еврейском доме, но я не была набожной, и, по правде говоря, пошла к Стене
без всякого волнения, просто потому, что должна была это сделать. И вдруг, в
конце узких петляющих улиц Старого города, я увидела Ее. Тогда, до всех
раскопок, Стена выглядела не такой большой, как сейчас. Но в первый раз я
увидела, как евреи - мужчины и женщины - молились и плакали перед ней и
засовывали "квитлех" - записочки с просьбами к Всемогущему - в ее расщелины.
Значит, вот что осталось от прежней славы, подумала я, вот, значит, и все,
что осталось от Соломонова Храма. Но, по крайней мере, она на месте. И тогда
я увидела в этих ортодоксальных евреях с их "квитлех" - выражение веры в
будущее, отказ нации признать, что ей остались только эти камни. Когда я
уходила в тот первый день от Стены, чувства мои изменились - может быть, то,
что я испытывала тогда, можно назвать подъемом. И годы спустя, в тот вечер,
о котором я сейчас рассказываю, когда я чувствовала глубокую
неудовлетворенность, Стена опять не осталась ко мне немой.
В 1971 году я была награждена медалью "За освобождение Иерусалима" -
величайшая честь, когда-либо мне оказанная, и на церемонии награждения я
рассказала еще об одном посещении Стены. Это было в 1967 году, после
Шестидневной войны. Девятнадцать лет, с 1948 по 1967 год, арабы запрещали
нам ходить в Старый город или молиться у Стены. Но на третий день войны - в
среду 7 июня - весь Израиль был наэлектризован сообщением, что наши солдаты
освободили Старый город и Стена опять в наших руках. Через три дня я должна
была лететь в Соединенные Штаты, но я не могла уехать, не посетив Стены. И в
пятницу утром - хотя гражданским лицам еще не разрешалось входить в Старый
город, потому что там еще продолжалась перестрелка, - я получила разрешение
пойти к Стене, несмотря на то, что в то время я была не членом
правительства, а простой гражданкой, как все.
Я пошла к Стене вместе с группой солдат. Перед Стеной стоял простой
деревянный стол, а на нем - пулемет. Парашютисты в форме, с талесами на
плечах, приникли к Стене так тесно, что, казалось, их невозможно от нее
отделить. Они со Стеной были одно. Всего за несколько часов перед тем они
отчаянно сражались за освобождение Иерусалима и видели, как во имя этого
падали их товарищи. Теперь, стоя перед Стеной, они закутались в талесы и
плакали, и тогда я взяла листок бумаги, написала на нем слово "шалом" (мир)
и засунула его в расщелину, как делали евреи давным-давно, когда я это
видела. И один из солдат (вряд ли он знал, кто я такая) неожиданно обнял
меня, положил голову мне на плечо, и мы плакали вместе. Наверное, ему нужна
была передышка и тепло старой женщины, и для меня это была одна из самых
трогательных минут моей жизни. Но, конечно, все это относится к гораздо
более позднему времени, к другой эре.
Конец двадцатых годов был тяжелым не только для меня, но и для всей
еврейской Палестины. В 1927 году в ишуве было 7000 безработных мужчин и
женщин - 5% всего палестинского еврейского населения. Казалось, что сионизм
в своем рвении перехлестнул через край. В страну въезжало больше
иммигрантов, чем ишув был в состоянии использовать. Например, из 13000
евреев, приехавших в Палестину в 1926 году, уехало больше половины; в
1927-м, впервые за все время, эмиграция из страны была выше иммиграции, -
зловещий знак. Одни эмигранты уехали в Соединенные Штаты, другие - в разные
части Британской империи. Была группа, включавшая в себя членов "Гдуд
ха-авода", "Рабочего батальона", основанного в 1920 году для использования
эмигрантов на работах по кооперативному строительству дорог, и добывавшая
проекты, финансировавшиеся британской администрацией, которая по
идеологическим причинам отправилась в Россию; многих из этой группы, по тем
же "идеологическим" причинам, сослали в Сибирь или расстреляли.
Причин кризиса было несколько. Экономика ишува была совершенно не
развита. Кроме строительства (на котором работало около половины всех
еврейских рабочих Палестины) и апельсиновых рощ, фактически не было никакой
другой работы - и капиталов не было тоже. Еврейские промышленные предприятия
можно было пересчитать по пальцам одной руки. Были предприятия на Мертвом
море, соляная фабрика и карьер в Атлите, Палестинская электрокомпания
(построившая электростанцию на берегах Иордана), фабрика мыла и пищевого
масла "Нешер" в Хайфе. Было еще несколько мелких предприятий, в том числе
типография и винные погреба, и это было все.
Была еще одна очень серьезная проблема. Зарплата еврейских рабочих и то
время была очень низкой, но арабы-рабочие соглашались и на меньшую оплату, и
немало владельцев апельсиновых рощ соблазнялись более дешевым арабским
трудом. Что касается британской администрации, то, кроме строительства
дорожной сети, она фактически ничего не делала для развития экономики страны
и уже стала поддаваться антиеврейскому нажиму арабских экстремистов, таких,
например, как муфтий Иерусалима Хадж Амин аль-Хуссейн и другие. Всего
несколько лет прошло с тех пор, как Великобритания получила мандат на
Палестину, - а правительство уже проявляло довольно сильную враждебность к
евреям. Хуже того, оно стало сворачивать еврейскую иммиграцию в Палестину и
в 1930 году угрожало вообще ее временно прекратить. Короче говоря, еврейский
национальный очаг не процветал.
Я почти не бывала в Тель-Авиве в годы своей иерусалимской жизни, а если
приезжала, то только для того, чтобы повидать Шейну с семьей или родителей,
переехавших в Палестину в 1926 году. Между посещениями родственных домов я
старалась повидать старых друзей, узнать, что происходит в партии, услышать
какие-нибудь слухи из Мерхавии или о Мерхавии, - словом хоть на несколько
часов почувствовать себя частью того, что делается в стране. Отец, как мне
теперь кажется, был типичным иммигрантом того времени, хоть он и приехал не
из Европы, а из Штатов. В Милуоки ему удалось собрать немного денег, на
которые он с гордостью купил в Палестине два участка земли - частью потому,
что, как сионист, он хотел тут жить, частью ради того, чтобы воссоединить
семью. Оба его участка были в тех местах, где почти ничего не было, кроме
песка. Один был в Герцлии, в нескольких километрах к северу от Тель-Авива.
Другой был в Афуле, недалеко от Мерхавии, и там он собирался построить дом.
Когда я спросила: почему в Афуле, ведь это далеко и от Шейны, и от меня, -
он сказал, что в Афуле будет построен первый в Палестине оперный театр, и он
будет жить в крупном музыкальном центре. Я хорошо знала Афулу - когда мы
жили в киббуце, я неоднократно там бывала. Это была пыльная деревушка, и я
была уверена, что никакого театра там не построят - во всяком случае, в
обозримом будущем. Но отец был непоколебим. Долгое время он и слушать ничего
не хотел и упрекал нас с Шейной за маловерие. "Разве Тель-Авив не был
построен на песчаных дюнах? " - спрашивал он с укором в голосе. В конце
концов, мама присоединилась к нам; отец вздохнул, отказался от намерения
жить в Эмеке и согласился строиться в Герцлии, хоть там и не будут
раздаваться оперные арии.
Дом он построил, можно сказать, собственными руками, как подобает
хорошему плотнику. Это был один из первых настоящих домов в районе, и
родители обосновались там так же быстро, как когда-то в Милуоки. Отец стал
членом местной синагоги, выяснил, что там нет кантора и предложил бесплатно
свои услуги. Он также вступил в кооператив плотников, но так как работы было
мало, это не принесло плодов. Но у моей предприимчивой мамы появилась идея.
Она будет готовить и продавать обеды, а отец будет ей помогать. В Палестине
тогда было очень мало ресторанов, а в Герцлии их не было вовсе, так что
мамина идея оказалась очень удачной. За несколько пиастров рабочие всей
округи получали недорогую и здоровую пищу.
И при всем этом, хоть они и решили твердо устроиться в Палестине
(несмотря на то, что оба были уже не первой молодости), они очень страдали
от общей экономической ситуации. Как-то, за неделю до Пасхи я повезла детей
в Герцлию, чтобы помочь маме готовиться к празднику. В канун Пасхи должен
был приехать Моррис, ожидали и Шейну с детьми. Но все мы были так бедны, что
готовить оказалось нечего. Отец ходил как пришибленный. Подумать только, он
в Палестине, почти со всей семьей (Клара еще училась в колледже в
Висконсине, но тоже собиралась приехать, как только получит диплом) - а в
доме ни одной пачки мацы, ни одной бутылки вина, не говоря уже о праздничном
ужине. Я не могла на него смотреть, я боялась, как бы он не сделал
чего-нибудь ужасного. Никогда раньше бедность не могла его сломить - а
теперь он чувствовал себя униженным.
И тут случилась изумительная вещь. Меня укусила собака. Для кого
другого это, может быть, и было бы ужасно, но для меня это было чудо. Мне
пришлось ездить в Тель-Авив на уколы, а находясь там, я могла бегать по
городу в поисках человека, который одолжил бы мне денег. Мне удалось найти
банк, который соглашался дать мне взаймы 10 фунтов (тогда это были большие
деньги), если я найду гарантов. Опять я пустилась рыскать по городу, но те,
кого я находила, не подходили банку, а те, кого указывал мне банк, не желали
рисковать. Наконец, я нашла человека, у которого был капитал, хорошая
репутация и хорошее еврейское сердце, - и я вернулась в Герцлию. В кармане у
меня лежали целых десять фунтов для отца, а в сердце пылала небывалая любовь
к собакам.
Тель-Авив в тех редких случаях, когда я там бывала, угнетал меня видом
безработных мужчин на углах и унынием недостроенных зданий, торчащих
повсюду. Словно бы истощился огромный взрыв энергии. Конечно, люди со
стороны могли видеть все это иначе. Несмотря на экономический кризис, тысячи
евреев жили в Палестине, воспитывали там детей, выдвигали собственное
руководство, создавали сельскохозяйственные и городские поселения, и все
это, в конце концов, делалось только благодаря сионистскому движению за
границей. Это и само по себе можно было рассматривать как успех. Для будущих
историков даже этот мрачный период приобретает более светлый оттенок. Но я
не была ни человеком со стороны, ни историком, и только желала, страстно и
пламенно, принять активное участие в том, что надо сделать, чтобы ситуация
улучшилась.
Мне повезло. Гистадрут (Всеобщая федерация еврейских трудящихся) -
организация, в которой и для которой мне пришлось проработать так много лет,
была заинтересована в работе людей моего типа. Я уже поработала в Тель-Авиве
для "Солел-Боне" и, правда, очень короткое время, продолжала работать и в
Иерусалиме, к тому же знала многих деятелей рабочего движения. Эти люди
нравились мне больше всего и я восхищалась ими. Мне хотелось учиться у них и
работать с ними, и с ними я чувствовала себя совершенно как дома. Основные
цели Гистадрута они понимали так же, как я, - не столько как защиту
ближайших экономических интересов трудящихся, сколько как создание трудовой
общины, преданной будущему евреев в Палестине - тех, кто уже там живет, и
тех, кто приедет потом.
Во многом Гистадрут представлял собой уникальное явление. Он не мог
строиться как другие существующие рабочие организации, потому что положение
еврейского рабочего в Палестине ничуть не походило на положение рабочих в
Англии, Франции или в Америке. Как и всюду, в Палестине надо было охранять
экономические права еврейских - и арабских - рабочих, в том числе право на
забастовку, на приличную оплату труда, на отпуск, на отпуск по болезни и т.
д. Но ошибкой было бы думать, что Гистадрут, хоть и назывался Всеобщей
федерацией еврейских трудящихся, есть тред-юнион; это значило бы упрощать
ситуацию. И по идее, и на практике он представлял собой нечто значительно
большее. Прежде всего, Гистадрут базировался на единстве всех трудящихся
ишува, будь то служащие, киббуцники, "синие воротнички", "белые воротнички",
чернорабочие или интеллектуалы; с самого начала Гистадрут был в первых рядах
борцов за переезд евреев в Палестину, хотя увеличение иммиграции падало
бременем на его собственные плечи.
Во-вторых, Палестина не имела готовой экономики, которая могла бы
справиться с постоянным притоком еврейских иммигрантов в страну. Конечно,
существовали на поверхности мелкие предприятия, существовали
сельскохозяйственные поселения. Но этого было мало для страны с растущим
населением, и мы, приехавшие в Палестину, чтобы строить еврейский
национальный очаг, знали, что должны создать то, что сегодня так естественно
называют "национальной экономикой". Не будем говорить обо всем, что сюда
входит - о промышленности, транспорте, строительстве, финансах, не говоря
уже о способах борьбы с безработицей и о соцстраховании. Скажем только, что
нашей работой должно быть создание чего-то из ничего, или почти из ничего. И
даже в то время палестинские трудящиеся, немногочисленные и изолированные,
не колеблясь, возложили на себя через Гистадрут, чего, разумеется, никто от
них не требовал, нелегкую ответственность: быть авангардом строящегося
государства.
По причине своей глубокой преданности идеалам сионизма Гистадрут
рассматривал все аспекты жизни еврейского национального очага как одинаково
важные. У Гистадрута, о каком бы проекте ни шла речь, всегда было (да и
теперь есть) два критерия: отвечает ли он насущным потребностям нации и
приемлем ли он (или необходим) с социалистической точки зрения.
Вот пример: Гистадрут принял решение развивать собственные
экономические предприятия, контроль над которыми принимает на себя вся
трудовая община в целом. Уже в 1924 году официально зарегистрированная
организация Хеврат ха-Овдим (что можно перевести как Всеобщая кооперативная
ассоциация еврейских трудящихся Палестины), представляющая всех и каждого
члена Гистадрута, стала "владельцем" всех предприятий, тогда
немногочисленных, которые были у Гистадрута в активе. Одним из этих
предприятий был "Солел-Боне", и когда в 1927 году распух и лопнул, никто за
пределами рабочего движения не мог себе представить, что он может когда-либо
быть восстановлен. Но Гистадрут знал, что существует и всегда будет
существовать потребность в строительной компании, отвечающей национальным
требованиям так, как не смогла бы отвечать в то время компания частных
предпринимателей. И через некоторое время "Солел-Боне" возродился. Теперь,
пережив несколько реорганизаций, в том числе реорганизацию 1958 года (когда
он перестроился на базе трех компаний - строительной, заморских и портовых
работ и индустриальной с ее филиалами), это одна из самых больших и успешно
работающих компаний на Ближнем Востоке. Когда я вспоминаю, какое напряжение,
какое уныние царили в 1927 году в темной иерусалимской конторке
"Солел-Боне", где не хватало наличных денег, чтобы хоть раз в месяц
заплатить бухгалтеру, и сравниваю это с теперешним "Солел-Боне" - 50000
мужчин и женщин, рабочих и служащих, годовой оборот 2,5 миллиарда, - я
готова спорить с любым, кто скажет, что сионизм совместим с пессимизмом, а
социализм не действенен, если он не беспощаден.
Тем критикам еврейского рабочего движения, которые пятьдесят лет назад
говорили, что у Гистадрута слишком романтическое и грандиозное представление
о своей роли и поэтому он обречен на провал, я скажу, что "Солел-Боне" не
только выстоял пять очень трудных десятилетий, но и сыграл решающую роль в
строительстве тысяч домов, школ, больниц и дорог в Израиле, а также в тех
израильских проектах, которые осуществлены были в Африке, Азии и на Ближнем
Востоке. Но ведь "Солел-Боне" - только одно из созданий Гистадрута.
Существуют десятки других, в разных областях - в сельском хозяйстве,
промышленности, народном образовании, культуре, даже в медицине, и все они
были созданы в стойком убеждении, что трудящиеся Израиля выражают себя
именно в строительстве того, что теперь является еврейским государством.
Во всяком случае я была в восторге (и мне очень польстило), когда в
один дождливый день Давид Ремез, увидев, что я с кем-то остановилась на
улице около тель-авивского здания Гистадрута, подошел и спросил, не хочу ли
я вернуться на работу и не соглашусь ли стать секретарем "Моэцет ха-поалот"
(Женского рабочего совета) Гистадрута. Это был тот самый Давид Ремез,
который четыре года назад предложил нам с Моррисом работать в иерусалимском
отделении "Солел-Боне". По дороге обратно в Иерусалим я приняла решение,
нелегкое решение. Я понимала, что если возьму эту работу, мне придется много
ездить по стране, и за ее пределами, и что нам придется искать квартиру в
Тель-Авиве, что было непросто. Но - и это было куда серьезнее и труднее - и
я должна была признать тот факт, что возвращение на работу означает конец
моим попыткам целиком посвятить себя семье. Я еще не смела даже себе
признаться в окончательном поражении, но уже поняла за эти четыре года, что
мое замужество оказалось неудачей. И поступить на работу с полным рабочим
днем - означало примириться с этим обстоятельством, - а это меня путало. Но,
с другой стороны, твердила я себе, для всех - для Морриса, для детей, для
меня - будет лучше, если я буду довольна и удовлетворена. Может, я смогу со
всем справиться, все совместить: спасти то, что осталось от нашего брака,
быть хорошей матерью Менахему и Сарре и жить интересной и целеустремленной
жизнью, к которой я так стремилась.
Разумеется, все вышло не совсем так. Ничто не выходит точно так, как
задумано. Но, честно говоря, не могу сказать, что я когда-либо пожалела об
этом своем решении или сочла его неправильным. А горько я жалею о том, что
хотя мы с Моррисом и остались супругами и любили друг друга до самой его
смерти в моем доме в 1951 году (символично то, что я в это время была в
отъезде), мне все-таки не удалось сделать наш брак удачным. Мое решение в
1928 году означало, что мы расстаемся, хотя окончательно мы расстались
только десять лет спустя.
Трагедия была не в том, что Моррис меня не понимал, - напротив, он
слишком хорошо меня понимал и знал, что не может ни создать меня заново, ни
переделать. Я оставалась сама собой, а из-за этого у него не могло быть
такой жены, которую он хотел бы иметь и в которой нуждался. И поэтому он не
стал отговаривать меня от возвращения на работу, хотя и знал, что это в
действительности означает.
Он навсегда остался частью моей жизни - и, уж конечно, жизни наших
детей. Узы между ним и детьми никогда не слабели. Они его обожали и виделись
с ним очень часто. У него было что им дать, как было что дать мне, и он
оставался для них прекрасным отцом даже после того, как мы стали жить
раздельно. Он читал им, покупал им книжки, часами говорил с ними о музыке, и
всегда с той нежностью и теплотой, которые были для него так характерны. Он
всегда был спокойным и сдержанным. Посторонним он мог казаться неудачником.
Но дело в том, что он жил богатейшей внутренней жизнью, куда более богатой,
чем моя, при всей моей активности и подвижности, - и это богатство он щедро
делил с близкими друзьями, с семьей и, прежде всего, со своими детьми.
Итак, в 1928 году я уехала в Тель-Авив с Саррой и Менахемом - Моррис
приезжал к нам только на уик-энды. Дети пошли в школу - одну из тех, которые
содержал Гистадрут, и я стала работать.
Женский рабочий совет и сестринская заграничная организация -
"Женщины-пионеры" - был первой и последней женской организацией, для которой
я работала. Меня влекло туда не потому, что они занимались именно женщинами,
но потому, что меня очень интересовала их работа, в частности - на учебных
фермах, которые они устроили для девушек-иммигранток. Сегодня Рабочий совет
(часть Гистадрута) занимается главным образом социальным обслуживанием и
трудовым законодательством для женщин (льготы по материнству, пенсионные
дела и т. д.), но в тридцатые годы он делал упор на профессиональную
подготовку сотен девушек, приезжавших в Палестину, чтобы работать на земле,
не имея никакого трудового опыта. Эти учебные фермы давали девушкам куда
больше, чем просто профессиональные навыки. Они помогали ускорить их
интеграцию в новое общество; девушки изучали там иврит и получали чувство
стабильности на новой земле, куда приехали без семьи и зачастую против воли
родителей. Эти "женские рабочие фермы" были устроены тогда, когда
большинство людей считало абсурдом самую мысль о том, что и женщинам надо
давать профессиональную подготовку, да еще в области сельского хозяйства.
Я не поклонница того феминизма, который выражает себя в сожжении
лифчиков, ненависти к мужчинам или в кампаниях против материнства, но я
испытывала глубокое уважение к таким женщинам, как Ада Маймон, Беба
Идельсон, Рахел Янаит-Бен-Цви, много и энергично работавших в рядах партии
Поалей Цион и сумевшим вооружить десятки городских девушек теоретическими
знаниями и практическими навыками, которые помогли им справляться с сельским
трудом в новых палестинских поселениях. Доля этих девушек в развитии
поселений была очень велика. Такой конструктивный феминизм действительно
делает женщинам честь и значит гораздо больше, чем споры о том, кому
подметать и кому накрывать на стол.
Конечно, о положении женщин можно сказать многое (многое - даже, может
быть, очень многое - уже было сказано), но я свои взгляды по этому вопросу
могу сформулировать кратко. Разумеется, следует признавать равенство мужчин
и женщин во всех отношениях, но, и это справедливо и по отношению к
еврейскому народу, не надо женщинам стараться быть лучше всех для того,
чтобы чувствовать себя людьми, и не надо думать, что для этого им следует
поминутно творить чудеса. Однако тут надо рассказать анекдот, когда-то
ходивший по Израилю, - будто бы Бен-Гурион сказал, что я - "единственный
мужчина" в его кабинете. Забавно, что он (или тот, кто выдумал это) считал,
что это величайший комплимент, который можно сделать женщине. Сомневаюсь,
чтобы какой-нибудь мужчина почувствовал себя польщенным, если бы я сказала о
нем, что он - единственная женщина в правительстве.
Дело в том, что я всю жизнь прожила и проработала с мужчинами, но то,
что я женщина, никогда мне не мешало. Никогда у меня не возникали чувства
неловкости или комплекс неполноценности, никогда я не думала, что мужчины
лучше женщин, или что родить ребенка - несчастье. Никогда. И мужчины со
своей стороны никогда не предоставляли мне каких-нибудь особенных льгот. Но,
по-моему, правда и то, что для женщины, которая хочет жить не только
домашней, но и общественной жизнью, все гораздо труднее, чем для мужчины,
ибо на нее ложится двойное бремя. Исключением являются женщины в киббуцах,
где организация жизни позволяет им и работать, и воспитывать детей. А жизнь
работающей матери без постоянного присутствия и поддержки отца ее детей в
три раза труднее жизни любого мужчины.
Моя жизнь в Тель-Авиве после переезда может до некоторой степени
служить иллюстрацией ко всем этим трудностям и дилеммам. Я вечно спешила -
на работу, домой, на митинг, на урок музыки с Менахемом, к врачу с Саррой, в
магазин, к плите, опять на работу и опять домой. И до сего дня я не уверена:
не повредила ли я детям, не забрасывала ли я их, хоть и старалась не
задерживаться ни на час нигде. Они выросли здоровыми, трудолюбивыми,
талантливыми и добрыми, они стали чуткими родителями для своих детей,
чудными товарищами для меня. Но когда они еще были подростками, оба они, и я
это знала, очень не любили мою общественную деятельность.
Чтобы приготовить им обед, я вставала по ночам. Я чинила их одежду. Я
ходила с ними на концерты и в кино. Мы всегда много разговаривали и много,
смеялись. Но не были ли Шейна и мама правы, обвиняя меня в том, что я
недодаю детям того, что им положено? Думаю, что никогда не смогу ответить на
этот вопрос удовлетворительно для себя и никогда не перестану себе его
задавать. А гордились ли они мною, тогда или потом? Мне хочется думать, что
да, но я не уверена, что гордость за мать возмещает ее частые отлучки.
Помню, однажды я председательствовала на каком-то митинге и, ставя вопрос на
голосование, сказала: "Поднимите руки, кто за!" Каково же было мое
изумление, когда я увидела в зале (куда они незаметно прокрались, придя за
мной) Сарру и Менахема - они оба дружно подняли руки, выражая этим, что они
тоже "за". Это был самый приятный для меня вотум доверия, но я все-таки
чувствовала, что голосовать за мать менее важно, чем находить ее дома, когда
приходишь из школы.
И, конечно, потом я еще и за границу часто уезжала. И тогда чувство
вины совсем уж подавляло меня. Я им все время писала, даже наговаривала для
них "говорящие письма", никогда не возвращалась без подарков - и все-таки
вечно чувствовала, что наношу им обиду. В 1930 году я выразила свои чувства
в анонимной статье, написанной для сборника воспоминаний активисток ишува
того времени. Может быть, для современной женщины будут небезынтересны
кое-какие места из той давнишней статьи, потому что современные машины -
стиральные, посудомоечные, сушильные, - хоть и очень помогли бы мне в ту
пору, все-таки и сейчас не решили бы проблем, тревожащих меня тогда.

"Как правило, внутренняя борьба и порывы отчаяния матери, которая ходит
на работу, ни с чем несравнимы. Но внутри этого правила есть вариации и
оттенки. Есть матери, которые работают лишь тогда, когда вынуждены это
делать - муж болен или потерял работу, или семья еще каким-то образом выбита