Страница:
обстоит там дело с жильем, я упросила сотрудников по министерству поискать
для меня комнату в городе. "Мне нужно только одну комнату с отдельным
входом", - объясняла я. "Это найти можно".
На это понадобилось время, но, наконец, у меня зазвонил телефон.
"Голда, мы нашли комнату с отдельным входом, но вряд ли она тебе подойдет. В
общем, приходи, посмотри сама..."
Я, конечно, немедленно пошла посмотреть. Комната была в квартале
"Талбие", в доме, где когда-то была штаб-квартира англичан и который
назывался "Вилла Харун ар-Рашида" (подумать только!). Дом был двухэтажный, с
огромной крышей, на которой была построена уже разрушившаяся комната, всюду
была непроходимая грязь. Дом, не говоря уже о комнате на крыше, был не
только неподходящий - он был совершенно непригоден. И все-таки я поднялась
на крышу. Пять минут я смотрела оттуда на вид Иерусалима, потом спустилась и
объявила: "Это то, что надо. Я устроюсь пока в этой комнатушке, а вы
построите мне квартирку с другой стороны крыши". Начались протесты.
Помещение слишком мало для министра. Слишком близко к границе. Когда еще
квартира будет построена - а мне придется, кто знает, сколько прожить в этой
ужасной комнатке. Но я только улыбалась и повторяла, что перееду, как только
комнату вымоют. Квартиры пришлось ожидать несколько месяцев, но дело того
стоило. Из огромного углового окна я видела весь Иерусалим на Иудейских
холмах, и зрелищем этим я не могла налюбоваться, какой бы тяжелый день ни
был позади, сколько бы новых поселений, сколько бы заседаний я ни посетила.
Когда я закрывала за собой дверь, заваривала себе чашку чаю и, наконец,
усаживалась перед окном и смотрела на бесчисленные рассыпавшиеся передо мной
огни, я была совершенно счастлива. Тут я сиживала часами, с друзьями или
одна, наслаждаясь красотой Иерусалима. Потом в этой же квартире были
обвенчаны Менахем и Айя, и она стала частью нашей семейной истории.
Вспоминая это время, я понимаю, как мне повезло. Ведь я стояла у
истоков столь многих событий! Не то, что я влияла на их ход, но я была
частью того, что происходило вокруг, - а иногда мое министерство и я даже
имели возможность играть определенную роль в строительстве государства.
Если, как я вынуждена сделать, ограничиться рассказом только о некоторых
случаях, особенно для меня важных и плодотворных, то начать надо с
законодательства, за которое министерство труда несло полную
ответственность. Для меня оно было символом социального равенства и
справедливости, без чего я не мыслила функции государства. В каждом
уважающем себя обществе пенсии по старости, пособия вдовам и детям, отпуска
и пособия матерям, страхование от несчастных случаев на производстве, по
инвалидности, по безработице являются их неотъемлемой принадлежностью, и что
бы мы ни отложили на потом, какие бы ни были у нас нехватки, эти основные
законы мы провели.
Мы не могли сразу же возвести все завоевания лейбористской партии в
ранг законов, но я считала, что мы должны провести как можно больше законов
и как можно скорее! И когда в январе 1952 года я впервые поставила в
Кнессете вопрос о национальном страховании - в значительной мере основанный
на добровольном страховании Гистадрута, - это значило для меня очень много.
Это проложило дорогу закону о национальном страховании, который вошел в
действие весной 1954 года. Конечно, национальное страхование не было
панацеей. Оно не отменило бедности в стране, не ликвидировало
образовательного и культурного разрыва между гражданами, не решило проблем
нашей безопасности. Но оно означало, как я сказала в тот день в Кнессете,
что "государство не потерпит у себя бедности постыдной, из-за которой
счастливейшие часы материнства омрачены тревогой о том, как прокормить
младенца, а люди, достигшие старости, проклинают день, когда они родились на
свет". Утечка средств? Конечно. Потому нам и пришлось все делать постепенно.
Но это имело не только социальное, но и экономическое значение - способствуя
наращиванию капитала и изыманию денег из свободного обращения, а это
помогало нам бороться с инфляцией. И главное, финансовое бремя
распределялось равномерно, одна возрастная группа несла ответственность за
другую и разделяла риск. Было еще одно сопутствующее обстоятельство, весьма,
по-моему, важное: в результате пособий по материнству (включавших цену
госпитализации) вырос процент детей, родившихся в больничных условиях, и
снизилась детская смертность, которая среди новых иммигрантов и арабов была
высока. Я сама повезла первый чек первой арабской женщине, родившей ребенка
в назаретской больнице, и, кажется, я волновалась больше, чем она.
Другой проект министерства труда, в котором я принимала большое
участие, касался профессионального обучения детей и взрослых. Опять-таки, не
надо думать, что можно было взмахнуть волшебной палочкой и превратить новых
иммигрантов в ремесленников и техников. На обучение людей новым профессиям и
ремеслам понадобились годы; сотни так никогда и не стали полноценными
работниками - по старости, по болезни, по психологической склонности к
безделью или просто потому, что они не могли приноровиться к требованиям
современной жизни. Но тысячи других мужчин и женщин пошли в ремесленные
училища, на курсы, научились управляться с машинами, разводить домашнюю
птицу, работать водопроводчиками и электриками - и я не переставала дивиться
переменам, происходившим у меня на глазах.
Каждый делал, что мог, чтобы обеспечить успех программе
профессионального обучения: министерство труда работало вместе с
министерством социального обеспечения, министерством образования, армией,
Гистадрутом и старейшими добровольными организациями, как ОРТ (организация
перевоспитания трудом), Хадасса, ВИЦО (женская международная сионистская
организация), которые финансировали евреи из-за границы. Мы двигали это дело
все вместе и получили работников, изготовлявших трикотажные изделия,
гранивших промышленные алмазы, сидевших на конвейере или водивших тракторы.
И все это не считая другого титанического труда: по ликвидации обыкновенной
неграмотности и обучению ивриту.
По всему Израилю в это время начали как грибы расти города. Не все они
получались такими, какими были на плане, некоторые совсем захирели; но
другие выросли и расцвели, делая честь своим строителям и обитателям - и
почти все они были построены государством. Один из этих городов -
Кирьят-Шмона на севере, в Верхней Галилее: к этому городу я всегда
относилась по-особенному - может быть, из-за изумительных по красоте
окрестностей, а может быть, потому, что я с самого начала верила, что,
несмотря на все препятствия, Кирьят-Шмона сумеет выстоять. В общем, связи
мои с этим городом с 1949 года никак нельзя назвать чисто формальными. Город
начался как транзитный пункт, маабара, жестяной городок, "бидонвиль",
переполненный удивленными иммигрантами, которых только что свезли сюда с
пристаней и аэродромов и которые не понимали, где они и почему. До соблазнов
Тель-Авива отсюда было далеко. Поблизости не было ни одного города - только
несколько киббуцов со своими полями и садами и болота долины озера Хула,
которые мы только начали осушать. Тут-то правительство и решило основать
город, центр, который станет сердцем вновь заселяемой области, долгими
неделями мы сидели над планами и картами, стараясь предвосхитить будущие его
потребности и нужды. На месте маабары стал подниматься город. В Кирьят-Шмона
были построены школы, общинный центр, легкая промышленность, даже
плавательный бассейн, и все было продумано до последнего гвоздя, кроме
одного: как отнесутся новые иммигранты к тому, чтобы им тут жить. Да,
ландшафт прекрасен и климат бодрящий, и новенькие домики очень хороши,
говорили они, но - очень одиноко тут, и работы не хватает на всех.
Европейские евреи говорили, что мы забросили их в сердце пустыни, а
восточные - недвусмысленно заявили, что мы слишком торопимся навязать им
новые обычаи, разрушая их собственные, и вообще обходимся с ними, как с
гражданами второго сорта.
Население в городе все время менялось. Каждый раз я возвращалась оттуда
в Иерусалим со списком новых предложений, на осуществление которых, как
правило, не было денег. У меня сердце разрывалось при виде домов,
построенных нами с таким трудом, которые стояли пустые. Тогда мы увеличили
субсидии - прибыли новые группы иммигрантов и большинство из них осталось на
месте. Остались и после Шестидневной войны, когда Кирьят-Шмона превратилась
в излюбленную мишень арабских ракетчиков-террористов, действовавших из-за
ливанской границы, и после того, как террористы, совсем недавно, вошли в
город и стали убивать в самом городе. Как только предоставляется
возможность, я отправляюсь в Кирьят-Шмона посидеть в городском сквере со
старожилами, вспомнить то время, когда ни они, ни я не думали, что город
сможет развиваться. Но и теперь я возвращаюсь оттуда со списком пожеланий -
но и теперь не хватает денег на их выполнение.
То, что я сейчас скажу, вероятно, удивит сторонников "конструктивной
критики" Израиля, в частности - так называемых "новых левых". В те
напряженные семь лет мы, кроме новых зданий и поселений для евреев, строили
и для арабов, потому что, говоря о гражданах Израиля, мы имели в виду всех
граждан Израиля. Когда у меня возникали споры с жителями Кирьят-Шмона и
других поселений, непременно кто-нибудь из толпы кричал, что арабам лучше,
чем им. Конечно, это было не так, но неправда - и неправда злобная - то, что
мы якобы арабов игнорировали. Правда, мы заняли дома арабов, бежавших из
страны в 1948 году, под квартиры для новых иммигрантов, хотя арабское
имущество оставалось под специальной охраной. В то же время мы ассигновали
10000000 фунтов на новые дома для арабов и предоставили жилье сотням из них,
оставшимся в Израиле, но потерявшим кров в результате войны. Но из-за того,
что мы поселили новых иммигрантов в домах бежавших арабов, поднялся такой
крик - как будто можно было использовать эти дома по-другому! - что в 1953
году мы провели закон о приобретении земли, по которому, по крайней мере,
две трети арабов, предъявивших претензии, получили за нее компенсацию и
получили обратно свое имущество - или равное по стоимости. Притом никто из
них не должен был приносить присягу верности перед тем, как его требование
выполнялось.
У меня кровь закипает, когда я читаю или слышу об арабах, с которыми мы
якобы жестоко поступили. В апреле 1948 года я стояла часами на хайфском
побережье и буквально умоляла арабов Хайфы не уезжать. Никогда я этого не
забуду. Хагана только что взяла Хайфу и арабы обратились в бегство - потому
что их руководство так красноречиво убеждало их, что это будет самое умное,
а британцы так щедро предоставили им десятки грузовиков. Что ни делала, что
ни говорила Хагана - все было тщетно. И обращения через громкоговорители,
установленные на машинах, и листовки на арабском и на иврите, подписанные
еврейским рабочим советом Хайфы, которые мы сбрасывали на арабские районы
города. В них было написано: "Не убегайте! Вы этим навлечете на себя
бедность и унижение. Оставайтесь в нашем и вашем городе!" Британский
генерал, сэр Хью Стокуэл, командовавший тогда британскими войсками, сказал:
"Первыми убежали арабские лидеры, и никто ничего не сделал, чтобы
предупредить начавшееся общее бегство, которое переросло в панику". Они
решили уйти. Сотни уехали через границу, но некоторые собрались на берегу -
ожидать кораблей. Бен-Гурион позвонил мне и сказал: "Поезжай немедленно в
Хайфу, проследи, чтобы с арабами, которые там останутся, обращались как
следует. Постарайся уговорить тех арабов, которые собрались на берегу,
вернуться. Внуши ты им, что им нечего бояться". Я поехала немедленно. Я
сидела там на берегу и умоляла их разойтись по домам. Но у них был один
ответ: "Мы знаем, что бояться нам нечего, но мы должны уехать. Мы вернемся".
Я не сомневалась, что они уезжают не потому, что боятся нас, а потому, что
до смерти страшатся, как бы их не сочли изменниками арабского "дела". Я
говорила и говорила до хрипоты, но тщетно.
Почему мы хотели, чтобы они остались? На то были две причины: прежде
всего мы хотели доказать миру, что евреи с арабами могут жить вместе - о чем
бы ни трубили арабские руководители, - а, во-вторых, мы прекрасно знали, что
если полмиллиона арабов покинет сейчас Палестину, то это вызовет переворот
во всей экономике страны. Тут уместно будет высказаться еще по одному
вопросу. Я хочу, раз и навсегда, ответить на вопрос - сколько палестинских
арабов в действительности покинуло свои дома в 1947-1948 годах? Ответ:
максимум - 590 000. Из них 30000 уехало сразу после ноября 1947 года, после
резолюции ООН о разделе: еще 200000 - зимой и весной 1948 года (в том числе
большинство из 62000 хайфских арабов); еще 300000 - после провозглашения
еврейского государства в мае 1948 года и арабского вторжения в Израиль. Это
действительно была трагедия, и она имела трагические последствия - но надо
посмотреть фактам в лицо, и тогда и теперь. Арабы кричат о "миллионах
палестинских беженцев" - и это такая же неправда, как их утверждения, что мы
заставили арабов покинуть свои дома. "Палестинские беженцы" появились в
результате стремления (и попыток) арабов разрушить Израиль. Это был
результат, а не причина. Конечно, в ишуве были люди, говорившие еще в 1948
году, что для Израиля было бы самое лучшее, если бы все арабы уехали, но я
не знаю ни одного серьезного израильтянина, который бы так думал.
Во всяком случае арабам, оставшимся в Израиле, жилось легче, чем тем,
кто уехал. До 1948 года по всей Палестине вряд ли была хоть одна арабская
деревня с электричеством и водопроводом - а через двадцать лет не осталось,
вероятно, ни одной, не присоединенной к электросети, и ни одного дома без
водопровода. Когда я была министром труда, я проводила много времени в этих
деревнях, и то, что мы там делали, радовало меня не меньше, чем исчезновение
маабараот. Одно дело - слухи и пропаганда; другое дело - факты. Не "новые
левые", а я, как министр труда Израиля, открывала новые дороги и посещала
новые квартиры в арабских деревнях по всей стране. Кстати, мое любимое
воспоминание этого времени - деревня в Нижней Галилее: деревня эта была на
холме, а источник, из которого жители брали воду, - внизу, и таскать воду на
холм было дело нешуточное. Мы построили для деревни дорогу, и по этому
поводу был устроен праздник с угощением, флагами и речами. Неожиданно для
всех слово взяла молоденькая женщина - для арабов это необычно. Она была
очень хороша в своем длинном лиловом платье, и речь ее тоже была прелестна.
Она сказала: "Мы хотим поблагодарить министерство труда и министра за то,
что они сняли тяжесть с ног наших мужчин. Но теперь мы хотели бы попросить
министра, если он может, снять тяжесть и с голов наших женщин". Этими
поэтическими словами она дала понять, что хочет, чтобы провели водопровод и
чтобы ей не надо было таскать воду на голове, даже по новой дороге. И через
год я возвратилась в эту деревню отпраздновать новое радостное событие - и
на этот раз я открыла десятки кранов.
В это время я чуть не лишилась своего поста в министерстве труда. В
1955 году подошло время выборов. Мапай очень стремился иметь мэром
Тель-Авива лейбориста, и Бен-Гурион решил, что я - единственный кандидат,
имеющий шансы быть избранным. Я была не очень довольна, потому что мне не
хотелось покидать министерство, но, поскольку таково было партийное решение,
у меня не было альтернативы.
- Но ты все-таки пойми, что в таком случае я должна буду выйти из
кабинета, - сказала я Бен-Гуриону.
- Об этом не может быть и речи, - возразил он. - Мы тебя сделаем
министром без портфеля.
- Нет, - сказала я. - Если я буду мэром, то я буду только мэром.
Он очень рассердился, но, к счастью для меня, мы не получили в
Тель-Авиве большинства голосов. Поскольку мое избрание на тель-авивском
совете зависело от двух мужчин, принадлежавших к блоку религиозных партий, и
один из них отказался голосовать за женщину, я не стала мэром, а продолжала
работать в министерстве труда, рассчитывая, что останусь там еще много лет.
Хотя я и была довольна таким исходом дела, но была вне себя от того,
что блоку религиозников удалось в последний момент использовать в своих
целях мою принадлежность к женскому полу, словно женщины Израиля не внесли
своего вклада в построение государства. А ведь не было поселения в Негеве
или в Галилее, где с самого начала ни трудились бы женщины. И разве
представители религиозного блока не сидели в Кнессете вместе с женщинами в
эту самую минуту? Разве они ни согласились с участием женщин в Еврейском
Агентстве и в Ваад Леуми? Возражать против избрания меня мэром на том
основании, что я женщина, - это та политическая тактика, которая внушает мне
презрение, - и так я и сказала, не выбирая выражений.
Религиозные вопросы - я имею в виду случаи, когда религиозные партии
старались настоять на своем, - возникали несколько раз в течение пятидесятых
годов. Мы твердо решили не вступать в открытый конфликт с религиозным
блоком, если только его можно было избежать: у нас и без этого хватало
тревог. Тем не менее, периодически возникали стычки, приводившие к
правительственному кризису.
В те дни израильтяне повторяли анекдот. Человек говорит, вздыхая: "Две
тысячи лет мы дожидались еврейского государства - и надо же, чтоб дождался
его именно я!" В эти первые годы все мы порой, хоть и очень мимолетно,
испытывали это чувство. И так как в Израиле ничто не стоит на месте, в 1956
году у Бен-Гуриона появились на меня новые планы.
Прежде чем рассказывать о том, как эти планы повлияли на мою судьбу,
надо объяснить, что в то самое время, когда я была министром труда,
Бен-Гурион, изможденный физически и духовно, решил отказаться от поста
премьер-министра и министра обороны. Предыдущие двадцать лет довели его до
изнеможения, и он просил предоставить ему двухгодичный отпуск. Ему надо было
переменить обстановку, и он собирался уехать в небольшой киббуц - Сде-Бокер,
в Негеве, недалеко от Беер-Шевы. Там, объяснял он нам, он опять заживет как
первопоселенец в коллективе и посвятит свои силы превращению пустыни в
плодородную землю. Для нас это было как гром среди ясного неба. Мы умоляли
его не уходить. Было еще слишком рано: государству едва исполнилось пять
лет; собирание изгнанников далеко еще не было завершено; соседи Израиля все
еще были с ним в состоянии войны. Нельзя было Бен-Гуриону бросать
руководство страной, которую он столько лет вел и вдохновлял, - и нельзя ему
было бросать нас. Мы просто не могли себе этого представить. Но он так
решил, и все, что бы мы ни говорили, все было тщетно. Моше Шарет стал
премьер-министром Израиля, сохранив портфель министра иностранных дел, и в
январе 1954 года Бен-Гурион уехал в Сде-Бокер (он прожил там до 1955 года,
когда стал сначала министром обороны, а потом и премьер-министром, а Шарет
остался опять только министром иностранных дел).
На посту премьера Шарет был, как всегда, умен и осторожен. Но я должна
сказать, что при всем уважении и симпатии руководства Мапай к Шарету - почти
все мы больше любили Шарета, чем Бен-Гуриона, - когда возникали
по-настоящему трудные проблемы, мы все - и Шарет в том числе - обращались за
советом к Бен-Гуриону. Сде-Бокер внезапно стал одним из знаменитейших мест
Израиля; поток писем и посетителей был неистощим - и Бен-Гурион, которому
нравилось воображать себя простым пастухом-философом, который полдня пасет
киббуцных овец, а другие полдня читает и пишет, если и не держал руку на
самом кормиле государственного корабля, никогда не убирал ее прочь.
Вероятно, это было неизбежно; плохо было то, что Бен-Гурион и Шарет,
несмотря на годы сотрудничества, никогда не ладили. Слишком они были разные
- хотя оба были горячими социалистами и горячими сионистами.
Бен-Гурион был деятель, веривший в дела, а не в слова, убежденный, что
в конечном итоге значение имеет лишь то, что и как делают израильтяне, а не
то, что о них говорят и думают в остальном мире. Первый вопрос, который он
задавал себе - и нам: "А это хорошо для государства?" Что означало: "Будет
ли это в дальнейшем хорошо для государства?" В конце концов, история будет
судить Израиль по его делам, а не по его заявлениям, и не по дипломатии, и,
уж конечно, не по количеству хвалебных передовиц в международной прессе.
Вопрос о том, чтобы нравиться или снискать одобрение, меньше всего
интересовал Бен-Гуриона. Он мыслил в категориях суверенности, безопасности,
сплочения и реального прогресса, и по сравнению с ними мировое или даже
общественное мнение представлялось ему сравнительно маловажным.
Шарет же был бесконечно озабочен тем, как политические деятели мира
относятся к Израилю и что надо сделать, чтобы Израиль выглядел хорошим перед
иностранными министрами и Объединенными Нациями. Его критерием был
сегодняшний образ Израиля и суд о нем современников, а не истории и
историков. Больше всего он, по-моему, хотел, чтобы Израиль считался
прогрессивной, умеренной, цивилизованной европейской страной, поведения
которой ни одному израильтянину - и, разумеется, ему самому - никогда не
пришлось бы стыдиться.
К счастью, долгое время - фактически до самых пятидесятых годов - оба
они очень хорошо работали вместе. Шарет умел вести переговоры, он был
прирожденный дипломат, Бен-Гурион был прирожденный вождь и борец.
Сотрудничество столь непохожих дарований, темпераментов, позиций приносило
огромную пользу и сионизму, и рабочему движению. Они не походили друг на
друга, они не дружили по-настоящему - но они друг друга дополняли и,
конечно, главные цели у них были общие. Однако после провозглашения
государства их несовместимость стала бросаться в глаза. Словом, в 1955 году,
когда Бен-Гурион вернулся из Сде-Бокера (о причинах я расскажу потом),
разногласия между ними и напряженность в их отношениях дошли до предела.
Основной конфликт между ними всегда возникал по вопросу о том, как
Израиль должен отвечать на действия террористов. Шарет не хуже, чем
Бен-Гурион, понимал, что вечным вылазкам арабских банд из-за границы должен
был быть положен конец, но острое расхождение между ними было по вопросу -
как это сделать. Шарет не исключал репрессалий. Но он больше, чем кто-либо
из нас, верил, что лучший способ - оказывать нажим на власть предержащих,
чтобы они, в свою очередь, путем нажима на арабские страны, заставили их
прекратить помощь и подстрекательство террористов. Он был уверен, что хорошо
написанные протесты в Объединенные Нации, искусные и информативные
дипломатические ноты и неустанные разъяснения в конце концов, окажут
действия, в то время как вооруженные репрессалии вызовут бурю неодобрения и
еще ухудшат наше и так не слишком благоприятное международное положение.
Насчет бури неодобрения он был совершенно прав: это был настоящий смерч. Как
только оборонные силы Израиля отвечали на террор - а при этом неизбежно
бывали убиты и ранены ни в чем не повинные арабы - Израиль немедленно и
очень сурово осуждался за "зверства".
Но Бен-Гурион считал, что он ответственен, в первую очередь, не перед
западными государственными деятелями или международным трибуналом а перед
нашими гражданами, живущими в израильских поселениях и подвергающимися
постоянным атакам арабов. Он считал, что в любом государстве первейший долг
правительства - защищать себя и своих граждан, как бы на это ни смотрели за
границей. Было и еще одно очень важное для Бен-Гуриона соображение: граждане
Израиля - весь конгломерат людей, языков и культур - должны были твердо
усвоить, что за их безопасность отвечает правительство, и только
правительство. Куда проще было под шумок сформировать антитеррористические
группы, закрыть официально глаза на их частные акты отмщения и громогласно
отрицать свою ответственность за "инциденты". Но это нам не подходило. Мы
по-прежнему протягивали арабам руку мира, но в то же время дети израильских
земледельцев на границе должны были по ночам спокойно спать в своих
кроватях. И если этого можно добиться только нанося беспощадные удары по
лагерям арабских разбойников, это должно быть сделано.
В 1955 году были проведены десятки таких израильских рейдов - в ответ
на наши все увеличивающиеся потери, на минирование дорог, на нападения из
засады на наши машины. Рейды наши не покончили с террором, но установили
тяжелейшую расплату за жизнь наших поселенцев, а заодно и израильтян научили
полагаться на свои вооруженные силы. Этим подчеркивалось - для новой части
населения, по крайней мере, - какая разница между жизнью в стране, где тебя
терпят, и в своей собственной стране. Но, к сожалению, в результате этого
Бен-Гурион и Шарет еще больше отдалились друг от друга, ибо некоторых
репрессалий Шарет не одобрял.
Через некоторое время Бен-Гурион перестал называть Шарета по имени и
разговаривал с ним как с чужим человеком. Шарет невыносимо страдал от этой
холодности. Он никогда ничего не сказал об этом публично, но дома, по ночам,
он заполнял страницы своего дневника гневными анализами Бен-Гурионовского
для меня комнату в городе. "Мне нужно только одну комнату с отдельным
входом", - объясняла я. "Это найти можно".
На это понадобилось время, но, наконец, у меня зазвонил телефон.
"Голда, мы нашли комнату с отдельным входом, но вряд ли она тебе подойдет. В
общем, приходи, посмотри сама..."
Я, конечно, немедленно пошла посмотреть. Комната была в квартале
"Талбие", в доме, где когда-то была штаб-квартира англичан и который
назывался "Вилла Харун ар-Рашида" (подумать только!). Дом был двухэтажный, с
огромной крышей, на которой была построена уже разрушившаяся комната, всюду
была непроходимая грязь. Дом, не говоря уже о комнате на крыше, был не
только неподходящий - он был совершенно непригоден. И все-таки я поднялась
на крышу. Пять минут я смотрела оттуда на вид Иерусалима, потом спустилась и
объявила: "Это то, что надо. Я устроюсь пока в этой комнатушке, а вы
построите мне квартирку с другой стороны крыши". Начались протесты.
Помещение слишком мало для министра. Слишком близко к границе. Когда еще
квартира будет построена - а мне придется, кто знает, сколько прожить в этой
ужасной комнатке. Но я только улыбалась и повторяла, что перееду, как только
комнату вымоют. Квартиры пришлось ожидать несколько месяцев, но дело того
стоило. Из огромного углового окна я видела весь Иерусалим на Иудейских
холмах, и зрелищем этим я не могла налюбоваться, какой бы тяжелый день ни
был позади, сколько бы новых поселений, сколько бы заседаний я ни посетила.
Когда я закрывала за собой дверь, заваривала себе чашку чаю и, наконец,
усаживалась перед окном и смотрела на бесчисленные рассыпавшиеся передо мной
огни, я была совершенно счастлива. Тут я сиживала часами, с друзьями или
одна, наслаждаясь красотой Иерусалима. Потом в этой же квартире были
обвенчаны Менахем и Айя, и она стала частью нашей семейной истории.
Вспоминая это время, я понимаю, как мне повезло. Ведь я стояла у
истоков столь многих событий! Не то, что я влияла на их ход, но я была
частью того, что происходило вокруг, - а иногда мое министерство и я даже
имели возможность играть определенную роль в строительстве государства.
Если, как я вынуждена сделать, ограничиться рассказом только о некоторых
случаях, особенно для меня важных и плодотворных, то начать надо с
законодательства, за которое министерство труда несло полную
ответственность. Для меня оно было символом социального равенства и
справедливости, без чего я не мыслила функции государства. В каждом
уважающем себя обществе пенсии по старости, пособия вдовам и детям, отпуска
и пособия матерям, страхование от несчастных случаев на производстве, по
инвалидности, по безработице являются их неотъемлемой принадлежностью, и что
бы мы ни отложили на потом, какие бы ни были у нас нехватки, эти основные
законы мы провели.
Мы не могли сразу же возвести все завоевания лейбористской партии в
ранг законов, но я считала, что мы должны провести как можно больше законов
и как можно скорее! И когда в январе 1952 года я впервые поставила в
Кнессете вопрос о национальном страховании - в значительной мере основанный
на добровольном страховании Гистадрута, - это значило для меня очень много.
Это проложило дорогу закону о национальном страховании, который вошел в
действие весной 1954 года. Конечно, национальное страхование не было
панацеей. Оно не отменило бедности в стране, не ликвидировало
образовательного и культурного разрыва между гражданами, не решило проблем
нашей безопасности. Но оно означало, как я сказала в тот день в Кнессете,
что "государство не потерпит у себя бедности постыдной, из-за которой
счастливейшие часы материнства омрачены тревогой о том, как прокормить
младенца, а люди, достигшие старости, проклинают день, когда они родились на
свет". Утечка средств? Конечно. Потому нам и пришлось все делать постепенно.
Но это имело не только социальное, но и экономическое значение - способствуя
наращиванию капитала и изыманию денег из свободного обращения, а это
помогало нам бороться с инфляцией. И главное, финансовое бремя
распределялось равномерно, одна возрастная группа несла ответственность за
другую и разделяла риск. Было еще одно сопутствующее обстоятельство, весьма,
по-моему, важное: в результате пособий по материнству (включавших цену
госпитализации) вырос процент детей, родившихся в больничных условиях, и
снизилась детская смертность, которая среди новых иммигрантов и арабов была
высока. Я сама повезла первый чек первой арабской женщине, родившей ребенка
в назаретской больнице, и, кажется, я волновалась больше, чем она.
Другой проект министерства труда, в котором я принимала большое
участие, касался профессионального обучения детей и взрослых. Опять-таки, не
надо думать, что можно было взмахнуть волшебной палочкой и превратить новых
иммигрантов в ремесленников и техников. На обучение людей новым профессиям и
ремеслам понадобились годы; сотни так никогда и не стали полноценными
работниками - по старости, по болезни, по психологической склонности к
безделью или просто потому, что они не могли приноровиться к требованиям
современной жизни. Но тысячи других мужчин и женщин пошли в ремесленные
училища, на курсы, научились управляться с машинами, разводить домашнюю
птицу, работать водопроводчиками и электриками - и я не переставала дивиться
переменам, происходившим у меня на глазах.
Каждый делал, что мог, чтобы обеспечить успех программе
профессионального обучения: министерство труда работало вместе с
министерством социального обеспечения, министерством образования, армией,
Гистадрутом и старейшими добровольными организациями, как ОРТ (организация
перевоспитания трудом), Хадасса, ВИЦО (женская международная сионистская
организация), которые финансировали евреи из-за границы. Мы двигали это дело
все вместе и получили работников, изготовлявших трикотажные изделия,
гранивших промышленные алмазы, сидевших на конвейере или водивших тракторы.
И все это не считая другого титанического труда: по ликвидации обыкновенной
неграмотности и обучению ивриту.
По всему Израилю в это время начали как грибы расти города. Не все они
получались такими, какими были на плане, некоторые совсем захирели; но
другие выросли и расцвели, делая честь своим строителям и обитателям - и
почти все они были построены государством. Один из этих городов -
Кирьят-Шмона на севере, в Верхней Галилее: к этому городу я всегда
относилась по-особенному - может быть, из-за изумительных по красоте
окрестностей, а может быть, потому, что я с самого начала верила, что,
несмотря на все препятствия, Кирьят-Шмона сумеет выстоять. В общем, связи
мои с этим городом с 1949 года никак нельзя назвать чисто формальными. Город
начался как транзитный пункт, маабара, жестяной городок, "бидонвиль",
переполненный удивленными иммигрантами, которых только что свезли сюда с
пристаней и аэродромов и которые не понимали, где они и почему. До соблазнов
Тель-Авива отсюда было далеко. Поблизости не было ни одного города - только
несколько киббуцов со своими полями и садами и болота долины озера Хула,
которые мы только начали осушать. Тут-то правительство и решило основать
город, центр, который станет сердцем вновь заселяемой области, долгими
неделями мы сидели над планами и картами, стараясь предвосхитить будущие его
потребности и нужды. На месте маабары стал подниматься город. В Кирьят-Шмона
были построены школы, общинный центр, легкая промышленность, даже
плавательный бассейн, и все было продумано до последнего гвоздя, кроме
одного: как отнесутся новые иммигранты к тому, чтобы им тут жить. Да,
ландшафт прекрасен и климат бодрящий, и новенькие домики очень хороши,
говорили они, но - очень одиноко тут, и работы не хватает на всех.
Европейские евреи говорили, что мы забросили их в сердце пустыни, а
восточные - недвусмысленно заявили, что мы слишком торопимся навязать им
новые обычаи, разрушая их собственные, и вообще обходимся с ними, как с
гражданами второго сорта.
Население в городе все время менялось. Каждый раз я возвращалась оттуда
в Иерусалим со списком новых предложений, на осуществление которых, как
правило, не было денег. У меня сердце разрывалось при виде домов,
построенных нами с таким трудом, которые стояли пустые. Тогда мы увеличили
субсидии - прибыли новые группы иммигрантов и большинство из них осталось на
месте. Остались и после Шестидневной войны, когда Кирьят-Шмона превратилась
в излюбленную мишень арабских ракетчиков-террористов, действовавших из-за
ливанской границы, и после того, как террористы, совсем недавно, вошли в
город и стали убивать в самом городе. Как только предоставляется
возможность, я отправляюсь в Кирьят-Шмона посидеть в городском сквере со
старожилами, вспомнить то время, когда ни они, ни я не думали, что город
сможет развиваться. Но и теперь я возвращаюсь оттуда со списком пожеланий -
но и теперь не хватает денег на их выполнение.
То, что я сейчас скажу, вероятно, удивит сторонников "конструктивной
критики" Израиля, в частности - так называемых "новых левых". В те
напряженные семь лет мы, кроме новых зданий и поселений для евреев, строили
и для арабов, потому что, говоря о гражданах Израиля, мы имели в виду всех
граждан Израиля. Когда у меня возникали споры с жителями Кирьят-Шмона и
других поселений, непременно кто-нибудь из толпы кричал, что арабам лучше,
чем им. Конечно, это было не так, но неправда - и неправда злобная - то, что
мы якобы арабов игнорировали. Правда, мы заняли дома арабов, бежавших из
страны в 1948 году, под квартиры для новых иммигрантов, хотя арабское
имущество оставалось под специальной охраной. В то же время мы ассигновали
10000000 фунтов на новые дома для арабов и предоставили жилье сотням из них,
оставшимся в Израиле, но потерявшим кров в результате войны. Но из-за того,
что мы поселили новых иммигрантов в домах бежавших арабов, поднялся такой
крик - как будто можно было использовать эти дома по-другому! - что в 1953
году мы провели закон о приобретении земли, по которому, по крайней мере,
две трети арабов, предъявивших претензии, получили за нее компенсацию и
получили обратно свое имущество - или равное по стоимости. Притом никто из
них не должен был приносить присягу верности перед тем, как его требование
выполнялось.
У меня кровь закипает, когда я читаю или слышу об арабах, с которыми мы
якобы жестоко поступили. В апреле 1948 года я стояла часами на хайфском
побережье и буквально умоляла арабов Хайфы не уезжать. Никогда я этого не
забуду. Хагана только что взяла Хайфу и арабы обратились в бегство - потому
что их руководство так красноречиво убеждало их, что это будет самое умное,
а британцы так щедро предоставили им десятки грузовиков. Что ни делала, что
ни говорила Хагана - все было тщетно. И обращения через громкоговорители,
установленные на машинах, и листовки на арабском и на иврите, подписанные
еврейским рабочим советом Хайфы, которые мы сбрасывали на арабские районы
города. В них было написано: "Не убегайте! Вы этим навлечете на себя
бедность и унижение. Оставайтесь в нашем и вашем городе!" Британский
генерал, сэр Хью Стокуэл, командовавший тогда британскими войсками, сказал:
"Первыми убежали арабские лидеры, и никто ничего не сделал, чтобы
предупредить начавшееся общее бегство, которое переросло в панику". Они
решили уйти. Сотни уехали через границу, но некоторые собрались на берегу -
ожидать кораблей. Бен-Гурион позвонил мне и сказал: "Поезжай немедленно в
Хайфу, проследи, чтобы с арабами, которые там останутся, обращались как
следует. Постарайся уговорить тех арабов, которые собрались на берегу,
вернуться. Внуши ты им, что им нечего бояться". Я поехала немедленно. Я
сидела там на берегу и умоляла их разойтись по домам. Но у них был один
ответ: "Мы знаем, что бояться нам нечего, но мы должны уехать. Мы вернемся".
Я не сомневалась, что они уезжают не потому, что боятся нас, а потому, что
до смерти страшатся, как бы их не сочли изменниками арабского "дела". Я
говорила и говорила до хрипоты, но тщетно.
Почему мы хотели, чтобы они остались? На то были две причины: прежде
всего мы хотели доказать миру, что евреи с арабами могут жить вместе - о чем
бы ни трубили арабские руководители, - а, во-вторых, мы прекрасно знали, что
если полмиллиона арабов покинет сейчас Палестину, то это вызовет переворот
во всей экономике страны. Тут уместно будет высказаться еще по одному
вопросу. Я хочу, раз и навсегда, ответить на вопрос - сколько палестинских
арабов в действительности покинуло свои дома в 1947-1948 годах? Ответ:
максимум - 590 000. Из них 30000 уехало сразу после ноября 1947 года, после
резолюции ООН о разделе: еще 200000 - зимой и весной 1948 года (в том числе
большинство из 62000 хайфских арабов); еще 300000 - после провозглашения
еврейского государства в мае 1948 года и арабского вторжения в Израиль. Это
действительно была трагедия, и она имела трагические последствия - но надо
посмотреть фактам в лицо, и тогда и теперь. Арабы кричат о "миллионах
палестинских беженцев" - и это такая же неправда, как их утверждения, что мы
заставили арабов покинуть свои дома. "Палестинские беженцы" появились в
результате стремления (и попыток) арабов разрушить Израиль. Это был
результат, а не причина. Конечно, в ишуве были люди, говорившие еще в 1948
году, что для Израиля было бы самое лучшее, если бы все арабы уехали, но я
не знаю ни одного серьезного израильтянина, который бы так думал.
Во всяком случае арабам, оставшимся в Израиле, жилось легче, чем тем,
кто уехал. До 1948 года по всей Палестине вряд ли была хоть одна арабская
деревня с электричеством и водопроводом - а через двадцать лет не осталось,
вероятно, ни одной, не присоединенной к электросети, и ни одного дома без
водопровода. Когда я была министром труда, я проводила много времени в этих
деревнях, и то, что мы там делали, радовало меня не меньше, чем исчезновение
маабараот. Одно дело - слухи и пропаганда; другое дело - факты. Не "новые
левые", а я, как министр труда Израиля, открывала новые дороги и посещала
новые квартиры в арабских деревнях по всей стране. Кстати, мое любимое
воспоминание этого времени - деревня в Нижней Галилее: деревня эта была на
холме, а источник, из которого жители брали воду, - внизу, и таскать воду на
холм было дело нешуточное. Мы построили для деревни дорогу, и по этому
поводу был устроен праздник с угощением, флагами и речами. Неожиданно для
всех слово взяла молоденькая женщина - для арабов это необычно. Она была
очень хороша в своем длинном лиловом платье, и речь ее тоже была прелестна.
Она сказала: "Мы хотим поблагодарить министерство труда и министра за то,
что они сняли тяжесть с ног наших мужчин. Но теперь мы хотели бы попросить
министра, если он может, снять тяжесть и с голов наших женщин". Этими
поэтическими словами она дала понять, что хочет, чтобы провели водопровод и
чтобы ей не надо было таскать воду на голове, даже по новой дороге. И через
год я возвратилась в эту деревню отпраздновать новое радостное событие - и
на этот раз я открыла десятки кранов.
В это время я чуть не лишилась своего поста в министерстве труда. В
1955 году подошло время выборов. Мапай очень стремился иметь мэром
Тель-Авива лейбориста, и Бен-Гурион решил, что я - единственный кандидат,
имеющий шансы быть избранным. Я была не очень довольна, потому что мне не
хотелось покидать министерство, но, поскольку таково было партийное решение,
у меня не было альтернативы.
- Но ты все-таки пойми, что в таком случае я должна буду выйти из
кабинета, - сказала я Бен-Гуриону.
- Об этом не может быть и речи, - возразил он. - Мы тебя сделаем
министром без портфеля.
- Нет, - сказала я. - Если я буду мэром, то я буду только мэром.
Он очень рассердился, но, к счастью для меня, мы не получили в
Тель-Авиве большинства голосов. Поскольку мое избрание на тель-авивском
совете зависело от двух мужчин, принадлежавших к блоку религиозных партий, и
один из них отказался голосовать за женщину, я не стала мэром, а продолжала
работать в министерстве труда, рассчитывая, что останусь там еще много лет.
Хотя я и была довольна таким исходом дела, но была вне себя от того,
что блоку религиозников удалось в последний момент использовать в своих
целях мою принадлежность к женскому полу, словно женщины Израиля не внесли
своего вклада в построение государства. А ведь не было поселения в Негеве
или в Галилее, где с самого начала ни трудились бы женщины. И разве
представители религиозного блока не сидели в Кнессете вместе с женщинами в
эту самую минуту? Разве они ни согласились с участием женщин в Еврейском
Агентстве и в Ваад Леуми? Возражать против избрания меня мэром на том
основании, что я женщина, - это та политическая тактика, которая внушает мне
презрение, - и так я и сказала, не выбирая выражений.
Религиозные вопросы - я имею в виду случаи, когда религиозные партии
старались настоять на своем, - возникали несколько раз в течение пятидесятых
годов. Мы твердо решили не вступать в открытый конфликт с религиозным
блоком, если только его можно было избежать: у нас и без этого хватало
тревог. Тем не менее, периодически возникали стычки, приводившие к
правительственному кризису.
В те дни израильтяне повторяли анекдот. Человек говорит, вздыхая: "Две
тысячи лет мы дожидались еврейского государства - и надо же, чтоб дождался
его именно я!" В эти первые годы все мы порой, хоть и очень мимолетно,
испытывали это чувство. И так как в Израиле ничто не стоит на месте, в 1956
году у Бен-Гуриона появились на меня новые планы.
Прежде чем рассказывать о том, как эти планы повлияли на мою судьбу,
надо объяснить, что в то самое время, когда я была министром труда,
Бен-Гурион, изможденный физически и духовно, решил отказаться от поста
премьер-министра и министра обороны. Предыдущие двадцать лет довели его до
изнеможения, и он просил предоставить ему двухгодичный отпуск. Ему надо было
переменить обстановку, и он собирался уехать в небольшой киббуц - Сде-Бокер,
в Негеве, недалеко от Беер-Шевы. Там, объяснял он нам, он опять заживет как
первопоселенец в коллективе и посвятит свои силы превращению пустыни в
плодородную землю. Для нас это было как гром среди ясного неба. Мы умоляли
его не уходить. Было еще слишком рано: государству едва исполнилось пять
лет; собирание изгнанников далеко еще не было завершено; соседи Израиля все
еще были с ним в состоянии войны. Нельзя было Бен-Гуриону бросать
руководство страной, которую он столько лет вел и вдохновлял, - и нельзя ему
было бросать нас. Мы просто не могли себе этого представить. Но он так
решил, и все, что бы мы ни говорили, все было тщетно. Моше Шарет стал
премьер-министром Израиля, сохранив портфель министра иностранных дел, и в
январе 1954 года Бен-Гурион уехал в Сде-Бокер (он прожил там до 1955 года,
когда стал сначала министром обороны, а потом и премьер-министром, а Шарет
остался опять только министром иностранных дел).
На посту премьера Шарет был, как всегда, умен и осторожен. Но я должна
сказать, что при всем уважении и симпатии руководства Мапай к Шарету - почти
все мы больше любили Шарета, чем Бен-Гуриона, - когда возникали
по-настоящему трудные проблемы, мы все - и Шарет в том числе - обращались за
советом к Бен-Гуриону. Сде-Бокер внезапно стал одним из знаменитейших мест
Израиля; поток писем и посетителей был неистощим - и Бен-Гурион, которому
нравилось воображать себя простым пастухом-философом, который полдня пасет
киббуцных овец, а другие полдня читает и пишет, если и не держал руку на
самом кормиле государственного корабля, никогда не убирал ее прочь.
Вероятно, это было неизбежно; плохо было то, что Бен-Гурион и Шарет,
несмотря на годы сотрудничества, никогда не ладили. Слишком они были разные
- хотя оба были горячими социалистами и горячими сионистами.
Бен-Гурион был деятель, веривший в дела, а не в слова, убежденный, что
в конечном итоге значение имеет лишь то, что и как делают израильтяне, а не
то, что о них говорят и думают в остальном мире. Первый вопрос, который он
задавал себе - и нам: "А это хорошо для государства?" Что означало: "Будет
ли это в дальнейшем хорошо для государства?" В конце концов, история будет
судить Израиль по его делам, а не по его заявлениям, и не по дипломатии, и,
уж конечно, не по количеству хвалебных передовиц в международной прессе.
Вопрос о том, чтобы нравиться или снискать одобрение, меньше всего
интересовал Бен-Гуриона. Он мыслил в категориях суверенности, безопасности,
сплочения и реального прогресса, и по сравнению с ними мировое или даже
общественное мнение представлялось ему сравнительно маловажным.
Шарет же был бесконечно озабочен тем, как политические деятели мира
относятся к Израилю и что надо сделать, чтобы Израиль выглядел хорошим перед
иностранными министрами и Объединенными Нациями. Его критерием был
сегодняшний образ Израиля и суд о нем современников, а не истории и
историков. Больше всего он, по-моему, хотел, чтобы Израиль считался
прогрессивной, умеренной, цивилизованной европейской страной, поведения
которой ни одному израильтянину - и, разумеется, ему самому - никогда не
пришлось бы стыдиться.
К счастью, долгое время - фактически до самых пятидесятых годов - оба
они очень хорошо работали вместе. Шарет умел вести переговоры, он был
прирожденный дипломат, Бен-Гурион был прирожденный вождь и борец.
Сотрудничество столь непохожих дарований, темпераментов, позиций приносило
огромную пользу и сионизму, и рабочему движению. Они не походили друг на
друга, они не дружили по-настоящему - но они друг друга дополняли и,
конечно, главные цели у них были общие. Однако после провозглашения
государства их несовместимость стала бросаться в глаза. Словом, в 1955 году,
когда Бен-Гурион вернулся из Сде-Бокера (о причинах я расскажу потом),
разногласия между ними и напряженность в их отношениях дошли до предела.
Основной конфликт между ними всегда возникал по вопросу о том, как
Израиль должен отвечать на действия террористов. Шарет не хуже, чем
Бен-Гурион, понимал, что вечным вылазкам арабских банд из-за границы должен
был быть положен конец, но острое расхождение между ними было по вопросу -
как это сделать. Шарет не исключал репрессалий. Но он больше, чем кто-либо
из нас, верил, что лучший способ - оказывать нажим на власть предержащих,
чтобы они, в свою очередь, путем нажима на арабские страны, заставили их
прекратить помощь и подстрекательство террористов. Он был уверен, что хорошо
написанные протесты в Объединенные Нации, искусные и информативные
дипломатические ноты и неустанные разъяснения в конце концов, окажут
действия, в то время как вооруженные репрессалии вызовут бурю неодобрения и
еще ухудшат наше и так не слишком благоприятное международное положение.
Насчет бури неодобрения он был совершенно прав: это был настоящий смерч. Как
только оборонные силы Израиля отвечали на террор - а при этом неизбежно
бывали убиты и ранены ни в чем не повинные арабы - Израиль немедленно и
очень сурово осуждался за "зверства".
Но Бен-Гурион считал, что он ответственен, в первую очередь, не перед
западными государственными деятелями или международным трибуналом а перед
нашими гражданами, живущими в израильских поселениях и подвергающимися
постоянным атакам арабов. Он считал, что в любом государстве первейший долг
правительства - защищать себя и своих граждан, как бы на это ни смотрели за
границей. Было и еще одно очень важное для Бен-Гуриона соображение: граждане
Израиля - весь конгломерат людей, языков и культур - должны были твердо
усвоить, что за их безопасность отвечает правительство, и только
правительство. Куда проще было под шумок сформировать антитеррористические
группы, закрыть официально глаза на их частные акты отмщения и громогласно
отрицать свою ответственность за "инциденты". Но это нам не подходило. Мы
по-прежнему протягивали арабам руку мира, но в то же время дети израильских
земледельцев на границе должны были по ночам спокойно спать в своих
кроватях. И если этого можно добиться только нанося беспощадные удары по
лагерям арабских разбойников, это должно быть сделано.
В 1955 году были проведены десятки таких израильских рейдов - в ответ
на наши все увеличивающиеся потери, на минирование дорог, на нападения из
засады на наши машины. Рейды наши не покончили с террором, но установили
тяжелейшую расплату за жизнь наших поселенцев, а заодно и израильтян научили
полагаться на свои вооруженные силы. Этим подчеркивалось - для новой части
населения, по крайней мере, - какая разница между жизнью в стране, где тебя
терпят, и в своей собственной стране. Но, к сожалению, в результате этого
Бен-Гурион и Шарет еще больше отдалились друг от друга, ибо некоторых
репрессалий Шарет не одобрял.
Через некоторое время Бен-Гурион перестал называть Шарета по имени и
разговаривал с ним как с чужим человеком. Шарет невыносимо страдал от этой
холодности. Он никогда ничего не сказал об этом публично, но дома, по ночам,
он заполнял страницы своего дневника гневными анализами Бен-Гурионовского