Страница:
Поскольку я попросила о созыве этой встречи, я ее и открыла. Я
рассказала своим товарищам-социалистам, какова была ситуация, как нас
захватили врасплох, как мы приняли желаемое за сущее, толкуя данные
разведки, и как мы выиграли войну. Но в продолжение многих дней положение
наше было очень опасным. "Я просто хочу понять, - сказала я, - в свете всего
этого, что же такое сегодня социализм. Вот все вы тут. Вы не дали нам ни
дюйма территории, чтобы мы могли заправить горючим самолеты, спасавшие нас
от гибели. Теперь предположим, что Ричард Никсон сказал бы: "Простите, но
поскольку нам в Европе негде заправиться, мы просто ничего не можем для вас
сделать". Что бы вы все тогда сделали? Вы знаете нас, знаете, кто мы. Мы
старые товарищи, старые друзья. Что вы себе думали? На каком основании вы
приняли решение не позволять нашим самолетам заправляться горючим? Поверьте,
я ничего не преуменьшаю: мы всего лишь крошечное еврейское государство, а
существует более двадцати арабских государств с обширной территорией,
неисчерпаемой нефтью и миллиардами долларов. Но я хочу узнать от вас
сегодня, определяется ли всеми этими факторами современное социалистическое
мышление?"
Когда я закончила, председатель спросил, не хочет ли кто-нибудь взять
слово. Все молчали. И тут кто-то позади меня - я не хотела оглядываться,
чтобы его не смущать, - сказал очень ясно: "Конечно, они не могут говорить.
У них горло забито нефтью". Потом все-таки развернулась дискуссия, но
фактически сказать уже было нечего. Все было сказано тем человеком, лица
которого я так и не увидела.
В Вашингтоне я провела с президентом Никсоном полтора часа. После этого
пресса пожелала узнать, было ли оказано давление на Израиль, чтобы он сделал
дальнейшие уступки арабам. Я заверила журналистов, что давления не было.
- Если так, мадам премьер-министр, - сказал один из репортеров, - то
зачем же вы приехали в Вашингтон?
- Просто, чтобы убедиться, что давления нет, - сказала я. - Это само по
себе стоило поездки.
Разговоры мои с Киссинджером были сосредоточены в основном на южной
линии прекращения огня, и они не были ни легкими, ни приятными; правда, и
предмет разговора был не из легких. Я привезла предложение из шести пунктов,
и мы с Киссинджером просидели над ним в Блэр-хаузе, где я остановилась,
фактически всю ночь. Однажды я ему сказала: "Знаете, все что у нас есть -
это наш дух. Теперь вы хотите, чтобы я отправилась домой и помогла
уничтожить этот наш дух. Но тогда уже не нужна будет никакая помощь".
Текст договора между Израилем и Египтом был подписан 11 ноября 1973
года на сто первом километре дороги Каир-Суэц израильским генералом
Ахзароном Иаривом и египетским генералом Абдель Гамази. Вот он:
1. Египет и Израиль соглашаются тщательно соблюдать прекращение огня,
которого потребовал Совет Безопасности ООН.
2. Обе стороны согласны немедленно начать переговоры, чтобы решить
вопрос о возвращении на линию 22 октября в рамках соглашения о разъединении
войск под эгидой Организации Объединенных Наций.
3. Город Суэц будет получать ежедневное снабжение продуктами, водой и
лекарствами. Все раненые гражданские лица будут из Суэца эвакуированы.
4. Не должно быть никаких помех поступлению невоенных поставок на
Восточный берег.
5. Израильские контрольные посты на дороге Каир-Суэц будут заменены
контрольными постами ООН. У Суэцкого конца дороги израильские офицеры могут
вместе с ооновцами наблюдать за невоенным характером грузов на берегу
канала.
6. Как только будут установлены контрольные посты ООН на дороге
Каир-Суэц, произойдет обмен военнопленными, в том числе ранеными".
Впервые за четверть века между израильтянами и египтянами имел место
прямой личный контакт. Они вместе сидели в палатках, вместе вырабатывали
детали разъединения войск, пожимали друг другу руки. Из Египта прибыли наши
военнопленные, те, кого захватили во время войны на истощение, и те, которых
захватили в Войну Судного дня. Чудесным образом они вернулись, сохранив свой
прежний дух, несмотря на все, что им пришлось пережить, правда, некоторые,
когда встретились с нами, плакали как дети. Они даже принесли нам подарки -
свои тюремные поделки, в том числе бело-голубую Звезду Давида, которую они
сами соткали и которая служила им знаменем во время долгого заточения.
"Теперь, когда наше "соединение" распущено, - сказали мне молодые офицеры,
составлявшие группу военнопленных, - нам бы хотелось, чтобы она была у вас".
Я ее обрамила, и теперь она висит на стене у меня в гостиной.
Но мы все еще ничего не знали о судьбе наших военнопленных в Сирии, и
почти каждый день происходили военные похороны ребят, погибших в Синае, чьи
обуглившиеся тела только теперь находили в песках, идентифицировали и
предавали погребению. Хуже всего было то, что хотя и возникала надежда, что
разъединение войск перерастет в настоящий мир, общее настроение в Израиле
было крайне мрачное. Все слои населения требовали, чтобы правительство ушло
в отставку, обвиняя его в плохом руководстве, в результате которого армия
оказалась плохо подготовленной, в благодушии, в отсутствии связи с народом.
Нарастало движение протеста. Группы были разные, с разными целями,
разной программой - но все они хотели перемен. Среди них были и резервисты,
которые часто высказывались необдуманно, порой причиняя мне боль. Многое из
того, что они говорили о прошлом, вызывало мои возражения, но некоторые их
замечания были справедливы. Как бы то ни было, я должна была их выслушать, и
я встречалась со многими молодыми людьми из этих групп. Я старалась, чтобы
им было легко разговаривать со мной, и мне кажется, что их удивляла разница
между внимательно слушавшей женщиной и прежним их представлением обо мне.
Думаю, что то, что я им говорила в этой атмосфере взаимных обвинений и
подозрительности, удивляло их не меньше.
Протест, в основном, был неподдельный. Фактически это было естественное
выражение возмущения, вызванного фатальным рядом неудач. Протестовавшие
требовали не только моей отставки или отставки Даяна; они призывали убрать
всех, кто так или иначе мог быть ответственен за происшедшее, и начать все с
начала, с новыми людьми, молодыми, не запятнанными обвинением, что они
повели нацию по неправильному пути. То была экстремальная реакция на
экстремальную ситуацию, и как бы больно это не было, это во всяком случае
было объяснимо, понятно. Но в иных случаях были и злобность, и чистейшая
демагогия, и стремление оппозиции нажить политический капитал на
национальной трагедии.
Когда в Кнессете происходили первые после войны политические дебаты, и
я слушала речи представителей оппозиции, особенно Менахема Бегина и Шмуэля
Тамира, меня буквально взорвало. Эти речи были до того полны риторики и
театральности, что я просто не могла утерпеть, и когда пришел мой черед
закрывать прения, я сказала, что отвечать на их выступления не буду.
"Только одно, - сказала я. - Я процитирую своего дорогого друга,
американского сиониста-лейбориста, который был на каком-то очень серьезном
обсуждении - хотя и менее серьезном, чем то, которое сейчас происходит
здесь, - и там выступал один человек. Этот человек говорил так легко и
непринужденно, что мой друг только и сказал: "Если бы он хоть раз запнулся,
хоть на минуту заколебался!" Эти же чувство я испытывала, когда началась
риторика в Кнессете; Бегин и Тамир говорили о едва не случившейся
катастрофе, об убитых и искалеченных людях, о страшных вещах - но гладко,
плавно, не останавливаясь, и мне это было противно".
Эпицентром всей этой бури был Моше Даян. По-моему, первым, кто открыто
потребовал его отставки, был другой министр моего кабинета, Яаков Шимшон
Шапиро, министр юстиции. Никогда не прощу ему, что для своего требования он
выбрал самый разгар кризиса, предшествовавшего второму прекращению огня, и
заявлял его на митинге, где как он знал, его немедленно поддержит пресса.
Мало того, мне сказали, что в ресторане Кнессета он переходил от одной
группы к другой, рассказывая о том, что сделал. Я попросила его зайти ко
мне. Он вошел, в мой кабинет со словами: "Поскольку я понимаю, что ты не
попросишь Даяна уйти, я пришел предложить свою отставку". Я сказала, что у
меня только два вопроса. Просить его остаться я не могу, потому что он
сделал это для меня невозможным. Но прежде всего я хочу знать, почему он
выбрал для своих действий именно этот день. Он ответил:
- Ну, потому что сегодня день прекращения огня.
- Так ли? - сказала я. - Могу сообщить тебе новость: бои продолжаются.
Несколько наших солдат убито, несколько ранено. Неподходящий день для твоего
требования касательно другого министра. И второе: почему ты не требуешь моей
отставки? Я - премьер-министр.
Шапиро сказал:
- Ты за это не отвечаешь. Ты не министр обороны.
Потом в мой кабинет пришел Даян и снова спросил:
- Хочешь, чтобы я ушел в отставку? Я готов.
И снова я сказала: нет. Я знала, что вскоре будет создана официальная
комиссия по расследованию - она была создана 18 ноября под председательством
главы Верховного суда Шимона Аграната - и пока она не представит свои
заключения, продолжает действовать принцип коллективной ответственности
всего правительства, не менее важный, чем индивидуальная ответственность
министра. Меньше всего нужен был Израилю в это время правительственный
кризис. Как бы то ни было, мы перенесли выборы с 31 октября на 31 декабря, и
народ тут получил возможность дать адекватный и эффективный выход своим
чувствам. И хотя мне самой страшно хотелось уйти в отставку, я считала, что
надо продержаться еще немного - и мне, и Даяну.
Из всех членов правительства Даян был, конечно, самой спорной и,
вероятно, самой сложной фигурой. Это человек, вызывающий у людей очень
сильные реакции. Конечно, у него есть недостатки, и немалые, так же, как и
достоинства. Откровенно говоря, больше всего я горжусь тем, что в течение
пяти лет держала без роспуска кабинет, включавший не только Даяна, но и
людей, его не любивших, им возмущавшихся. Но с самого начала я четко
представляла себе могущие возникнуть проблемы. Я много лет знала Даяна,
знала и то, что он был против того, чтобы я стала премьер-министром после
смерти Эшкола. Поэтому я могла действовать, только доказывая всем - и Даяну
в частности - при решении любого спорного вопроса, что не привыкла оценивать
предложения в зависимости от личности предлагающего.
К чести Даяна надо сказать, что, когда я его не поддерживала, он всегда
принимал это как должное, хотя вообще ему с людьми работать нелегко, и он
привык все делать по-своему. Под конец мы стали добрыми друзьями, и не было
случая, чтобы он повел себя по отношению ко мне нелояльно. Даже по военным
вопросам он всегда прежде всего приходил, вместе с начальником штаба,
поговорить со мной. Иногда я ему говорила: "Я за это голосовать не буду,
однако ты можешь предложить это кабинету". Но если я не принимала его идею,
он уже не старался продвинуть ее дальше. Учитывая, что, по общему мнению,
Даян не способен работать в коллективе, а я не способна к компромиссам,
можно считать, что в общем мы хорошо ладили.
И неправда, что он холодный человек. Я видела, как его трясло, когда он
приходил с тех страшных послевоенных похорон, когда матери толкали к нему
детей, крича: "Ты убил их отца!"; когда люди, шедшие, за гробом, грозили ему
кулаками и обзывали убийцей. Я знаю, что чувствовала я, - и знаю, что
чувствовал Даян.
В первые дни Войны Судного дня он был настроен пессимистически и хотел
подготовить народ к самому худшему. Он созвал редакторов газет и рассказал
им о положении вещей, как он его видел, - что для него было очень даже
нелегко. Я не позволяла ему подать в отставку, во время войны, но после
первого предварительного доклада комиссии Аграната, 2 апреля 1974 года он,
по-моему, должен был сделать это немедленно. Этот доклад очищал его (и меня
от "прямой ответственности") за неподготовленность Израиля к Судному дню, но
так жестоко охарактеризовал деятельность начальника штаба и начальника
военной разведки, что Дадо тут же подал в отставку. Мне всегда казалось, что
- поддержи Даян публично своих товарищей по оружию - он бы сохранил в глазах
публики свое обаяние, хотя бы частично. Он прочел этот предварительный
доклад (в котором было отражено далеко не все) у меня в кабинете и в третий
раз спросил, надо ли ему уходить в отставку. "На этот раз, - сказала я, -
решать должна партия". Но у него была своя логика, и мне казалось, что
нельзя давать ему советы в таком трудном деле. Сегодня я об этом жалею, хотя
он ведь мог бы и не послушаться.
По поводу меня комиссия сказала, что утром Судного дня "она приняла
мудрое, благоразумное и быстрое решение провести всеобщую мобилизацию
резервистов, рекомендованную начальником штаба, несмотря на веские
политические соображения, чем и оказала важнейшую услугу обороне страны".
Зимой 1973-74 года положение Израиля в глазах иностранцев выглядело
гораздо лучше, чем в глазах израильтян. В это время меня посетил покойный
ныне Ричард Кроссмен, один из руководителей английской лейбористской партии,
принимавший большое участие в основании нашего государства: он не мог
понять, откуда такое всеобщее уныние и упадок духа.
- Вы все тут с ума посходили, - сказал он. - Что, собственно, с вами
случилось?
- Скажите, - спросила я, - какова была бы реакция в Англии, если бы с
англичанами случилось что-то подобное? Он был так изумлен, что чуть не
выронил свою чашку.
- Вы что же думаете, что с нами такого не случалось? - воскликнул он. -
Что Черчилль во время войны никогда не ошибался? Что у нас не было ни
Дюнкерка, ни других отступлений? Просто мы не так интенсивно реагируем.
Но мы не таковы, по-видимому, и слово "травма", всю зиму бывшее у всех
на языке, лучше всего соответствует тому всенародному чувству обиды и
утраты, которое Кроссмен нашел столь чрезмерным.
Шли недели. Резервисты все еще не вернулись с юга и с ледяного теперь
севера. Даже перестрелка не прекратилась. Настроение в Израиле было
по-прежнему мрачное, тревожное и беспокойное. Киссинджер старался добиться
разъединения войск между Сирией и Израилем, показать сирийцам список
израильтян-военнопленных и устроить в Женеве переговоры между египтянами,
иорданцами и нами (сирийцы еще в декабре заявили, что они в них участия не
примут). И хотя все выглядело так, будто мы ближе к миру, чем когда-либо, по
правде, говоря, ни я, ни большинство израильтян не верили, что мы вернемся
из Женевы с мирными договорами в руках, и мы отправлялись туда без особых
иллюзий, далекие от эйфории. И все-таки, египтяне и иорданцы дали согласие
сидеть с нами в одной комнате, на что никогда не соглашались прежде.
Переговоры в Женеве начались 21 декабря и, как я и опасалась, почти ни
к чему не привели. Между нами и египтянами не было настоящего диалога.
Напротив, с самого начала было ясно, что никаких особых перемен не
произошло. Египетская делегация буквально запретила, чтобы ее стол ставили
рядом с нашим, и атмосфера была далеко не дружелюбная. Военное соглашение
было Египту необходимо, но мир, как мы снова убедились, вовсе не входил в их
намерения. Тем не менее, хотя никаких политических решений на этой встрече
принято не было, через несколько дней на сто первом километре был подписан
договор о разъединении войск, и мы продолжали надеяться, что как-нибудь
удастся найти и политическое решение. Вряд ли Мессия явился на сто первый
километр, и там так устал, что и не двинулся дальше.
31 декабря произошли выборы. Они показали, что страна не собирается
менять лошадей в середине скачек, и хотя мы и потеряли часть голосов - как и
Национальная религиозная партия, - Маарах остался лидирующим блоком. Но
оппозиция стала сильнее, потому что все правое крыло объединилось в единый
блок. Снова нужно было формировать коалицию, и ясно было, что работа
предстоит нелегкая, потому что наш традиционный партнер по коалиции -
религиозный блок - раскололся по вопросу о том, кто его возглавит и какой
политики надо будет придерживаться в предстоящие трудные времена.
Я начинала испытывать физические и психологические результаты
напряжения последних месяцев. Я смертельно устала и очень сомневалась, сумею
ли сформировать правительство в этой ситуации, и даже - стоит ли мне
пытаться это сделать. Не говоря уже о внешних проблемах, трудности возникли
и внутри партии. В начале марта я почувствовала, что у меня больше нет сил
продолжать, и уведомила партию, что с меня хватит. И тут ко мне потянулись
делегации - уговаривать, чтобы я переменила решение. Похоже было, что война
разразится снова, потому что с Сирией все еще не было разъединения войск и
сирийцы постоянно нарушали договор о прекращении огня. И снова мне твердили,
что Маарах рассыплется, если я не останусь.
Порой мне казалось, что все, случившееся после 6 октября, случилось в
один нескончаемый день, и мне хотелось, чтобы этот день закончился. Меня
очень угнетало, что в ядре партии нет солидарности. Люди, которые были
министрами в моем правительстве, коллеги, с которыми я проработала в тесном
контакте все годы моего премьерства, которые вместе со мной определяли
политику кабинета, теперь, видимо, не хотели противостоять потоку
несправедливой критики и даже клеветы, обрушившемуся на меня, Даяна и
Галили, на том основании, что мы якобы принимали втроем, не советуясь с
остальными, важные решения, которые привели к войне. Меня возмущали и
безответственные разговоры о моем так называемом "кухонном кабинете", якобы
подменившем правительство, до известной степени, как выносящий решения
орган. Это было совершенно необоснованное обвинение. Естественно, я
спрашивала совета у людей, чье мнение я ценила. Однако никогда и никак эти
неофициальные консультации не подменяли правительственных решений.
И все-таки весь март я боролась за то, чтобы сформировать
правительство, хотя с каждым днем это становилось труднее, тем более, что
все громче стали раздаваться требования создать правительство из коалиции
всех партий, чего ни я, ни большинство партии не принимало. Время было
неподходящее для политических экспериментов, и я никогда не верила, что
оппозиция сумеет проявить рассудительность, здравый смысл и гибкость,
необходимые для того, чтобы Израиль добился, наконец, какого-то
взаимопонимания со своими соседями. Я не хотела отягощать кабинет
"отказчиками", которые не захотят, когда придет время, пойти ни на какой
территориальный компромисс, особенно если речь пойдет о Западном береге
Иордана. Я знала, что по историческим причинам народ относится по-разному к
возможности территориальных уступок в Синае, например, - и на Западном
берегу, но мне думалось, что большинство израильтян согласится и на разумный
компромисс на Западном берегу. Как бы то ни было, я считала необходимым
включить в правительственную декларацию параграф о том, что хотя кабинет и
уполномочен вести переговоры и решать вопрос территориальных уступок с
Иорданией, окончательное решение в форме новых выборов будет предоставлено
народу.
Тут Даян вышел в отставку, и хотя я уговаривала его вернуться, буря, не
утихавшая вокруг его имени внутри партии, уже грозила настоящим расколом.
Трудно было примирить требования партийцев, чтобы Даян ушел из министерства
обороны, но вместе с тем не позволил фракции Рафи, которую он возглавлял,
выйти из Маараха. Возникли и новые проблемы. Религиозный блок, много недель
подряд нажимавший на нас, чтобы мы создали правительство национального
единства, внезапно, в результате собственных партийных затруднений, решил,
что в более узкую коалицию он не войдет и не будет нашим партнером ни в
каком кабинете. Это означало, что правительство будет правительством
меньшинства, что не слишком меня беспокоило, поскольку я была уверена в
поддержке малых партий в Кнессете, не входящих в коалицию.
Главной опасностью, на мой взгляд, оставался возможный распад Маараха.
Мне удалось сформировать кабинет с Даяном - министром обороны, но против
него по-прежнему бушевала буря. Теперь критики взяли на прицел доклад
комиссии Аграната, который, как я уже говорила, снимал с Даяна обвинение в
прямой ответственности за ошибочные оценки военными властями положения
накануне Войны Судного дня. Однако доклад не говорил ничего о парламентской
или министерской ответственности, а именно по этому поводу общественное
мнение - как извне, так и внутри партии - бушевало особенно сильно. Многие
считали, что с начальником штаба обошлись несправедливо и что Даян как
министр обороны виноват в случившемся никак не меньше, чем Дадо. (Не желая
никоим образом комментировать доклад комиссии Аграната, я все-таки хочу
сказать здесь, что самую войну Дадо провел блистательно и безупречно.) Люди
были страшно недовольны тем, как комиссия отнеслась к Даяну, и чувства были
накалены донельзя.
Чем больше я разговаривала с коллегами о конфликте в партии, чем больше
я сама его анализировала, тем больше убеждалась, что я уже не в состоянии
продолжать. Я дошла до такого предела, где без поддержки всей партии
(большинство все время было на моей стороне) я уже не могла ее возглавлять.
И, наконец, я сказала себе: "Это все. Уйду в отставку и пусть коалицию
стараются сколотить другие. Есть и для меня предел, и теперь я его достигла"
В эти недели бесконечных разговоров, споров, огорчений я получала
трогательнейшие письма с выражением сочувствия и поддержки от совершенно
незнакомых израильтян, по-видимому, понимавших, что я переживаю. Письма были
от раненых солдат из госпиталей, от родителей погибших... "Будь здорова.
Будь сильна. Все будет в порядке", - писали они мне. Я не хотела обманывать
их ожидания, но 10 апреля сказала партийному руководству, что с меня
довольно.
- Пять лет - это достаточно, - сказала я. - У меня уже нет сил нести
это бремя. Я не принадлежу ни к одной внутрипартийной фракции.
Посоветоваться кроме себя самой мне не с кем. И на этот раз мое решение
окончательно и бесповоротно. Пожалуйста, не старайтесь уговаривать меня,
чтобы я его изменила, не ищите аргументов - они не помогут.
Конечно, попытки меня переубедить делались все равно, но они были
тщетны. Я заканчивала пятьдесят лет своей службы и знала, что поступаю
правильно. Я хотела сделать это гораздо раньше, но теперь уже ничто не могло
мне помешать. Моя политическая карьера закончилась.
Мне пришлось еще оставаться главой правительства, пока не был
сформирован новый кабинет. И 4 июня, слава Богу, мне удалось доложить
Кнессету, что с помощью доктора Киссинджера договор о разъединении войск с
Сирией был заключен. 5 июня он был подписан в Женеве, и наши военнопленные
вернулись домой. Не могу передать, что это значило для меня - приветствовать
их возвращение, - но из плена вернулось меньше людей, чем мы надеялись.
И после этого я тоже вернулась домой - и на этот раз окончательно.
Новый премьер-министр Израиля Ицхак Рабин - сабра, родившийся в Иерусалиме в
том самом году, когда мы с Моррисом поехали в Мерхавию. Его и мое поколение
во многом отличаются друг от друга - и в стиле, и в подходе, и в опыте. И
так и должно быть, ибо Израиль - растущая страна, где все движется вперед.
Но различия между нами гораздо менее значимы, чем сходство.
Поколение этих сабр, как и мое, будет знать стремления, борьбу, ошибки
и достижения. Как и мы, они всей душой преданы Израилю, его развитию и
безопасности, как и мы, они мечтают о построении в Израиле справедливого
общества. Как и мы, они знают, что для того, чтобы евреи остались народом,
необходимо, чтобы было еврейское государство, где евреи могут жить как
евреи, не потому, что их терпят, и не как меньшинство. Я убеждена, что так
же, как и мы, они будут стараться сделать честь еврейскому народу.
И тут мне хотелось бы сказать о том, что, по-моему, значит быть евреем.
Думаю, что это не только означает соблюдать религиозные установления и
выполнять их. Для меня быть евреем означает и всегда означало - гордиться
тем, что принадлежишь к народу, в течение двух тысяч лет сохранявшему свое
своеобразие, несмотря на все мучения и страдания, которым он подвергался.
Те, которые оказались неспособны выстоять и избрали отказ от еврейства,
сделали это, думаю, в ущерб собственной личности. Они, к сожалению, обеднили
себя.
Не знаю, какие формы иудаизм примет в будущем и как евреи, в Израиле и
за его пределами, будут выражать свое еврейство через тысячу лет. Но я знаю,
что Израиль теперь не только маленькая осажденная страна, в которой три
миллиона жителей, изо всех сил стремящихся выжить. Израиль - еврейское
государство, родившееся в результате стремлений, веры и решимости древнего
народа. Мы в Израиле только часть еврейской нации, и даже не большая ее
часть; но благодаря существованию Израиля еврейская история навсегда
изменилась, и мое глубокое убеждение: мало сегодня найдется израильтян,
которые бы не понимали и не принимали ответственность свою как евреев,
которую история возложила на их плечи.
Что касается меня, то жизнь моя была очень счастливой. Я не только
дожила до рождения еврейского государства, но и видела, как оно приняло и
абсорбировало массы евреев со всех концов земли. В 1921 году, когда я
приехала в эту страну, еврейское население достигало 80000 и въезд каждого
еврея зависел от разрешения правительства мандата. Теперь население страны -
больше 3000000, из которых более 1600000 - евреи, приехавшие после создания
государства, по Закону о возвращении, который дает право поселиться здесь
каждому еврею. Я благодарна судьбе и за то, что живу в стране, народ которой
научился жить в море ненависти и не возненавидел тех, кто хочет его
уничтожить, и продолжает лелеять свое представление о мире. Научиться этому
- большое искусство, и рецепта нет нигде. Это - часть нашего образа жизни в
Израиле.
И, наконец, я хочу сказать, что с того времени, как я молодой женщиной
приехала в Палестину, мы были вынуждены выбирать между более опасным и менее
опасным для нас. Бывало, нам хотелось поддаться соблазну, уступить нажиму,
принять предложения, которые дали бы нам покой на несколько месяцев -
возможно, даже на несколько лет, - но привести это могло только к еще
большей опасности. Перед нами всегда стоял вопрос: "Что более опасно?" И мы
теперь все в том же положении, может, даже больше, чем когда-либо. Мир
жесток, эгоистичен и груб. Страданий малых наций он не замечает. Даже самые
просвещенные правительства, демократии, возглавляемые порядочными людьми,
представляющими порядочных людей, не слишком склонны теперь думать о
проблеме справедливости в международных отношениях. Теперь, когда великие
народы способны склониться перед шантажистами, а решения принимаются в
зависимости от политики великих держав, мы не всегда можем принимать их
советы и потому должны иметь смелость смотреть на вещи реально и действовать
так, как нам подсказывает инстинкт самосохранения. И тем, кто спрашивает "А
что будет потом? " - у меня только один ответ: я верю, что у нас будет мир с
соседями, но я уверена, что никто не захочет заключить мир со слабым
Израилем. Если Израиль не будет силен, мира не будет.
Как я представляю себе будущее? Еврейское государство, в котором будут
селиться и строить евреи со всех концов света; Израиль, сотрудничающий со
своими соседями на пользу всех людей региона; Израиль, который останется
процветающей демократией, а общество будет зиждиться на основах социальной
справедливости и равенства.
Теперь у меня осталось только одно желание; никогда не утратить
сознания, что я в долгу перед тем, что было мне дано с тех пор, когда я
впервые услышала про сионизм в маленькой комнатке в царской России, и потом,
за пятьдесят лет здесь, где пятеро моих внуков выросли свободными евреями в
собственной стране. Пусть никто не сомневается: на меньшее наши дети и дети
наших детей не согласятся никогда.
рассказала своим товарищам-социалистам, какова была ситуация, как нас
захватили врасплох, как мы приняли желаемое за сущее, толкуя данные
разведки, и как мы выиграли войну. Но в продолжение многих дней положение
наше было очень опасным. "Я просто хочу понять, - сказала я, - в свете всего
этого, что же такое сегодня социализм. Вот все вы тут. Вы не дали нам ни
дюйма территории, чтобы мы могли заправить горючим самолеты, спасавшие нас
от гибели. Теперь предположим, что Ричард Никсон сказал бы: "Простите, но
поскольку нам в Европе негде заправиться, мы просто ничего не можем для вас
сделать". Что бы вы все тогда сделали? Вы знаете нас, знаете, кто мы. Мы
старые товарищи, старые друзья. Что вы себе думали? На каком основании вы
приняли решение не позволять нашим самолетам заправляться горючим? Поверьте,
я ничего не преуменьшаю: мы всего лишь крошечное еврейское государство, а
существует более двадцати арабских государств с обширной территорией,
неисчерпаемой нефтью и миллиардами долларов. Но я хочу узнать от вас
сегодня, определяется ли всеми этими факторами современное социалистическое
мышление?"
Когда я закончила, председатель спросил, не хочет ли кто-нибудь взять
слово. Все молчали. И тут кто-то позади меня - я не хотела оглядываться,
чтобы его не смущать, - сказал очень ясно: "Конечно, они не могут говорить.
У них горло забито нефтью". Потом все-таки развернулась дискуссия, но
фактически сказать уже было нечего. Все было сказано тем человеком, лица
которого я так и не увидела.
В Вашингтоне я провела с президентом Никсоном полтора часа. После этого
пресса пожелала узнать, было ли оказано давление на Израиль, чтобы он сделал
дальнейшие уступки арабам. Я заверила журналистов, что давления не было.
- Если так, мадам премьер-министр, - сказал один из репортеров, - то
зачем же вы приехали в Вашингтон?
- Просто, чтобы убедиться, что давления нет, - сказала я. - Это само по
себе стоило поездки.
Разговоры мои с Киссинджером были сосредоточены в основном на южной
линии прекращения огня, и они не были ни легкими, ни приятными; правда, и
предмет разговора был не из легких. Я привезла предложение из шести пунктов,
и мы с Киссинджером просидели над ним в Блэр-хаузе, где я остановилась,
фактически всю ночь. Однажды я ему сказала: "Знаете, все что у нас есть -
это наш дух. Теперь вы хотите, чтобы я отправилась домой и помогла
уничтожить этот наш дух. Но тогда уже не нужна будет никакая помощь".
Текст договора между Израилем и Египтом был подписан 11 ноября 1973
года на сто первом километре дороги Каир-Суэц израильским генералом
Ахзароном Иаривом и египетским генералом Абдель Гамази. Вот он:
1. Египет и Израиль соглашаются тщательно соблюдать прекращение огня,
которого потребовал Совет Безопасности ООН.
2. Обе стороны согласны немедленно начать переговоры, чтобы решить
вопрос о возвращении на линию 22 октября в рамках соглашения о разъединении
войск под эгидой Организации Объединенных Наций.
3. Город Суэц будет получать ежедневное снабжение продуктами, водой и
лекарствами. Все раненые гражданские лица будут из Суэца эвакуированы.
4. Не должно быть никаких помех поступлению невоенных поставок на
Восточный берег.
5. Израильские контрольные посты на дороге Каир-Суэц будут заменены
контрольными постами ООН. У Суэцкого конца дороги израильские офицеры могут
вместе с ооновцами наблюдать за невоенным характером грузов на берегу
канала.
6. Как только будут установлены контрольные посты ООН на дороге
Каир-Суэц, произойдет обмен военнопленными, в том числе ранеными".
Впервые за четверть века между израильтянами и египтянами имел место
прямой личный контакт. Они вместе сидели в палатках, вместе вырабатывали
детали разъединения войск, пожимали друг другу руки. Из Египта прибыли наши
военнопленные, те, кого захватили во время войны на истощение, и те, которых
захватили в Войну Судного дня. Чудесным образом они вернулись, сохранив свой
прежний дух, несмотря на все, что им пришлось пережить, правда, некоторые,
когда встретились с нами, плакали как дети. Они даже принесли нам подарки -
свои тюремные поделки, в том числе бело-голубую Звезду Давида, которую они
сами соткали и которая служила им знаменем во время долгого заточения.
"Теперь, когда наше "соединение" распущено, - сказали мне молодые офицеры,
составлявшие группу военнопленных, - нам бы хотелось, чтобы она была у вас".
Я ее обрамила, и теперь она висит на стене у меня в гостиной.
Но мы все еще ничего не знали о судьбе наших военнопленных в Сирии, и
почти каждый день происходили военные похороны ребят, погибших в Синае, чьи
обуглившиеся тела только теперь находили в песках, идентифицировали и
предавали погребению. Хуже всего было то, что хотя и возникала надежда, что
разъединение войск перерастет в настоящий мир, общее настроение в Израиле
было крайне мрачное. Все слои населения требовали, чтобы правительство ушло
в отставку, обвиняя его в плохом руководстве, в результате которого армия
оказалась плохо подготовленной, в благодушии, в отсутствии связи с народом.
Нарастало движение протеста. Группы были разные, с разными целями,
разной программой - но все они хотели перемен. Среди них были и резервисты,
которые часто высказывались необдуманно, порой причиняя мне боль. Многое из
того, что они говорили о прошлом, вызывало мои возражения, но некоторые их
замечания были справедливы. Как бы то ни было, я должна была их выслушать, и
я встречалась со многими молодыми людьми из этих групп. Я старалась, чтобы
им было легко разговаривать со мной, и мне кажется, что их удивляла разница
между внимательно слушавшей женщиной и прежним их представлением обо мне.
Думаю, что то, что я им говорила в этой атмосфере взаимных обвинений и
подозрительности, удивляло их не меньше.
Протест, в основном, был неподдельный. Фактически это было естественное
выражение возмущения, вызванного фатальным рядом неудач. Протестовавшие
требовали не только моей отставки или отставки Даяна; они призывали убрать
всех, кто так или иначе мог быть ответственен за происшедшее, и начать все с
начала, с новыми людьми, молодыми, не запятнанными обвинением, что они
повели нацию по неправильному пути. То была экстремальная реакция на
экстремальную ситуацию, и как бы больно это не было, это во всяком случае
было объяснимо, понятно. Но в иных случаях были и злобность, и чистейшая
демагогия, и стремление оппозиции нажить политический капитал на
национальной трагедии.
Когда в Кнессете происходили первые после войны политические дебаты, и
я слушала речи представителей оппозиции, особенно Менахема Бегина и Шмуэля
Тамира, меня буквально взорвало. Эти речи были до того полны риторики и
театральности, что я просто не могла утерпеть, и когда пришел мой черед
закрывать прения, я сказала, что отвечать на их выступления не буду.
"Только одно, - сказала я. - Я процитирую своего дорогого друга,
американского сиониста-лейбориста, который был на каком-то очень серьезном
обсуждении - хотя и менее серьезном, чем то, которое сейчас происходит
здесь, - и там выступал один человек. Этот человек говорил так легко и
непринужденно, что мой друг только и сказал: "Если бы он хоть раз запнулся,
хоть на минуту заколебался!" Эти же чувство я испытывала, когда началась
риторика в Кнессете; Бегин и Тамир говорили о едва не случившейся
катастрофе, об убитых и искалеченных людях, о страшных вещах - но гладко,
плавно, не останавливаясь, и мне это было противно".
Эпицентром всей этой бури был Моше Даян. По-моему, первым, кто открыто
потребовал его отставки, был другой министр моего кабинета, Яаков Шимшон
Шапиро, министр юстиции. Никогда не прощу ему, что для своего требования он
выбрал самый разгар кризиса, предшествовавшего второму прекращению огня, и
заявлял его на митинге, где как он знал, его немедленно поддержит пресса.
Мало того, мне сказали, что в ресторане Кнессета он переходил от одной
группы к другой, рассказывая о том, что сделал. Я попросила его зайти ко
мне. Он вошел, в мой кабинет со словами: "Поскольку я понимаю, что ты не
попросишь Даяна уйти, я пришел предложить свою отставку". Я сказала, что у
меня только два вопроса. Просить его остаться я не могу, потому что он
сделал это для меня невозможным. Но прежде всего я хочу знать, почему он
выбрал для своих действий именно этот день. Он ответил:
- Ну, потому что сегодня день прекращения огня.
- Так ли? - сказала я. - Могу сообщить тебе новость: бои продолжаются.
Несколько наших солдат убито, несколько ранено. Неподходящий день для твоего
требования касательно другого министра. И второе: почему ты не требуешь моей
отставки? Я - премьер-министр.
Шапиро сказал:
- Ты за это не отвечаешь. Ты не министр обороны.
Потом в мой кабинет пришел Даян и снова спросил:
- Хочешь, чтобы я ушел в отставку? Я готов.
И снова я сказала: нет. Я знала, что вскоре будет создана официальная
комиссия по расследованию - она была создана 18 ноября под председательством
главы Верховного суда Шимона Аграната - и пока она не представит свои
заключения, продолжает действовать принцип коллективной ответственности
всего правительства, не менее важный, чем индивидуальная ответственность
министра. Меньше всего нужен был Израилю в это время правительственный
кризис. Как бы то ни было, мы перенесли выборы с 31 октября на 31 декабря, и
народ тут получил возможность дать адекватный и эффективный выход своим
чувствам. И хотя мне самой страшно хотелось уйти в отставку, я считала, что
надо продержаться еще немного - и мне, и Даяну.
Из всех членов правительства Даян был, конечно, самой спорной и,
вероятно, самой сложной фигурой. Это человек, вызывающий у людей очень
сильные реакции. Конечно, у него есть недостатки, и немалые, так же, как и
достоинства. Откровенно говоря, больше всего я горжусь тем, что в течение
пяти лет держала без роспуска кабинет, включавший не только Даяна, но и
людей, его не любивших, им возмущавшихся. Но с самого начала я четко
представляла себе могущие возникнуть проблемы. Я много лет знала Даяна,
знала и то, что он был против того, чтобы я стала премьер-министром после
смерти Эшкола. Поэтому я могла действовать, только доказывая всем - и Даяну
в частности - при решении любого спорного вопроса, что не привыкла оценивать
предложения в зависимости от личности предлагающего.
К чести Даяна надо сказать, что, когда я его не поддерживала, он всегда
принимал это как должное, хотя вообще ему с людьми работать нелегко, и он
привык все делать по-своему. Под конец мы стали добрыми друзьями, и не было
случая, чтобы он повел себя по отношению ко мне нелояльно. Даже по военным
вопросам он всегда прежде всего приходил, вместе с начальником штаба,
поговорить со мной. Иногда я ему говорила: "Я за это голосовать не буду,
однако ты можешь предложить это кабинету". Но если я не принимала его идею,
он уже не старался продвинуть ее дальше. Учитывая, что, по общему мнению,
Даян не способен работать в коллективе, а я не способна к компромиссам,
можно считать, что в общем мы хорошо ладили.
И неправда, что он холодный человек. Я видела, как его трясло, когда он
приходил с тех страшных послевоенных похорон, когда матери толкали к нему
детей, крича: "Ты убил их отца!"; когда люди, шедшие, за гробом, грозили ему
кулаками и обзывали убийцей. Я знаю, что чувствовала я, - и знаю, что
чувствовал Даян.
В первые дни Войны Судного дня он был настроен пессимистически и хотел
подготовить народ к самому худшему. Он созвал редакторов газет и рассказал
им о положении вещей, как он его видел, - что для него было очень даже
нелегко. Я не позволяла ему подать в отставку, во время войны, но после
первого предварительного доклада комиссии Аграната, 2 апреля 1974 года он,
по-моему, должен был сделать это немедленно. Этот доклад очищал его (и меня
от "прямой ответственности") за неподготовленность Израиля к Судному дню, но
так жестоко охарактеризовал деятельность начальника штаба и начальника
военной разведки, что Дадо тут же подал в отставку. Мне всегда казалось, что
- поддержи Даян публично своих товарищей по оружию - он бы сохранил в глазах
публики свое обаяние, хотя бы частично. Он прочел этот предварительный
доклад (в котором было отражено далеко не все) у меня в кабинете и в третий
раз спросил, надо ли ему уходить в отставку. "На этот раз, - сказала я, -
решать должна партия". Но у него была своя логика, и мне казалось, что
нельзя давать ему советы в таком трудном деле. Сегодня я об этом жалею, хотя
он ведь мог бы и не послушаться.
По поводу меня комиссия сказала, что утром Судного дня "она приняла
мудрое, благоразумное и быстрое решение провести всеобщую мобилизацию
резервистов, рекомендованную начальником штаба, несмотря на веские
политические соображения, чем и оказала важнейшую услугу обороне страны".
Зимой 1973-74 года положение Израиля в глазах иностранцев выглядело
гораздо лучше, чем в глазах израильтян. В это время меня посетил покойный
ныне Ричард Кроссмен, один из руководителей английской лейбористской партии,
принимавший большое участие в основании нашего государства: он не мог
понять, откуда такое всеобщее уныние и упадок духа.
- Вы все тут с ума посходили, - сказал он. - Что, собственно, с вами
случилось?
- Скажите, - спросила я, - какова была бы реакция в Англии, если бы с
англичанами случилось что-то подобное? Он был так изумлен, что чуть не
выронил свою чашку.
- Вы что же думаете, что с нами такого не случалось? - воскликнул он. -
Что Черчилль во время войны никогда не ошибался? Что у нас не было ни
Дюнкерка, ни других отступлений? Просто мы не так интенсивно реагируем.
Но мы не таковы, по-видимому, и слово "травма", всю зиму бывшее у всех
на языке, лучше всего соответствует тому всенародному чувству обиды и
утраты, которое Кроссмен нашел столь чрезмерным.
Шли недели. Резервисты все еще не вернулись с юга и с ледяного теперь
севера. Даже перестрелка не прекратилась. Настроение в Израиле было
по-прежнему мрачное, тревожное и беспокойное. Киссинджер старался добиться
разъединения войск между Сирией и Израилем, показать сирийцам список
израильтян-военнопленных и устроить в Женеве переговоры между египтянами,
иорданцами и нами (сирийцы еще в декабре заявили, что они в них участия не
примут). И хотя все выглядело так, будто мы ближе к миру, чем когда-либо, по
правде, говоря, ни я, ни большинство израильтян не верили, что мы вернемся
из Женевы с мирными договорами в руках, и мы отправлялись туда без особых
иллюзий, далекие от эйфории. И все-таки, египтяне и иорданцы дали согласие
сидеть с нами в одной комнате, на что никогда не соглашались прежде.
Переговоры в Женеве начались 21 декабря и, как я и опасалась, почти ни
к чему не привели. Между нами и египтянами не было настоящего диалога.
Напротив, с самого начала было ясно, что никаких особых перемен не
произошло. Египетская делегация буквально запретила, чтобы ее стол ставили
рядом с нашим, и атмосфера была далеко не дружелюбная. Военное соглашение
было Египту необходимо, но мир, как мы снова убедились, вовсе не входил в их
намерения. Тем не менее, хотя никаких политических решений на этой встрече
принято не было, через несколько дней на сто первом километре был подписан
договор о разъединении войск, и мы продолжали надеяться, что как-нибудь
удастся найти и политическое решение. Вряд ли Мессия явился на сто первый
километр, и там так устал, что и не двинулся дальше.
31 декабря произошли выборы. Они показали, что страна не собирается
менять лошадей в середине скачек, и хотя мы и потеряли часть голосов - как и
Национальная религиозная партия, - Маарах остался лидирующим блоком. Но
оппозиция стала сильнее, потому что все правое крыло объединилось в единый
блок. Снова нужно было формировать коалицию, и ясно было, что работа
предстоит нелегкая, потому что наш традиционный партнер по коалиции -
религиозный блок - раскололся по вопросу о том, кто его возглавит и какой
политики надо будет придерживаться в предстоящие трудные времена.
Я начинала испытывать физические и психологические результаты
напряжения последних месяцев. Я смертельно устала и очень сомневалась, сумею
ли сформировать правительство в этой ситуации, и даже - стоит ли мне
пытаться это сделать. Не говоря уже о внешних проблемах, трудности возникли
и внутри партии. В начале марта я почувствовала, что у меня больше нет сил
продолжать, и уведомила партию, что с меня хватит. И тут ко мне потянулись
делегации - уговаривать, чтобы я переменила решение. Похоже было, что война
разразится снова, потому что с Сирией все еще не было разъединения войск и
сирийцы постоянно нарушали договор о прекращении огня. И снова мне твердили,
что Маарах рассыплется, если я не останусь.
Порой мне казалось, что все, случившееся после 6 октября, случилось в
один нескончаемый день, и мне хотелось, чтобы этот день закончился. Меня
очень угнетало, что в ядре партии нет солидарности. Люди, которые были
министрами в моем правительстве, коллеги, с которыми я проработала в тесном
контакте все годы моего премьерства, которые вместе со мной определяли
политику кабинета, теперь, видимо, не хотели противостоять потоку
несправедливой критики и даже клеветы, обрушившемуся на меня, Даяна и
Галили, на том основании, что мы якобы принимали втроем, не советуясь с
остальными, важные решения, которые привели к войне. Меня возмущали и
безответственные разговоры о моем так называемом "кухонном кабинете", якобы
подменившем правительство, до известной степени, как выносящий решения
орган. Это было совершенно необоснованное обвинение. Естественно, я
спрашивала совета у людей, чье мнение я ценила. Однако никогда и никак эти
неофициальные консультации не подменяли правительственных решений.
И все-таки весь март я боролась за то, чтобы сформировать
правительство, хотя с каждым днем это становилось труднее, тем более, что
все громче стали раздаваться требования создать правительство из коалиции
всех партий, чего ни я, ни большинство партии не принимало. Время было
неподходящее для политических экспериментов, и я никогда не верила, что
оппозиция сумеет проявить рассудительность, здравый смысл и гибкость,
необходимые для того, чтобы Израиль добился, наконец, какого-то
взаимопонимания со своими соседями. Я не хотела отягощать кабинет
"отказчиками", которые не захотят, когда придет время, пойти ни на какой
территориальный компромисс, особенно если речь пойдет о Западном береге
Иордана. Я знала, что по историческим причинам народ относится по-разному к
возможности территориальных уступок в Синае, например, - и на Западном
берегу, но мне думалось, что большинство израильтян согласится и на разумный
компромисс на Западном берегу. Как бы то ни было, я считала необходимым
включить в правительственную декларацию параграф о том, что хотя кабинет и
уполномочен вести переговоры и решать вопрос территориальных уступок с
Иорданией, окончательное решение в форме новых выборов будет предоставлено
народу.
Тут Даян вышел в отставку, и хотя я уговаривала его вернуться, буря, не
утихавшая вокруг его имени внутри партии, уже грозила настоящим расколом.
Трудно было примирить требования партийцев, чтобы Даян ушел из министерства
обороны, но вместе с тем не позволил фракции Рафи, которую он возглавлял,
выйти из Маараха. Возникли и новые проблемы. Религиозный блок, много недель
подряд нажимавший на нас, чтобы мы создали правительство национального
единства, внезапно, в результате собственных партийных затруднений, решил,
что в более узкую коалицию он не войдет и не будет нашим партнером ни в
каком кабинете. Это означало, что правительство будет правительством
меньшинства, что не слишком меня беспокоило, поскольку я была уверена в
поддержке малых партий в Кнессете, не входящих в коалицию.
Главной опасностью, на мой взгляд, оставался возможный распад Маараха.
Мне удалось сформировать кабинет с Даяном - министром обороны, но против
него по-прежнему бушевала буря. Теперь критики взяли на прицел доклад
комиссии Аграната, который, как я уже говорила, снимал с Даяна обвинение в
прямой ответственности за ошибочные оценки военными властями положения
накануне Войны Судного дня. Однако доклад не говорил ничего о парламентской
или министерской ответственности, а именно по этому поводу общественное
мнение - как извне, так и внутри партии - бушевало особенно сильно. Многие
считали, что с начальником штаба обошлись несправедливо и что Даян как
министр обороны виноват в случившемся никак не меньше, чем Дадо. (Не желая
никоим образом комментировать доклад комиссии Аграната, я все-таки хочу
сказать здесь, что самую войну Дадо провел блистательно и безупречно.) Люди
были страшно недовольны тем, как комиссия отнеслась к Даяну, и чувства были
накалены донельзя.
Чем больше я разговаривала с коллегами о конфликте в партии, чем больше
я сама его анализировала, тем больше убеждалась, что я уже не в состоянии
продолжать. Я дошла до такого предела, где без поддержки всей партии
(большинство все время было на моей стороне) я уже не могла ее возглавлять.
И, наконец, я сказала себе: "Это все. Уйду в отставку и пусть коалицию
стараются сколотить другие. Есть и для меня предел, и теперь я его достигла"
В эти недели бесконечных разговоров, споров, огорчений я получала
трогательнейшие письма с выражением сочувствия и поддержки от совершенно
незнакомых израильтян, по-видимому, понимавших, что я переживаю. Письма были
от раненых солдат из госпиталей, от родителей погибших... "Будь здорова.
Будь сильна. Все будет в порядке", - писали они мне. Я не хотела обманывать
их ожидания, но 10 апреля сказала партийному руководству, что с меня
довольно.
- Пять лет - это достаточно, - сказала я. - У меня уже нет сил нести
это бремя. Я не принадлежу ни к одной внутрипартийной фракции.
Посоветоваться кроме себя самой мне не с кем. И на этот раз мое решение
окончательно и бесповоротно. Пожалуйста, не старайтесь уговаривать меня,
чтобы я его изменила, не ищите аргументов - они не помогут.
Конечно, попытки меня переубедить делались все равно, но они были
тщетны. Я заканчивала пятьдесят лет своей службы и знала, что поступаю
правильно. Я хотела сделать это гораздо раньше, но теперь уже ничто не могло
мне помешать. Моя политическая карьера закончилась.
Мне пришлось еще оставаться главой правительства, пока не был
сформирован новый кабинет. И 4 июня, слава Богу, мне удалось доложить
Кнессету, что с помощью доктора Киссинджера договор о разъединении войск с
Сирией был заключен. 5 июня он был подписан в Женеве, и наши военнопленные
вернулись домой. Не могу передать, что это значило для меня - приветствовать
их возвращение, - но из плена вернулось меньше людей, чем мы надеялись.
И после этого я тоже вернулась домой - и на этот раз окончательно.
Новый премьер-министр Израиля Ицхак Рабин - сабра, родившийся в Иерусалиме в
том самом году, когда мы с Моррисом поехали в Мерхавию. Его и мое поколение
во многом отличаются друг от друга - и в стиле, и в подходе, и в опыте. И
так и должно быть, ибо Израиль - растущая страна, где все движется вперед.
Но различия между нами гораздо менее значимы, чем сходство.
Поколение этих сабр, как и мое, будет знать стремления, борьбу, ошибки
и достижения. Как и мы, они всей душой преданы Израилю, его развитию и
безопасности, как и мы, они мечтают о построении в Израиле справедливого
общества. Как и мы, они знают, что для того, чтобы евреи остались народом,
необходимо, чтобы было еврейское государство, где евреи могут жить как
евреи, не потому, что их терпят, и не как меньшинство. Я убеждена, что так
же, как и мы, они будут стараться сделать честь еврейскому народу.
И тут мне хотелось бы сказать о том, что, по-моему, значит быть евреем.
Думаю, что это не только означает соблюдать религиозные установления и
выполнять их. Для меня быть евреем означает и всегда означало - гордиться
тем, что принадлежишь к народу, в течение двух тысяч лет сохранявшему свое
своеобразие, несмотря на все мучения и страдания, которым он подвергался.
Те, которые оказались неспособны выстоять и избрали отказ от еврейства,
сделали это, думаю, в ущерб собственной личности. Они, к сожалению, обеднили
себя.
Не знаю, какие формы иудаизм примет в будущем и как евреи, в Израиле и
за его пределами, будут выражать свое еврейство через тысячу лет. Но я знаю,
что Израиль теперь не только маленькая осажденная страна, в которой три
миллиона жителей, изо всех сил стремящихся выжить. Израиль - еврейское
государство, родившееся в результате стремлений, веры и решимости древнего
народа. Мы в Израиле только часть еврейской нации, и даже не большая ее
часть; но благодаря существованию Израиля еврейская история навсегда
изменилась, и мое глубокое убеждение: мало сегодня найдется израильтян,
которые бы не понимали и не принимали ответственность свою как евреев,
которую история возложила на их плечи.
Что касается меня, то жизнь моя была очень счастливой. Я не только
дожила до рождения еврейского государства, но и видела, как оно приняло и
абсорбировало массы евреев со всех концов земли. В 1921 году, когда я
приехала в эту страну, еврейское население достигало 80000 и въезд каждого
еврея зависел от разрешения правительства мандата. Теперь население страны -
больше 3000000, из которых более 1600000 - евреи, приехавшие после создания
государства, по Закону о возвращении, который дает право поселиться здесь
каждому еврею. Я благодарна судьбе и за то, что живу в стране, народ которой
научился жить в море ненависти и не возненавидел тех, кто хочет его
уничтожить, и продолжает лелеять свое представление о мире. Научиться этому
- большое искусство, и рецепта нет нигде. Это - часть нашего образа жизни в
Израиле.
И, наконец, я хочу сказать, что с того времени, как я молодой женщиной
приехала в Палестину, мы были вынуждены выбирать между более опасным и менее
опасным для нас. Бывало, нам хотелось поддаться соблазну, уступить нажиму,
принять предложения, которые дали бы нам покой на несколько месяцев -
возможно, даже на несколько лет, - но привести это могло только к еще
большей опасности. Перед нами всегда стоял вопрос: "Что более опасно?" И мы
теперь все в том же положении, может, даже больше, чем когда-либо. Мир
жесток, эгоистичен и груб. Страданий малых наций он не замечает. Даже самые
просвещенные правительства, демократии, возглавляемые порядочными людьми,
представляющими порядочных людей, не слишком склонны теперь думать о
проблеме справедливости в международных отношениях. Теперь, когда великие
народы способны склониться перед шантажистами, а решения принимаются в
зависимости от политики великих держав, мы не всегда можем принимать их
советы и потому должны иметь смелость смотреть на вещи реально и действовать
так, как нам подсказывает инстинкт самосохранения. И тем, кто спрашивает "А
что будет потом? " - у меня только один ответ: я верю, что у нас будет мир с
соседями, но я уверена, что никто не захочет заключить мир со слабым
Израилем. Если Израиль не будет силен, мира не будет.
Как я представляю себе будущее? Еврейское государство, в котором будут
селиться и строить евреи со всех концов света; Израиль, сотрудничающий со
своими соседями на пользу всех людей региона; Израиль, который останется
процветающей демократией, а общество будет зиждиться на основах социальной
справедливости и равенства.
Теперь у меня осталось только одно желание; никогда не утратить
сознания, что я в долгу перед тем, что было мне дано с тех пор, когда я
впервые услышала про сионизм в маленькой комнатке в царской России, и потом,
за пятьдесят лет здесь, где пятеро моих внуков выросли свободными евреями в
собственной стране. Пусть никто не сомневается: на меньшее наши дети и дети
наших детей не согласятся никогда.