
ненависти к черни. Он так же, как и все члены Думы, утверждая себя, уже
много раз выходил в Екатерининский зал. Полуциркульный, в Ротонду, в Белый
зал - туда, где беспрестанно сменялись ораторы, говорившие о свободе, о
долге перед народом, о победе над германцами. Он тоже говорил - долго,
витиевато. Его слушали, как и всех, - внимательно, аплодировали и кричали
"ура!". Его коробило, но надо было снова и снова повиноваться людям,
заглядывавшим в кабинет Родзянки и требовавшим ораторов... Теперь, к ночи,
волна несколько спала. Во дворце остались лишь бездомные солдаты,
устроившиеся везде, где можно прилечь, расставив пулеметы, которых так не
хватало Шульгину, составив ружья в козлы, словно в казарме. Кое-где в
комнатах еще кипели речи. А поздним вечером кто-то пришел и сообщил, что
одну из комнат бюджетной комиссии занял исполнительный комитет какого-то
Совета рабочих депутатов. Похоже на то, что власть стала ускользать из рук
господ членов Временного комитета...
Многие думцы расположились на ночлег в полукруглой комнате за кабинетом
Родзянки, в так называемом "кабинете Волконского". Никто из них не мог
уснуть. Ведь рушился их мир.
Шульгин был весь как обнаженный нерв.
"До какой степени кошмара уже дошла Россия?! - бродили в его
затуманенном мозгу страшные мысли. - Что с армией? Как она воспримет
происходящее? Примет или не примет власть Временного комитета
Государственной думы? Ведь нужен прочный центр власти... Не то настанет
небывалая анархия, которая сметет с лица земли матушку-Русь! Но главное -
это армия! Если развал достигнет и армии - это полная катастрофа... Сегодня
пока звучит "Государственная дума"! Они идут сегодня сюда! Но придут ли
завтра? Если они поймут, что Временный комитет Государственной думы - это
чистейшая фикция, фокус, - они будут решать сами вопрос о государе. Да, это
важно... У него нет больше верноподданных - одни мятежники! Распутин выбил
всех его друзей, всех верноподданных! И мы, мы сами виноваты, что раздували
фигуру этого грязного мужика! А теперь надо спасать царя, монархию надо
спасать, царствующий дом Романовых! Но как? Ведь можно их разогнать
пулеметами, расстрелять картечью из пушек, или... если это уже невозможно...
ценой отречения Николая Александровича спасти ему жизнь и спасти монархию...
хотя бы конституционную... Значит, прав Прогрессивный блок и та группа, кто
прочили на престол Михаила Александровича? Ведь этот проклятый сброд,
оккупировавший Таврический, скоро начнет убивать... Говорил же Пуришкевичу,
чтобы не убивали Распутина! Вот бы и выдали его сейчас толпе, как когда-то
нелюбимых бояр с Красного крыльца Кремля... Надо спасти, что можно еще
спасти... Николай Первый повесил пять декабристов и остановил бунт. Если
Николай Второй перевешает пятьдесят тысяч февралистов ради подавления нового
бунта, то слава ему и почтение!.."
От мыслей Шульгину делалось горько, словно от хины.
"Но если не удастся, не найдется ни полков, ни генералов? Кто тогда
сможет остановить падение в пропасть анархии? Родзянко? Он, пожалуй, пошел
бы в премьеры, но в премьеры его не пропустят! Гучков? Милюков? Какие из них
премьеры - так, болтуны на трибуне. Керенский? Ведь он актер, но по зыбкой
трясине умело танцует... И приказы уже отдает на все стороны, да и слушаются
его... А почему? Может быть, за ним кто-то стоит? Какая сила и сила ли? Или
люди? Коновалов, например, Некрасов и другие?
Неужели с утра возобновится весь этот жуткий кошмар? Пулеметы, пулеметы
надо против них!.."
Шульгин дремал и не дремал, кошмарные видения пушек и пулеметов,
расстреливающих вместо с бунтовщиками и членов Государственной думы, и его,
депутата от Киевской губернии, во сне и наяву проносились перед его глазами.
Как он их ненавидел! Как хотел расстрелять, повесить, забить нагайками
тысячу, десять тысяч раз каждого, кто разрушил его старый и уютный мир.
51. Могилев, 27 февраля 1917 года
Алексей Соколов, не занятый в этот день докладами, с утра ощутил, как
напряжение в Ставке нарастало. В небывало ранние часы офицеры толпились в
читальной зале офицерского собрания в гостинице "Бристоль", где раньше и во
времена служебных-то занятий никого никогда не бывало. Газеты или журналы
никто не открывал, только говорили и без конца курили. Все сразу узнали, что
еще затемно пришла телеграмма от Протопопова, в которой министр внутренних
дел сообщал о событиях вроде бы успокоительно: вчера в начале пятого Невский
был очищен от бунтовщиков, но отдельные участники беспорядков, укрываясь за
угловыми домами, продолжали обстреливать воинские разъезды. Что бунтовщики
обстреливают части регулярной армии - настораживало. Однако Протопопов, как
говорили, заверял, что войска действуют ревностно, поступили сведения, что
часть рабочих собирается приступить к работе двадцать седьмого. Министр
добавлял, что в Москве спокойно.
Но час от часу телеграфная лавина нарастала. Неведомо какими путями
стали известны слова императрицы из ее телеграммы царю: "Очень беспокоюсь
относительно города".
После полудня от шифровальщиков, потерявших всякое соображение о
дисциплине, просочился текст телеграммы Родзянки государю, которую тот
направил через Алексеева. Может быть, постарался и сам "косоглазый друг"
царя, чтобы создать атмосферу тревоги вокруг верховного главнокомандующего.
Ведь царь, узнав от Алексеева о требованиях "этого толстяка", отмахнулся от
них, как от назойливой мухи. Но господа офицеры были другого мнения о
председателе Думы. Его настойчивость импонировала многим, даже самым
отьявленным монархистам. Его телеграмму знали наизусть. Если один начинал ее
цитировать, то неизменно кто-то другой подхватывал и продолжал: "Последний
оплот порядка устранен. Занятия Государственной думы... прерваны...
Правительство совершенно бессильно подавить беспорядок. На войска гарнизона
надежды нет. Запасные батальоны гвардейских полков охвачены бунтом. Убивают
офицеров... Гражданская война началась и разгорается... Государь, не
медлите! Час, решающий судьбу вашу и родины, настал. Завтра может быть уже
поздно".
Алексей, вопреки мнению большинства офицеров, не верящих в глубокую
сущность событий, в их судьбоносность, давно вслушивался в рост народного
недовольства и пришел к выводу, что это начинается революция, размах и пламя
которой могут оказаться ничуть не меньше, чем у Великой французской. Он не
пребывал в печали от того, что в Петрограде люди ходят с красными флагами,
что батальоны запасных восстали и присоединились к рабочим. Он видел
смятение и тех, кто тянул его в заговор против царя. С чувством нарастающего
волнения вслушивался он во все приметы великих событий, приходившие из
Петрограда. Однако он не показывал своих истинных чувств коллегам-генералам,
каждый из которых мог оказаться именно той коварной пружиной в заговоре,
которая послала Маркова на предательство. Он был теперь крайне осторожен
среди тех, кого раньше считал "своими".
...Среди дня пришли новые телеграммы и сразу сделались предметом
обсуждения.
В час с четвертью Беляев сообщил Алексееву, что начавшиеся в некоторых
частях волнения подавляются. Выражал уверенность "в скором наступлении
спокойствия". Он же - начальнику штаба верховного главнокомандующего, в
девятнадцать часов двадцать две минуты указывает на "серьезность положения".
Просит прислать действительно "надежные части". Копия депеши пошла к
главкосеву*...
______________
* Одно из сокращений, принятых в годы первой мировой войны. Означает
главнокомандующего Северным фронтом.
Беляев - Алексееву в девятнадцать тридцать три: "Совет министров
признал необходимость объявить Петроград на осадном положении. Ввиду
проявленной генералом Хабаловым растерянности назначил на помощь ему
генерала Занкевича, так как генерал Чебыкин отсутствует".
23 часа 53 минуты. Снова Беляев сообщает, что из Царского Села вызваны
небольшие части запасных полков.
А в промежуток между двумя последними телеграммами офицерское собрание
облетел слух, что великий князь Михаил Александрович, неведомо как
оказавшийся в столице в разгар событий, из дома военного министра на Мойке,
где имелся прямой провод со Ставкой, сообщал Алексееву о "серьезности
положения", о необходимости назначить председателя Совета министров, который
сам подобрал бы себе кабинет. Он спрашивал царя через Алексеева, не
уполномочит ли его царь сейчас же об этом объявить, называя, со своей
стороны, князя Львова, и предлагал принять на себя регентство.
Как только Соколов услышал об этой депеше, он понял, что машина
заговора начинает налаживаться. На волне народной революции те господа,
которые подбили на эту телеграмму великого князя, видимо, соорганизовались и
начали действовать по заранее разработанному плану.
Однако стало известно, что царь опять ответил отказом, словно не
понимая или не зная масштабов беспорядков, захвативших Петроград. А вслед он
велел Алексееву передать в столицу, что он не допускает каких бы то ни было
перемен, требует принятия решительных мер для подавления бунта и
предоставляет временно князю Голицыну диктаторские права по управлению
империей вне района, подчиненного верховному главнокомандующему.
...Чрезвычайность положения постепенно доходила даже до тугодумного
Воейкова. Всю первую половину дня он следил за тем, как отделывают купленный
им для жены дом на Днепровском проспекте. Дворцовый комендант собирался
вскоре перевезти свою Нину в Могилев, чтобы не чувствовать себя столь
одиноким. Но во вторую половину дня и Воейков стал слоняться по коридорам
губернаторского дома и приставать ко всем знакомым с глупыми расспросами.
Отвлекло его лишь то, что государь после новых телеграмм Александры
Федоровны, в которых она панически писала, что уступки необходимы, что
стачки продолжаются и много войск перешло на сторону революции, что окружной
суд горит, приказал приготовить литерные поезда для отъезда вечером в
Царское Село.
Соколов был у генерала Лукомского, когда вошел к нему Воейков и сообщил
о желании государя выехать в одиннадцать вечера из Могилева на Царское Село.
- Подать поезда в одиннадцать часов можно, но отправить их ранее шести
утра нельзя, - с вызовом, явно означавшим крушение власти в Ставке всех этих
свитских генералов с вензелями царя на погонах, ответил Лукомский. - Надо
приготовить свободный проход поезда по всему пути и разослать для этого
всюду телеграммы...
Воейков только и мог ответить, что принятого решения государь не
изменит, и уже не столь наглым тоном, как раньше, просил отдать необходимые
распоряжения. Когда дворцовый комендант хотел уйти, Лукомский жестом
пригласил его сесть.
- Решение государя ехать в Царское Село может привести к
катастрофическим последствиям, - твердо сказал генерал-квартирмейстер. - По
моему мнению, государю следует оставаться в Могилеве: ведь связь между
штабом и главнокомандующим будет потеряна, если произойдет задержка в пути.
К тому же ничего не известно наверное о событиях в Царском Селе и
Петрограде, поэтому ехать его величеству в Царское Село опасно.
По тому, как Лукомский убеждал Воейкова не допустить отъезда государя
из Могилева, где он находится в окружении пока еще верных ему войск, Соколов
понял, что генерал-квартирмейстер - не участник заговора. Он говорит от
своего имени, а не от имени Алексеева, который дезавуировал бы его, узнай об
этих разговорах.
Воейков стоял на своем. Он ничего не желал слушать, поднялся и ушел.
- Ну прямо "золотая орда" какая-то эти свитские, - с раздражением
сказал Лукомский Соколову, когда дверь за Воейковым закрылась. - Ничего не
хотят понимать!
В его раздражении Алексею почудилось недовольство самим царем, а вовсе
не его приближенными. Интеллигентное лицо генерал-квартирмейстера с пенсне
на золотой дужке было крайне расстроено. Он, видимо, тоже понимал, что
творится нечто чрезвычайное, и всячески старался обрести душевное
спокойствие.
Но покоя не было. Особенно в этот день.
После обеда у государя, куда неожиданно был приглашен генерал-адъютант
Николай Иудович Иванов, числившийся в резерве назначения и живший в своем
салон-вагоне на станции, стало известно, что царь назначил его диктатором,
придал Георгиевский батальон из охраны Ставки, приказал вызвать два полка в
его распоряжение и послал на усмирение бунтующего Питера.
...В половине двенадцатого ночи два литерных поезда стояли у платформы
вокзала. Неподалеку, на товарной станции, формировался эшелон для
Георгиевского батальона. Вагон Николая Иудовича стоял еще здесь, на
пассажирских путях.
В полночь Днепровский проспект, заснувший крепким обывательским сном,
был разбужен грохотом моторов. Это царь и свитские направлялись к поездам.
Замерзшие часовые, оцепившие здание вокзала, делали "на караул" своими
винтовками, вкладывая в этот простой прием побольше энергии, чтобы согреться
хоть от такого движения.
Почти вслед за ними на вокзал примчалась кавалькада штабных машин.
Алексеев с некоторыми чинами штаба приехал проводить царя. Он знал, что
скоро Николай ляжет спать в вагоне, и решил до этого попрощаться с ним. Они
походили вдвоем по платформе, поговорили о чем-то. Затем остановились у
лесенки, крытой ковром и ведущей в царский вагон. Алексеев троекратно,
по-русски, облобызал государя. Штабные и свитские стояли по стойке "смирно".
Затем император вошел в вагон, а Алексеев, круто повернувшись, отправился к
автомобилю.
Николай Романов внешне был спокоен, но бледность покрывала его лицо.
Последние часы он провел в мучительных раздумьях о том, что делать, на что
решаться. До него уже неведомо как докатилось мнение военных о том, что его
отречение необходимо для успокоения страны в целях ведения войны. "Опоздал
заключить мир с Вилли и вздернуть всю эту сволочь! - носилось теперь у него
в голове. - Одна надежда на Николая Иудовича и его георгиевских кавалеров...
Да и два верных полка с Северного фронта уже назначены в Петроград... Но