— У меня такое чувство, что следствием будет безудержный разгул фантазии, — прибавил Вальтер задумчиво. В этих словах была маленькая трусость и хитрость. Он думал о таинственной враждебности разуму в Клариссе, а говоря о разуме, доводящем эту враждебность до крайности, думал об Ульрихе. Те этого не ощущали, и это награждало его болью и торжеством человека недопитого. Охотней всего он попросил бы Ульриха не появляться больше до конца его .пребывания в городе у них в доме, если бы только такая просьба не вызвала у Клариссы бунта.
   Так оба молча наблюдали за Клариссой.
   Кларисса заметила вдруг, что они уже не спорят, потерла глаза и приветливо подмигнула Ульриху и Вальтеру, которые под лучами желтого света сидели перед синими вечерними окнами как в стеклянном шкафу.

55
Солиман и Арнгейм

   У убийцы Кристиана Моосбругера была, однако, и вторая доброжелательница. Вопрос о его виновности или о его недуге взволновал несколько недель назад ее сердце столь асе живо, как многие другие сердца, и у нее имелась своя концепция этого дела, несколько отличавшаяся от концепции суда. Ей нравилось имя Кристиан Моосбругер, оно вызывало у нее представление об одиноком мужчине высокого роста, который сидит у заросшей мхом мельницы и прислушивается к грохоту воды. Она была твердо убеждена, что выдвинутые против него обвинения объяснятся каким-то совершенно неожиданным образом. Когда она сидела в кухне или в столовой со своим рукодельем, случалось, что Моосбругер, сбросив с себя цепи, подходил к ней, и тогда начинались совсем уже безумные фантазии. В них отнюдь не исключалось, что если бы Кристиан познакомился с нею, Рахилью, вовремя, то он отказался бы от своей карьеры убийцы девушек и оказался разбойничьим атаманом с невероятным будущим.
   Этот бедняга в своей тюрьме и не подозревал о сердце, которое билось для него, склонившись над нуждавшимся в починке бельем Диотимы. От квартиры начальника отдела Туцци до окружного суда било совсем недалеко. Чтобы перелететь с одной крыши на другую, орлу понадобилось бы лишь раз-другой взмахнуть крыльями; но для современной души, играючи наводящей мосты через океаны и континенты, нет ничего столь невозможного, как найти связь с душами, живущими за ближайшим углом.
   Поэтому магнетические токи сошли на нет, и с некоторых пор Рахиль любила вместо Моосбругера параллельную акцию. Даже сели во внутренних покоях дела налаживались не совсем так, как им следовало бы, в передних события обгоняли друг друга. Рахиль, прежде всегда находившая время читать газеты, попадавшие от хозяев я кухню, уже не успевала делать это с тех пор, как с утра до вечера стояла на страже параллельной акции маленьким часовым. Она любила Диотиму, начальника отдела Туцци, его сиятельство графа Лейнсдорфа, набоба, а с тех пор, как заметила, что Ульрих начинает играть какую-то роль в этом доме, и Ульриха тоже; так собака любит друзей своего дома: это одно чувство, а все-таки разные запахи, создающие волнующее разнообразие. Но Рахиль была умна. Что касается Ульриха, например то она прекрасно заметила, что он всегда немного противостоит другим, и ее фантазия начала приписывать ему особую, еще не выясненную роль в параллельной акции. Он всегда приветливо смотрел на нее, и маленькая Рахиль замечала, что особенно долго он разглядывает ее тогда, когда думает, что она этого не видит. Она не сомневалась, что он чего-то от нее хочет; вот и пускай бы; ее белая кожа съеживалась от ожидания, и из ее красивых черных глаз вылетала к нему время от времени крошечная золотая стрелка. Ульрих чувствовал искры этой малютки, когда она сновала вокруг монументальной мебели и посетителей, и это немного развлекало его.
   Своей долей внимания со стороны Рахили он был в немалой мере обязан таинственным разговорам в передней, пошатнувшим господствующее положение Арнгейма; ибо этот блистательный человек имел, не зная того, кроме него и Туцци, еще и третьего врага в лице своего маленького слуги Солимана. Этот арапчонок был сверкающей пряжкой в том волшебном кушаке, которым опоясала Рахиль параллельная акция. Смешной малыш, пришедший вслед за своим господином из сказочной страны на улицу, где служила Рахиль, он был просто принят ею во владение как часть сказки, предназначенная непосредственно ей; так было создано специально; набоб был солнцем и принадлежал Диотиме, Солиман принадлежал Рахили и был светящимся на солнце, восхитительно пестрым осколком, который она прибрала к рукам. Но мальчик был не совсем такого мнения. Несмотря на свою миниатюрность, он уже вступил в семнадцатый год жизни я был существом, поеным романтики, злости и личных претензий. Арнгейм вытащил его когда-то на юге Италии из труппы плясунов и взял к себе; этот на редкость вертлявый малый с грустным обезьяньим взглядом тронул его сердце, и богач решал открыть ему более высокую жизнь. То была тоска но искренней, верной дружбе, нередко нападавшая на одинокого Арнгейма как приступ какой-то слабости, хотя он обычной прятал это чувство за усиленной деятельностью, и до того, как Солиман достиг четырнадцати лет, он обращался с ним как с равным с такой же примерно неосмотрительностью, с какой прежде в богатых домах воспитывали молочных братьев и сестер собственных детей, позволяя им участвовать во всех играх и увеселениях до того момента, когда нужно было показать, что материнская грудь вспаивает худшим молоком, чем грудь кормилицы. Днем и ночью, у письменного ли стола или во время многочасовых бесед со знаменитыми посетителями, Солиман торчал у ног, за спиной или на коленях своего господина. Он читал Скотта, Шекспира и Дюма, если именно Скотт, Шекспир и Дюма валялись на столах, и научился разбирать буквы по настольному словарю гуманитарных наук. Он ел конфеты своего господина и рано начал тайком курить его папиросы. Приходил частный учитель и давал ему — несколько нерегулярно из-за множества поездок — уроки по курсу начального обучения. При всем при том Солиман ужасно скучал и ничего не любил так горячо, как труды камердинера, в которых ему тоже разрешалось участвовать, ибо это была настоящая и взрослая деятельность, льстившая его рабочему рвению. Но однажды, и было это не так давно, его господин вызвал его к себе и дружески объяснил ему, что он, Солиман, не совсем оправдал его, господина, надежды, что он, Солиман, уже не ребенок и что он, Арнгейм, как его хозяин, отвечает за то, чтобы из Солимана, маленького слуги, вышел порядочный человек; отчего он решил обращаться с ним отныне только как с тем, кем он некогда станет, чтобы он, Солиман, привык к этому вовремя. Многие из преуспевших в жизни людей, прибавил Арнгейм, начинали чистильщиками сапог и мойщиками посуды, в чем как раз и заключалась их сила, ибо нет ничего важнее, как с самого начала целиком отдаться делу.
   Этот час, когда из некоего одушевленного предмета роскоши Солиман был произведен в живущего на всем готовом слугу с небольшим жалованьем, учинил в его сердце опустошение, о котором Арнгейм и не подозревал. Того, что ему изложил Арнгейм, он вообще не понял, но чувством угадал смысл сказанного и с момента такой перемены в своем положении ненавидел своего господина. Он и в дальнейшем отнюдь не отказывался от книг, конфет и папирос, но если раньше он только брал то, что доставляло ему радость, то теперь он обкрадывал Арнгейма вполне сознательно и, не в силах утолить эту жажду мести, иногда и просто ломал, прятал или выбрасывал вещи, которые потом, к удивлению Арнгейма, смутно вспоминавшего их, никогда больше не обнаруживались. Мстя, так, по способу гнома из сказки, своему хозяину, Солиман в то же время не давал себе ни малейшей поблажки по части служебных обязанностей и приятных манер. Он по-прежнему пользовался огромным успехом у всех поварих, горничных, у персонала гостиниц и визитерш женского пола, которые баловали его своими взглядами и улыбками, тогда как уличные мальчишки насмешливо на него глазели, и сохранил привычку чувствовать себя занимательным и важным лицом, хотя бы его и угнетали. Даже его господин дарил ему еще порой довольный и польщенный взгляд или приветливое и мудрое слово, его повсюду хвалили как милого, славного мальчика, и если случалось, что как раз недавно Солиман отяготил свою совесть чем-то особенно скверным, то, услужливо осклабливаясь, он наслаждался своим превосходством как проглоченным шариком обжигающе ледяного мороженого.
   Доверие этого мальчика Рахиль завоевала в тот миг, когда сообщила ему, что в ее доме, может быть, готовится война, и с тех пор ей доводилось выслушивать от него скандальнейшие вещи об ее идоле Арнгейме. Несмотря на его заносчивость, фантазия Солимана походила на подушечку для иголок, утыканную мечами и кинжалами, и во всем, что он рассказывал Рахили об Арнгейме, раздавался гром подков, качались факелы и веревочные лестницы. Он доверил ей, что зовут его вовсе не Солиманом, и назвал длинное, странно звучащее имя, которое произносил так быстро, что ей никогда не удавалось запомнить его. Позднее он прибавил тайну, что он сын негритянского князя и был украден у отца, владеющего тысячами воинов, голов скота, рабов и драгоценных камней; Арнгейм купил его, чтобы потом когда-нибудь перепродать этому князю за бешеные деньги, но он, Солиман, хочет убежать и не сделал этого до сих пор только потому, что его отец живет так далеко.
   Рахиль была не столь глупа, чтобы поверить этим историям; но она верила им, потому что в параллельной акции никакая мера невероятного не была для нее достаточно велика. Она бы и рада была запретить Солиману вести такие разговоры об Арнгейме, но ей приходилось довольствоваться смешанным с ужасом недоверием к его, Солимана, наглости, ибо в утверждении, что его хозяину нельзя доверять, она, несмотря на все сомнения, чуяла какое-то огромное, приближающееся, увлекательное осложнение в параллельной акции.
   Это были грозовые тучи, за которыми исчезал высокого роста мужчина на поросшей мхом мельнице, и мертвенно бледный свет собирался в морщинах гримас на обезьяньим личике Солимана.

56
Напряженная работа в комитетах параллельной акции. Кларисса пишет его сиятельству и предлагает год Ницше

   В эту пору Ульриху приходилось бывать у его сиятельства два-три раза в неделю. Он заставал приготовленной к его приходу высокую, стройную, очаровательную уже одними своими пропорциями комнату. У окна стоял большой письменный стол времен Марии-Терезии. На стене висела темная картина с тускло светившимися красными, синими и желтыми пятнами, которая изображала каких-то всадников, протыкавших копьями другим всадникам, выбитым из седла, мягкие части тела; а на противоположной стене находилась одинокая дама, чьи мягкие части были тщательно защищены вышитым золотом осиным корсетом. Непонятно было, почему ее сослали на эту стену совершенно одну, ибо она явно принадлежала к семейству Лейнсдорфов, и ее юное напудренное лицо было так же похоже на лицо графа, как отпечаток ноги на сухом снегу похож на ее отпечаток в мокрой глине. Впрочем, Ульриху не часто представлялся случай разглядеть лицо графа. Со времени последнего заседания внешнее течение параллельной акции так оживилось, что его сиятельство никак не успевал посвятить себя великим идеям и должен был отдавать все свое время чтению прошений, посетителям, переговорам и выездам. Он провел уже разговор с премьер-министром, переговоры с архиепископом, совещание в дворцовой канцелярии и несколько раз в Верхней палате вступал в контакт с представителями родовое знати и одворянившейся буржуазии. Ульрих не присутствовал на этих собеседованиях и узнал лишь, что каждая сторона считалась с сильным политическим сопротивлением своей оппозиции, отчего все эти инстанции заявили, что смогут поддержать параллельную акцию тем энергичнее, чем меньше их будут упоминать в связи с ней, и пожелали, чтобы в комитетах их представляли покамест лишь наблюдатели.
   К счастью, комитеты эти делали большие успехи от недели к неделе. Как было решено на учредительном заседании, они разделили мир по широким аспектам религии, образования, торговли, сельского хозяйства и так далее, в каждом комитете сидел уже представитель соответствующего министерства, и все комитеты занимались теперь своим делом, состоявшим в том, что каждый комитет в полном согласии со всеми другими комитетами ждал представителей компетентных организаций и слоев населения, чтобы узнать и препроводить в главный комитет их пожелания, предложения и просьбы. Таким способом надеялись влить в него, предварительно систематизировав и синтезировав их, «основные» моральные силы страны и получали удовлетворение уже от того, что эта переписка все росла и росла. Письма комитетов в главный комитет могли уже вскоре ссылаться на другие письма, посланные в главный комитет ранее, и стали начинаться фразой, которая делалась с каждым разом все весомее и начиналась словами: «Ссылаясь на наше серия номер такой-то, соответственно номер такой-то дробь римская цифра…», после чего опять следовала цифра; и все эти цифры делались больше с каждым письмом. В этом было уже что-то от здорового роста, а вдобавок и посольства начали уже полуофициальными путями докладывать о впечатлении, производимом за границей этой демонстрацией силы австрийского патриотизма; иностранные посланники уже осторожно искали случая получить информацию; насторожившиеся депутаты парламента осведомлялись о дальнейших намерениях; частная инициатива стала проявляться в запросах торговых домов, которые не стеснялись выступать с предложениями или домогались твердой основы для связи их фирмы с патриотизмом. Аппарат был налицо, и поскольку он был налицо, он должен был работать, и поскольку он работал, он начал двигаться, а если автомобиль начнет двигаться в чистом поле, то хоть и за рулем никого не будет, он все равно проделает определенный, даже очень внушительный и особенный путь.
   Таким образом, возникло мощное движение вперед, и граф Лейнсдорф его чувствовал. Он надевал пенсне и с большой серьезностью читал от начала до конца все письма. То были уже не предложения и пожелания неизвестных энтузиастов, сыпавшиеся на него вначале, до того, как тут установили надлежащий порядок, и даже если эти ходатайства и запросы шли из гущи народа, то подписаны они бывали председателями альпинистских обществ, либеральных объединений, обществ попечения об одиноких девушках, ремесленных союзов, клубов и корпораций и всех тех черновых группок, что мечутся перед переходом от индивидуализма к коллективизму, как кучки мусора перед вихревым ветром. И хотя его сиятельство соглашался не со всем, чего от него требовали, он отмечал в целом существенный прогресс. Он снимал пенсне, возвращал письмо министерскому советнику или секретарю, которым оно было передано ему, и удовлетворенно кивал головой, ни слова не проронив; у него было такое чувство, что параллельная акция находится на добром и достойном пути, а уж истинный путь приложится.
   Министерский советник, получив письмо во второй раз, обычно клал его на кипу других писем, и когда последнее оказывалось сверху, читал написанное в глазах его сиятельства. Тогда уста его сиятельства обычно говорили: «Все это превосходно, но нельзя сказать ни „да“, ни „нет“, пока мы не знаем ничего основополагающего относительно средоточия наших усилий». Но именно это министерский советник читал уже в глазах его сиятельства по поводу каждого предшествующего письма, и в точности таково же было и собственное его мнение, и в руке он держал карманный карандаш в золотой оправе, которым в конце каждого письма уже начертывал магическую формулу «рез.». Эта магическая формула «рез.», употребительная в каканских учреждениях, означала «резервировать», а в переводе «отложить для позднейшего решения», и была образцом осмотрительности, ничего не теряющей и ни в чем не проявляющей чрезмерной поспешности. Например, прошение мелкого чиновника об особом пособии по случаю родов у жены резервировалось до тех пор, пока ребенок не становился взрослым и трудоспособным, не по какой-либо другой причине, кроме как по той, что к тому времени вопрос мог ведь, чего доброго, и решиться законодательным путем, а сердце начальника не хотело преждевременно отклонять эту просьбу; но резервировалось и предложение какого-нибудь влиятельного лица или какой-нибудь инстанции, которую нельзя было обижать отказом, хотя знали, что другая влиятельная инстанция против этого предложения, и в принципе все, поступавшее в учреждение впервые, резервировалось до тех пор, пока какой-нибудь сходный случай не создавал прецедента.
   Но было бы совершенно неверно смеяться над этой привычкой учреждений, ибо вне канцелярий резервирование практикуется в куда большей мере. Даже тот факт, что в тронных присягах королей все еще встречается обещание пойти войной на турок или язычников, — это пустяк, если подумать, что в истории человечества еще ни одна фраза не была зачеркнута полностью или дописана до конца, из чего и возникает порой тот сбивающий с толку темп прогресса, который поразительно походит на крылатого вола. Притом в учреждениях ведь хоть что-то да пропадает, а в мире — ничего. Таким образом, резервирование есть одна из основных формул нашей структуры жизни. Если же что-либо казалось его сиятельству особенно срочным, он выбирал другой метод. Тогда он сперва посылал полученное предложение ко двору, своему другу графу Штальбургу, с запросом, можно ли полагать его, как он выражался, «временно окончательным». Через некоторый срок каждый раз приходил ответ, что по данному пункту в настоящий момент высочайшее соизволение передано быть не может, но представляется целесообразным дать сначала сформироваться общественному мнению и, позднее опять рассмотреть эту инициативу с. учетом и того, как общественное мнение воспримет ее, и всего прочего, что потребуется впредь. Дело, в которое тем самым превращалось это предложение, шло тогда в соответствующую министерскую инстанцию и возвращалось оттуда с пометкой, что там не считают себя достаточно компетентными для самостоятельного решения, а уж потом граф Лейнсдорф намечал себе предложить на одном из ближайших заседаний главного комитета, чтобы для изучения этого вопроса был образован межминистерский подкомитет.
   Неумолимо решителен бывал он только в том единственном случае, когда поступало письмо, под которым не было подписи правления какого-либо общества или какой-нибудь официально признанной церковной, научной или художнической организации. Такое письмо пришло в эти дни от Клариссы, в нем она ссылалась на Ульриха и предлагала учредить австрийский год Ницше, а одновременно сделать что-то для убийцы женщин Моосбругера; предложить это, писала она, она чувствует себя обязанной как женщина, а также из-за знаменательного совпадения, состоящего в том, что Ницше был душевнобольным и Моосбругер тоже душевнобольной. Ульрих с трудом скрыл свею досаду за шуткой, когда граф Лейнсдорф показал ему это письмо, которое он сразу узнал по на редкость незрелому почерку с рубцами жирных горизонтальных линий и подчеркиваний. Но граф Лейнсдорф, заметив, как ему показалось, смущение Ульриха, сказал серьезно и благоскловно:
   — Это небезынтересно. Это, я сказал бы, пылко и энергично; но, к сожалению, все такие отдельные предложения мы должны отправлять ad acta, иначе мы ничего не достигнем. Поскольку вы знаете даму, написавшую это письмо, вы, может быть, передадите его вашей кузине?

57
Великий подъем. Диотима делает странные открытия относительно сущности великих идей

   Ульрих спрятал письмо у себя, чтобы убрать его с глаз долой, да и не так-то легко было бы заговорить об этом с Диотимой, ибо с тех пор, как вышла статья об австрийском годе, та чувствовала какой-то донельзя сумбурный подъем. Мало того что Ульрих передавал ей, до возможности непрочитанными, все дела, которые он получал от графа Лейнсдорфа, почта ежедневно доставляла кипи писем и газетных вырезок, книготорговцы присылали на просмотр груды книг, суета в ее доме набухала, как набухает море, когда его сообща отсасывают ветер и луна, телефон тоже не умолкал ни на минуту, и если бы маленькая Рахиль не дежурила у аппарата с усердием архангела в не давала большей части справок сама, то Диотима рухнула бы под тяжестью навалившихся на нее дел.
   Но этот нервный срыв, так и не наступивший, а лишь непрестанно заявлявший о своей близости дрожью каждой жилки, дарил Диотиме счастье, какого она еще не знала. Это был трепет, это была захлестывающая волна значительности, это был скрежет, как от давления на камень, венчающий мироздание, это было щекотно, как чувство пустоты, когда стоишь на возвышающейся надо всем верхушке горы. Одним словом, это было чувство своего положения, вдруг дошедшее до создания дочери скромного учителя средней школы и молодой супруги буржуа-вицеконсула, каковой она до сих пор все-таки, видимо, осталась в самых свежих сферах своего существа, несмотря ни на какие успехи в свете… Такое чувство своего положения принадлежит к незаметным, но столь же существенным элементам нашего бытия, как тот факт, что мы не замечаем вращения земли или личного интереса, который мы вносим в свои ощущения. Поскольку человека учили, что тщеславие нельзя носить в сердце, он носит большую его часть под ногами, находясь на почве какого-нибудь великого отечества, какой-нибудь религии или какой-нибудь ступени подоходного налога, а при отсутствии такого положения он удовлетворяется тем, — и это доступно каждому, — что пребывает на высшей в данный момент точке встающей из пустоты колонны времени, то есть живет именно теперь, когда все, кто жил прежде, стали прахом, а из тех, кто будет жить позже, никого еще нет на свете. Если же это тщеславие, обычно безотчетное, вдруг по каким-либо причинам ударяет из ног в голову, то дело может дойти до легкого помешательства, похожего на блажь девственниц, воображающих, что они беременны земным шаром. Даже начальник отдела Туцци оказывал теперь Диотиме честь тем, что осведомлялся у нее о событиях и порой просил ее выполнять то или иное мелкое поручение, прячем улыбка, с какой он обычно говорил о ее салоне, уступила место чинной серьезности. Все еще не было известно, насколько приемлема для высочайшей инстанции перспектива, например, оказаться во главе международной пацифистской демонстрации, но в связи с этой возможностью Туцци озабоченно повторял свою просьбу, чтобы Диотима не вмешивалась ни в какой, пусть даже самый незначительный вопрос из области внешней политики, не посовещавшись предварительно с ним. Он даже сразу посоветовал немедленно позаботиться о том, чтобы не возникло никаких политических осложнений, если когда-либо всерьез зайдет речь о международной мирной акции. Такую прекрасную идею, объяснял он своей супруге, вовсе незачем отклонять, незачем даже в том случае, если представится возможность ее осуществить, но совершенно необходимо с самого начала держать в запасе все способы маневрирования и отступления. Затем он объяснил Диотиме различия между разоружением, мирной конференцией, встречей государей и так далее, вплоть до упомянутого уже пожертвования на украшение дворца мира в Гааге фресками местных художников. У него никогда еще не было таких деловых разговоров с супругой. Иногда он даже возвращался в спальню с кожаной папкой под мышкой, чтобы дополнить свои объяснения, например, когда забыл прибавить, что все связанное с термином «всемирная Австрия» он лично считает разумеется, лишь применимым к какому-нибудь пацифистскому или гуманитарному мероприятию, не больше ибо большее отдавало бы опасной безответственностью,или по другому подобному поводу.
   Диотима отвечала с терпеливой улыбкой:
   — Я постараюсь учесть твои желания, но не преувеличивай значение для нас внешней политики. Сейчас наблюдается прямо-таки спасительный подъем внутри страны, и начало его — в безымянной гуще народа; ты не знаешь, каким количеством просьб и предложений засыпают меня каждодневно.
   Она была достойна восхищения, ибо ей приходилось не подавая виду, бороться с огромными трудностями. На совещаниях большого, главного комитета, отражавшего в своей структуре такие области, как религия, правосудие сельское хозяйство, образование и так далее, всякие высокие соображения встречали ту ледяную и пугливую сдержанность, которую Диотима хорошо знала по мужу, по тем временам, когда он еще не стал так внимателен; и порой она совсем падала духом от нетерпения и не могла скрыть от себя, что это сопротивление косного мира сломить будет трудно. Насколько ясным для нее самой образом австрийский год являлся всемирно-австрийским годом и должен был представлять народы Австрии прототипом всемирного содружества народов, для чего не требовалось, собственно, ничего другого, как доказать, что истинная родина духа — в Австрии, настолько же ясно обнаружилось, что для тяжелых на подъем тугодумов это нуждалось еще в каком-то особом содержании и дополнении какой-то удобопонятной, в силу своей более конкретной, чем отвлеченной природы, идеей. И Диотима часами изучала самые разные книги, чтобы найти такую идею, причем идея эта, конечно, должна была быть каким-то особым образом и символически австрийской; но Диотима делала; странные открытия относительно сущности великих идей.