Страница:
— Я знаю, — глумился Ульрих, — все, что происходит между вами, должно отвечать высочайшим требованиям. Это-то и подбивает меня на поведение, которое вы так любезно определили. И вы не представляете себе, как любил я раньше говорить с вами по-другому!
— Вы никогда не были другим! — ответила Герда быстро.
— Я всегда был в колебании, — сказал Ульрих просто и заглянул ей в лицо. — Доставит ли вам удовольствие, если я немного расскажу вам о том, что происходит у моей кузины?
В глазах Герды показалось что-то явно отличное от неуверенности, в которую ее повергала близость Ульриха: она горела желанием услышать его рассказ, чтобы все передать Гансу, и старалась это скрыть. Ульрих не без удовлетворения заметил это и, подобно животному, которое, почуяв опасность, запутывает след, начал с другого.
— Помните историю о луне, что я вам рассказывал? — спросил он ее. — Хочу вам сперва поведать нечто похожее.
— Вы опять наврете мне! — отрезала Горда.
— По мере возможности — нет! Вы, наверно, помните из лекций, которые слушали, как поступают, когда хотят узнать, является ли что-то законом или нет? Либо заранее есть причины считать это законом, как, например, в физике или в химии, и даже если наблюдения никогда не дают искомого значения, то все же они определенным образом подводят к нему, и отсюда его вычисляют. Либо причин этих нет, как столь часто в жизни, и ты стоишь перед явлением, о котором толком не знаешь, закономерность это или случайность, и вот тогда дело становится интересным по-человечески. Из кучи наблюдений тогда прежде всего делают кучу цифр; их разбивают на разделы — посмотреть, какие числа лежат между этим и тем, следующим и последующим значениями, и так далее — и образуют таким путем распределительные ряды; теперь выясняется, есть ли систематическое возрастание или убывание частоты данного явления; получают постоянный ряд или распределительную функцию, вычисляют меру колебаний, среднее отклонение, меру отклонения от любого-значения, центральное значение, нормальное значение, среднее значение, дисперсность и так далее и с помощью всех этих понятий исследуют изучаемое явление.
Ульрих рассказывал это тоном спокойного объяснения, и трудно было различить, хотел ли он собраться с мыслями сам или ему доставляло удовольствие гипнотизировать Герду наукой. Горда отдалилась от него; она си— дела в кресле наклонившись вперед и глядела в пол, напряженно нахмурившись. Когда говорили так деловито и обращались к честолюбию ее разума, ее дурное настроение проходило; она чувствовала, как исчезает простая уверенность, которую оно ей давало. Она прошла реальную гимназию и несколько семестров в университете; она прикоснулась к уйме нового знания, которое не укладывалось в старые рамки классических и гуманистических представлений; у многих молодых людей такое образование оставляет сегодня чувство, что оно совершенно беспомощно, а новое время лежит перед ними как новый мир, землю которого старыми орудиями обрабатывать нельзя. Она не знала, куда ведет то, что говорил Ульрих; она верила ему, потому что любила его, и не верила ему, потому что была на десять лет моложе и принадлежала к другому поколению, которое казалось себе полным сил, и оба эти отношения к нему сливались весьма неопределенным образом, а он рассказывал дальше.
— И вот, — продолжал он, — есть наблюдения, выглядящие в точности как закон природы, хотя в основе их не лежит ничего, что мы могли бы считать таковым. Правильность статистических числовых рядов порой столь ню велика, как правильность законов. Вам наверняка известны эти примеры из какой-нибудь лекции по социологии. Скажем, статистика разводов в Америке. Или соотношение между новорожденными мужского и женского пола, являющееся одной из самых постоянных пропорций. И еще вы знаете, что каждый год примерно одно и то же число военнообязанных пытается уклониться от военной службы, нанося себе увечья. Или что каждый год приблизительно один и тот же процент населения Европы совершает самоубийство. Кражи, изнасилования и, насколько я знаю, банкротства тоже повторяются ежегодно примерно с одной и той же частотой…
Тут сопротивление Герды сделало попытку прорыва.
— Уж не пытаетесь ли вы объяснить мне прогресс?! — воскликнула она, постаравшись вложить в эту догадку побольше презрения.
— Ну конечно пытаюсь! — ответил Ульрих, не давая прервать себя. — Это несколько туманно называют законом больших чисел, означающим, грубо говоря, что один кончает с собой по этой причине, другой — по той, но при очень большой численности самоубийств случайный и личный характер этих причин перестает иметь значение, и остается… да, что же остается? Вот это я и хочу у вас спросить. Ведь остается, как вы видите, то, что каждый из нас, не будучи специалистом, преспокойно называет средней цифрой и о чем, стало быть, совершенно неизвестно, что это такое. Позвольте прибавить, что этот закон больших чисел пытались объяснить логически и формально как нечто, так сказать, само собой разумеющееся; с другой стороны, утверждали также, что такую регулярность явлений, причинно между собою не связанных, обычным путем размышления объяснить вообще нельзя; и наряду со многими другими анализами этого феномена выдвинули утверждение, что дело тут идет не только об отдельных случаях, но и о неизвестных законах совокупности. Не буду надоедать вам частностями, да и сам их уже не помню, но, несомненно, мне лично было бы очень важно знать, кроются ли за этим непонятые законы коллектива или просто по иронии природы особенное возникает из того, что ничего особенного не происходит, и высший смысл оказывается чем-то таким, чего можно достичь через средний уровень глубочайшей бессмысленности. И то, и другое знание повлияло бы, конечно, на наше восприятие жизни решающим образом! Ведь как бы то ни было, на этом законе большого числа основана всякая возможность упорядоченной жизни; и не будь этого сглаживающего закона, в одном каком-нибудь году не происходило бы ничего, а зато в следующем ни на что нельзя было бы положиться, голод чередовался бы с изобилием, детей не рождалось бы или рождалось бы слишком много и человечество металось бы между своими небесными и адскими возможностями, как мечутся птички, когда приблизишься к их клетке.
— Все это правда? — спросила Герда, помедлив.
— Это вы сами должны знать.
— Конечно; в деталях я тоже кое-что об этом знаю. Но я не знаю, это ли имели вы в виду прежде, когда все спорили. То, что вы сказали о прогрессе, звучало так, словно вам просто хотелось всех позлить.
— Вы всегда так думаете. Но что мы знаем о том, что такое наш прогресс? Ничего! Есть много вариантов того, каким бы он мог быть, и я сейчас назвал еще один.
— Каким бы он мог быть! Так думаете вы всегда; вы никогда не попытаетесь ответить на вопрос, каким бы ему следовало быть!
— Вы торопитесь. Вам непременно подавай цель, программу, что-то абсолютное. А в конце-то концов получается компромисс, какая-то середина! Не признаете ли вы, что это в общем утомительно и смешно — доходить до крайностей во всех своих желаниях и действиях, чтобы в результате вышло что-то среднее?
По существу это был тот же разговор, что с Диотимой; только форма была иная, но за нею можно было перейти из одного разговора в другой. И явно столь же безразлично было и то, какая женщина сидела рядом, — тело, которое, войдя в наличное уже силовое поле мысли, вызывало какие-то определенные процессы! Ульрих разглядывал Герду, не ответившую ему на его последний вопрос. Тоненькая, с хмурой складкой между глазами, сидела она перед ним. Начало груди виднелось в вырезе блузки тоже глубокой вертикальной складкой. Руки и ноги были длинные и изящные. Вялая весна, опаленная зноем слишком раннего лета; вот какое возникло у него впечатление, и одновременно он почувствовал весь напор своенравия, заключенного в таком молодом теле. Странная смесь отвращения и спокойствия взяла его в свою власть, ибо он вдруг почувствовал, что он сейчас ближе к какому-то решению, чем думает, и что эта девушка призвана сыграть тут некую роль. Непроизвольно он начал и в самом деле рассказывать о впечатлениях, полученных им от так называемой молодежи, участвовавшей в параллельной акции, и закончил словами, поразившими Герду:
— Они там тоже очень радикальны и тоже не любят меня. Но я плачу им тем же, ибо я тоже по-своему радикален и с любым беспорядком примирюсь скорее, чем с духовным. Мне мало видеть идеи развернутыми, мне нужно, чтобы они были связаны между собой. Мне нужна не только вибрация, но и густота идеи. Это-то вы и браните, моя незаменимая подруга, говоря, что я всегда рассказываю только то, что могло бы быть, а не то, чему быть следовало бы. Я не путаю эти две вещи. И наверно, это самое несвоевременное свойство, каким можно обладать, ибо нет сегодня ничего столь чуждого друг другу, сколь чужды друг другу строгость и эмоциональность, и наша точность в делах механических дошла, к сожалению, до того, что надлежащим ее дополнением ей кажется неточность жизни. Почему вы не хотите меня понять? Вероятно, вы совершенно не способны понять меня, и это безнравственно с моей стороны — стараться смутить ваш соответствующий духу времени ум. Но поверьте, Горда, иногда я спрашиваю себя, прав ли я. Может быть, как раз те, кого я терпеть не могу, делают то, чего я когда-то хотел. Делают, может быть, неверно, безмозгло, один несется в одну сторону, другой в другую, и у каждого в клюве мысль, которую он считает единственной в мире; каждый из них кажется себе ужасно умным, а все вместе они думают, что время обречено на бесплодие. Но, может быть, наоборот, каждый из них глуп, а все вместе они плодовиты. Похоже, что любая правда появляется сегодня на свет разложенной на две противоположных друг другу неправды, и это тоже может быть способом прихода к сверхличному результату! Тогда итог, сумма опытов уже не возникает в индивидууме, который становится невыносимо односторонним, но все в совокупности — это как бы экспериментальное объединение. Одним словом, будьте снисходительны к старому человеку, которого одиночество толкает порой на эксцессы!
— Чего только вы мне уже не наговорили! — мрачно ответила на это Герда. — Почему вы не напишете книгу о своих взглядах, вы, может быть, помогли бы этим себе и нам?
— С чего бы вдруг я стал писать книгу? — воскликнул Ульрих. — Меня родила как-никак мать, а не чернильница!
Герда задумалась, действительно ли помогла бы кому-нибудь книга Ульриха. Как все молодые люди, с которыми она дружила, она переоценивала силу печатного слова. В квартире воцарилась полная тишина, когда Ульрих и Герда умолкли; казалось, что чета Фишелей покинула дом вслед за возмущенными гостями. И Герда почувствовала давящую близость более сильного мужского тела, она чувствовала ее всегда, вопреки всем своим убеждениям, когда они бывали одни; она взбунтовалась против этого и стала дрожать. Ульрих заметил это, встал, положил ладонь на слабое плечо Герды и сказал ей:
— Я хочу сделать вам одно предложение, Герда. Допустим, что в вопросах морали дело обстоит точно так же, как в кинетической теории газов: все летит вперемешку куда придется, каждый делает что хочет, но если высчитать, что, так сказать, не имеет причины возникнуть из этого, получается именно то, что действительно возникает! Есть поразительные соответствия! Допустим, стало быть, также, что в наше время в воздухе беспорядочно носится определенное количество идей; оно дает какое-то наиболее вероятное среднее значение, которое очень медленно и автоматически меняется, и это есть так называемый прогресс или историческая ситуация; но самое важное то, что при этом наше личное, индивидуальное движение никакого значения не имеет, в своих мыслях и действиях мы можем быть правыми или левыми, высокими или низкими, новыми или старыми, беспечными или осмотрительными — для среднего значения это совершенно безразлично, а богу и миру важно только оно, до нас им нет дела!
Говоря это, он попытался заключить ее в объятья, хотя и чувствовал, что делает усилие над собой.
Герда разозлилась.
— Вы всегда начинаете глубокомысленно, — воскликнула она, — а потом все сводится к самому обыкновенному кукареканью! — Ее лицо пылало и пошло пятнами, губы ее, казалось, вспотели, но была в ее возмущении какая-то красота. — Именно того самого, что вы из этого делаете, мы не хотим!
Тут Ульрих не удержался от соблазна тихо спросить ее:
— Обладание убивает?
— Не хочу говорить с вами об этом! — так же тихо ответила Герда.
— Это все равно, идет ли речь об обладании человеком или об обладании вещью, — продолжал Ульрих. — Я тоже знаю это, Герда, я понимаю вас и Ганса лучше, чем вы думаете. Чего же вы с Гансом хотите? Скажите мне.
— То-то и оно: ничего! — воскликнула с торжеством Герда. — Сказать это нельзя. Папа тоже твердит: «Уясни себе наконец, чего ты хочешь! Ты увидишь, что это чепуха». Все чепуха, когда это уясняешь себе! Если мы будем разумны, мы не выйдем за пределы банальностей! Сейчас вы с вашим рационализмом опять возразите!
Ульрих покачал головой.
— А как насчет демонстрации против графа Лейнсдорфа? — спросил он кротко, как будто это относилось к теме их разговора.
— Ах, вы шпионите! — воскликнула Герда.
— Полагайте, что я шпионю, но скажите мне, Герда. По мне, можете на здоровье полагать и это.
Герда смутилась.
— Ничего особенного. Просто демонстрация немецкой молодежи. Может быть, шествие мимо его дома, возгласы неодобрения. Параллельная акция — это гнусность!
— Почему?
Герда пожала плечами.
— Сядьте же! — попросил Ульрих. — Вы это переоцениваете. Давайте поговорим наконец спокойно.
Герда повиновалась.
— Послушайте-ка, понимаю ли я ваше положение, — продолжал Ульрих. — Вы говорите, значит, что обладание убивает. Вы думаете при этом прежде всего о деньгах и о своих родителях. Это, конечно, убитые души…
Герда сделала надменный жест.
— Будем, значит, говорить не о деньгах, а сразу об обладании любого рода. Человек, у которого есть самообладание; человек, который владеет своими убеждениями; человек, который позволяет обладать собой другому человеку, или собственным своим страстям, или всего лишь своим привычкам, или своим успехам; человек, который хочет что-то завоевать; человек, который вообще чего-то хочет — все это вы отвергаете? Вы хотите быть странниками. Скитающимися странниками — так назвал это однажды Ганс, если я не ошибаюсь. Бредущими к другому смыслу и существованию? Верно?
— Все, что вы говорите, до ужаса верно; ум может имитировать душу!
— А ум относится к группе обладания? Он мерит, он взвешивает, он делит, он собирает, как старый банкир? Но разве я не рассказал вам сегодня множества историй, к которым прицепилась примечательно большая доля нашей души?
— Это холодная душа!
— Вы совершенно правы, Герда. Теперь, значит, мне нужно только сказать вам, почему я стою на стороне холодных душ или даже банкиров.
— Потому что вы трус!
Ульрих заметил, что, говоря, она обнажила зубы, как зверек в смертельном страхе.
— Видит бог, да, — отвечал он. — Но если уж вы не считаете меня способным ни на что другое, то поверьте, что у меня хватило бы решимости удрать по громоотводу или даже по крошечному выступу в стене, если бы я не был убежден, что все попытки бегства снова приведут к папе!
Герда отказывалась вести этот разговор с Ульрихом, с тех пор как между ними состоялся похожий разговор; чувства, о которых тут шла речь, принадлежали лишь ей и Гансу, и еще больше, чем насмешки Ульриха, она боялась его одобрения, которое сделало бы ее беззащитной перед ним, прежде чем она узнала бы, верует он или богохульствует. С того недавнего момента, как ее поразили его грустные слова, последствия которых ей приходилось теперь терпеть, было ясно видно, как сильно колебалась она в душе. Но и с Ульрихом происходило нечто похожее. Порочная радость по поводу своей власти над этой девушкой была ему совершенно чужда; он не принимал Герду всерьез, и поскольку это включало в себя умственную неприязнь, говорил ей обычно неприятные вещи, но чем энергичнее выступал он перед ней адвокатом мира, тем удивительнее с некоторых пор привлекало его желание довериться ей и показать ей свою душу без фальши и без прикрас или взглянуть на ее душу, как если бы та была голая, словно моллюск. Поэтому он задумчиво посмотрел ей в лицо и сказал:
— Мой взгляд мог бы покоиться между вашими щеками, как покоятся облака на небе. Не знаю, приятно ли облакам покоиться на небе, но в конце концов столько же, сколько все Гансы, знаю о мгновениях, когда бог берет нас как перчатку и медленно-премедленно выворачивает наизнанку на своих пальцах! Вы слишком облегчаете себе жизнь; вы чувствуете негативное отношение к позитивному миру, в котором мы живем, и коротко утверждаете, что позитивный мир принадлежит родителям и старшим, а мир смутного негатива — новой молодежи. Отнюдь не хочу быть шпионом ваших родителей, милая Герда, но сове— тую вам учесть, что при выборе между банкиром и ангелом более реальная природа профессии банкира тоже кое-что значит!
— Хотите чаю?! — резко спросила Герда. — Можно мне оказать вам гостеприимство в нашем доме? Пусть перед вами будет безупречная дочь моих родителей.
Она снова овладела собой.
— Допустим, вы выйдете замуж за Ганса.
— Но я вовсе не хочу выходить за него замуж!
— Какая-то цель у вас должна быть; вы не можете вечно жить несогласием со своими родителями.
— Когда-нибудь я уйду из дому, стану самостоятельна, и мы останемся друзьями!
— Но прошу вас, милая Герда, давайте допустим, что вы будете замужем за Гансом или что-нибудь похожее; этого, безусловно, не избежать, если все так пойдет дальше. И вот представьте себе, как вы в состоянии отрыва от мира чистите утром зубы, а Ганс получает повестку об уплате налога.
— Я должна это знать?
— Ваш папа сказал бы «да», если бы имел представление о состояниях повернутости к миру спиной; обыкновенные люди умеют, увы, прятать необыкновенные переживания так глубоко в трюм корабля своей жизни, что и не замечают их никогда. Но возьмем более простой вопрос: потребуете ли вы от Ганса, чтобы он был вам верен? Верность относится к комплексу обладания! Вы должны бы считать, что так и надо, если Ганс воспаряет душой с другой женщиной. Более того, по законам, которые вам чудятся, вы должны бы воспринимать это даже как обогащение вашей собственной жизни!
— Не думайте только, — ответила Герда, — что мы сами не говорим о таких вопросах! Нельзя одним махом стать новым человеком; но делать из этого довод против возможности стать им — верх буржуазности!
— Ваш отец требует от вас, в сущности, совсем не того, что вы думаете. Он даже не утверждает, что он в этих вопросах умнее вас с Гансом; он просто говорит, что не понимает, что вы делаете. Но он знает, что сила — вещь очень разумная, что у нее больше разума, чем у вас, у негой у Ганса, вместе взятых. Что, если бы он предложил Гансу деньги, чтобы тот наконец без забот закончил ученье? Пообещал ему после испытательного срока если не женитьбу, то хотя бы отмену принципиального «нет»? И только поставил бы условием, что до конца испытательного срока всякое общение между вами прекращается, значит, даже и то, какое у вас теперь?!
— Вот, значит, до чего вы дошли?
— Я хотел объяснить вам вашего папу. Он — мрачное божество, обладающее зловещим превосходством. Он думает, что деньги приведут Ганса туда, куда он хочет его привести, к разуму реальности. Никакой Ганс с ограниченным месячным доходом не будет уже, по его мнению, безгранично глуп. Но, может быть, ваш папа фантазер. Я восхищаюсь им, как восхищаюсь компромиссами, средними величинами, сухостью, мертвыми цифрами. Я не верю в черта, но если бы верил, то представлял бы его себе тренером, добивающимся от неба рекордов. И я обещал ему насесть на вас так, что от ваших химер ничего не останется, разве только реальность.
Совесть Ульриха отнюдь не была чиста при этих словах. Герда стояла перед ним, пылая, в глазах ее сквозь слезы проглядывал гнев. Вдруг перед нею и Гансом открылся путь. Но предал ли ее Ульрих или хотел ей помочь? Она этого не знала, но и то и другое оказалось способным сделать ее столь же несчастной, сколь и счастливой. В своем смятении она не доверяла ему и страстно чувствовала, что в самом святом для нее он родной ей человек, который просто не хочет показать это.
Он прибавил:
— Ваш отец втайне, конечно, хочет, чтобы я пока что поухаживал за вами и навел вас на другие мысли.
— Это исключено! — с усилием воскликнула Герда.
— Между нами это, пожалуй, исключено, — мягко повторил Ульрих. — Но и так, как было до сих пор, продолжаться не может. Я уже слишком далеко зашел.
Он попытался улыбнуться; он был себе в высшей степени противен. Он всего этого действительно не хотел. Он чувствовал нерешительность этой души и презирал себя за то, что она вызывала в нем жестокость.
И в ту же секунду Герда взглянула на него глазами, полными ужаса. Она стала вдруг прекрасна, как пламя, к которому ты подошел слишком близко; почти без формы, только тепло, которое парализует волю.
— Пришли бы когда-нибудь ко мне! — предложил он. — Здесь не поговоришь так, как хотелось бы, Пустота мужской бесцеремонности светилась в его глазах.
— Нет, — отклонила Герда. Но она отвела взгляд, и — словно это движение ее глаз опять приподняло ее перед ним — Ульрих с грустью увидел перед собой не то чтобы красивую и не то чтобы некрасивую фигуру тяжело дышащей девушки. Он вздохнул глубоко и совершенно искренне.
104
— Вы никогда не были другим! — ответила Герда быстро.
— Я всегда был в колебании, — сказал Ульрих просто и заглянул ей в лицо. — Доставит ли вам удовольствие, если я немного расскажу вам о том, что происходит у моей кузины?
В глазах Герды показалось что-то явно отличное от неуверенности, в которую ее повергала близость Ульриха: она горела желанием услышать его рассказ, чтобы все передать Гансу, и старалась это скрыть. Ульрих не без удовлетворения заметил это и, подобно животному, которое, почуяв опасность, запутывает след, начал с другого.
— Помните историю о луне, что я вам рассказывал? — спросил он ее. — Хочу вам сперва поведать нечто похожее.
— Вы опять наврете мне! — отрезала Горда.
— По мере возможности — нет! Вы, наверно, помните из лекций, которые слушали, как поступают, когда хотят узнать, является ли что-то законом или нет? Либо заранее есть причины считать это законом, как, например, в физике или в химии, и даже если наблюдения никогда не дают искомого значения, то все же они определенным образом подводят к нему, и отсюда его вычисляют. Либо причин этих нет, как столь часто в жизни, и ты стоишь перед явлением, о котором толком не знаешь, закономерность это или случайность, и вот тогда дело становится интересным по-человечески. Из кучи наблюдений тогда прежде всего делают кучу цифр; их разбивают на разделы — посмотреть, какие числа лежат между этим и тем, следующим и последующим значениями, и так далее — и образуют таким путем распределительные ряды; теперь выясняется, есть ли систематическое возрастание или убывание частоты данного явления; получают постоянный ряд или распределительную функцию, вычисляют меру колебаний, среднее отклонение, меру отклонения от любого-значения, центральное значение, нормальное значение, среднее значение, дисперсность и так далее и с помощью всех этих понятий исследуют изучаемое явление.
Ульрих рассказывал это тоном спокойного объяснения, и трудно было различить, хотел ли он собраться с мыслями сам или ему доставляло удовольствие гипнотизировать Герду наукой. Горда отдалилась от него; она си— дела в кресле наклонившись вперед и глядела в пол, напряженно нахмурившись. Когда говорили так деловито и обращались к честолюбию ее разума, ее дурное настроение проходило; она чувствовала, как исчезает простая уверенность, которую оно ей давало. Она прошла реальную гимназию и несколько семестров в университете; она прикоснулась к уйме нового знания, которое не укладывалось в старые рамки классических и гуманистических представлений; у многих молодых людей такое образование оставляет сегодня чувство, что оно совершенно беспомощно, а новое время лежит перед ними как новый мир, землю которого старыми орудиями обрабатывать нельзя. Она не знала, куда ведет то, что говорил Ульрих; она верила ему, потому что любила его, и не верила ему, потому что была на десять лет моложе и принадлежала к другому поколению, которое казалось себе полным сил, и оба эти отношения к нему сливались весьма неопределенным образом, а он рассказывал дальше.
— И вот, — продолжал он, — есть наблюдения, выглядящие в точности как закон природы, хотя в основе их не лежит ничего, что мы могли бы считать таковым. Правильность статистических числовых рядов порой столь ню велика, как правильность законов. Вам наверняка известны эти примеры из какой-нибудь лекции по социологии. Скажем, статистика разводов в Америке. Или соотношение между новорожденными мужского и женского пола, являющееся одной из самых постоянных пропорций. И еще вы знаете, что каждый год примерно одно и то же число военнообязанных пытается уклониться от военной службы, нанося себе увечья. Или что каждый год приблизительно один и тот же процент населения Европы совершает самоубийство. Кражи, изнасилования и, насколько я знаю, банкротства тоже повторяются ежегодно примерно с одной и той же частотой…
Тут сопротивление Герды сделало попытку прорыва.
— Уж не пытаетесь ли вы объяснить мне прогресс?! — воскликнула она, постаравшись вложить в эту догадку побольше презрения.
— Ну конечно пытаюсь! — ответил Ульрих, не давая прервать себя. — Это несколько туманно называют законом больших чисел, означающим, грубо говоря, что один кончает с собой по этой причине, другой — по той, но при очень большой численности самоубийств случайный и личный характер этих причин перестает иметь значение, и остается… да, что же остается? Вот это я и хочу у вас спросить. Ведь остается, как вы видите, то, что каждый из нас, не будучи специалистом, преспокойно называет средней цифрой и о чем, стало быть, совершенно неизвестно, что это такое. Позвольте прибавить, что этот закон больших чисел пытались объяснить логически и формально как нечто, так сказать, само собой разумеющееся; с другой стороны, утверждали также, что такую регулярность явлений, причинно между собою не связанных, обычным путем размышления объяснить вообще нельзя; и наряду со многими другими анализами этого феномена выдвинули утверждение, что дело тут идет не только об отдельных случаях, но и о неизвестных законах совокупности. Не буду надоедать вам частностями, да и сам их уже не помню, но, несомненно, мне лично было бы очень важно знать, кроются ли за этим непонятые законы коллектива или просто по иронии природы особенное возникает из того, что ничего особенного не происходит, и высший смысл оказывается чем-то таким, чего можно достичь через средний уровень глубочайшей бессмысленности. И то, и другое знание повлияло бы, конечно, на наше восприятие жизни решающим образом! Ведь как бы то ни было, на этом законе большого числа основана всякая возможность упорядоченной жизни; и не будь этого сглаживающего закона, в одном каком-нибудь году не происходило бы ничего, а зато в следующем ни на что нельзя было бы положиться, голод чередовался бы с изобилием, детей не рождалось бы или рождалось бы слишком много и человечество металось бы между своими небесными и адскими возможностями, как мечутся птички, когда приблизишься к их клетке.
— Все это правда? — спросила Герда, помедлив.
— Это вы сами должны знать.
— Конечно; в деталях я тоже кое-что об этом знаю. Но я не знаю, это ли имели вы в виду прежде, когда все спорили. То, что вы сказали о прогрессе, звучало так, словно вам просто хотелось всех позлить.
— Вы всегда так думаете. Но что мы знаем о том, что такое наш прогресс? Ничего! Есть много вариантов того, каким бы он мог быть, и я сейчас назвал еще один.
— Каким бы он мог быть! Так думаете вы всегда; вы никогда не попытаетесь ответить на вопрос, каким бы ему следовало быть!
— Вы торопитесь. Вам непременно подавай цель, программу, что-то абсолютное. А в конце-то концов получается компромисс, какая-то середина! Не признаете ли вы, что это в общем утомительно и смешно — доходить до крайностей во всех своих желаниях и действиях, чтобы в результате вышло что-то среднее?
По существу это был тот же разговор, что с Диотимой; только форма была иная, но за нею можно было перейти из одного разговора в другой. И явно столь же безразлично было и то, какая женщина сидела рядом, — тело, которое, войдя в наличное уже силовое поле мысли, вызывало какие-то определенные процессы! Ульрих разглядывал Герду, не ответившую ему на его последний вопрос. Тоненькая, с хмурой складкой между глазами, сидела она перед ним. Начало груди виднелось в вырезе блузки тоже глубокой вертикальной складкой. Руки и ноги были длинные и изящные. Вялая весна, опаленная зноем слишком раннего лета; вот какое возникло у него впечатление, и одновременно он почувствовал весь напор своенравия, заключенного в таком молодом теле. Странная смесь отвращения и спокойствия взяла его в свою власть, ибо он вдруг почувствовал, что он сейчас ближе к какому-то решению, чем думает, и что эта девушка призвана сыграть тут некую роль. Непроизвольно он начал и в самом деле рассказывать о впечатлениях, полученных им от так называемой молодежи, участвовавшей в параллельной акции, и закончил словами, поразившими Герду:
— Они там тоже очень радикальны и тоже не любят меня. Но я плачу им тем же, ибо я тоже по-своему радикален и с любым беспорядком примирюсь скорее, чем с духовным. Мне мало видеть идеи развернутыми, мне нужно, чтобы они были связаны между собой. Мне нужна не только вибрация, но и густота идеи. Это-то вы и браните, моя незаменимая подруга, говоря, что я всегда рассказываю только то, что могло бы быть, а не то, чему быть следовало бы. Я не путаю эти две вещи. И наверно, это самое несвоевременное свойство, каким можно обладать, ибо нет сегодня ничего столь чуждого друг другу, сколь чужды друг другу строгость и эмоциональность, и наша точность в делах механических дошла, к сожалению, до того, что надлежащим ее дополнением ей кажется неточность жизни. Почему вы не хотите меня понять? Вероятно, вы совершенно не способны понять меня, и это безнравственно с моей стороны — стараться смутить ваш соответствующий духу времени ум. Но поверьте, Горда, иногда я спрашиваю себя, прав ли я. Может быть, как раз те, кого я терпеть не могу, делают то, чего я когда-то хотел. Делают, может быть, неверно, безмозгло, один несется в одну сторону, другой в другую, и у каждого в клюве мысль, которую он считает единственной в мире; каждый из них кажется себе ужасно умным, а все вместе они думают, что время обречено на бесплодие. Но, может быть, наоборот, каждый из них глуп, а все вместе они плодовиты. Похоже, что любая правда появляется сегодня на свет разложенной на две противоположных друг другу неправды, и это тоже может быть способом прихода к сверхличному результату! Тогда итог, сумма опытов уже не возникает в индивидууме, который становится невыносимо односторонним, но все в совокупности — это как бы экспериментальное объединение. Одним словом, будьте снисходительны к старому человеку, которого одиночество толкает порой на эксцессы!
— Чего только вы мне уже не наговорили! — мрачно ответила на это Герда. — Почему вы не напишете книгу о своих взглядах, вы, может быть, помогли бы этим себе и нам?
— С чего бы вдруг я стал писать книгу? — воскликнул Ульрих. — Меня родила как-никак мать, а не чернильница!
Герда задумалась, действительно ли помогла бы кому-нибудь книга Ульриха. Как все молодые люди, с которыми она дружила, она переоценивала силу печатного слова. В квартире воцарилась полная тишина, когда Ульрих и Герда умолкли; казалось, что чета Фишелей покинула дом вслед за возмущенными гостями. И Герда почувствовала давящую близость более сильного мужского тела, она чувствовала ее всегда, вопреки всем своим убеждениям, когда они бывали одни; она взбунтовалась против этого и стала дрожать. Ульрих заметил это, встал, положил ладонь на слабое плечо Герды и сказал ей:
— Я хочу сделать вам одно предложение, Герда. Допустим, что в вопросах морали дело обстоит точно так же, как в кинетической теории газов: все летит вперемешку куда придется, каждый делает что хочет, но если высчитать, что, так сказать, не имеет причины возникнуть из этого, получается именно то, что действительно возникает! Есть поразительные соответствия! Допустим, стало быть, также, что в наше время в воздухе беспорядочно носится определенное количество идей; оно дает какое-то наиболее вероятное среднее значение, которое очень медленно и автоматически меняется, и это есть так называемый прогресс или историческая ситуация; но самое важное то, что при этом наше личное, индивидуальное движение никакого значения не имеет, в своих мыслях и действиях мы можем быть правыми или левыми, высокими или низкими, новыми или старыми, беспечными или осмотрительными — для среднего значения это совершенно безразлично, а богу и миру важно только оно, до нас им нет дела!
Говоря это, он попытался заключить ее в объятья, хотя и чувствовал, что делает усилие над собой.
Герда разозлилась.
— Вы всегда начинаете глубокомысленно, — воскликнула она, — а потом все сводится к самому обыкновенному кукареканью! — Ее лицо пылало и пошло пятнами, губы ее, казалось, вспотели, но была в ее возмущении какая-то красота. — Именно того самого, что вы из этого делаете, мы не хотим!
Тут Ульрих не удержался от соблазна тихо спросить ее:
— Обладание убивает?
— Не хочу говорить с вами об этом! — так же тихо ответила Герда.
— Это все равно, идет ли речь об обладании человеком или об обладании вещью, — продолжал Ульрих. — Я тоже знаю это, Герда, я понимаю вас и Ганса лучше, чем вы думаете. Чего же вы с Гансом хотите? Скажите мне.
— То-то и оно: ничего! — воскликнула с торжеством Герда. — Сказать это нельзя. Папа тоже твердит: «Уясни себе наконец, чего ты хочешь! Ты увидишь, что это чепуха». Все чепуха, когда это уясняешь себе! Если мы будем разумны, мы не выйдем за пределы банальностей! Сейчас вы с вашим рационализмом опять возразите!
Ульрих покачал головой.
— А как насчет демонстрации против графа Лейнсдорфа? — спросил он кротко, как будто это относилось к теме их разговора.
— Ах, вы шпионите! — воскликнула Герда.
— Полагайте, что я шпионю, но скажите мне, Герда. По мне, можете на здоровье полагать и это.
Герда смутилась.
— Ничего особенного. Просто демонстрация немецкой молодежи. Может быть, шествие мимо его дома, возгласы неодобрения. Параллельная акция — это гнусность!
— Почему?
Герда пожала плечами.
— Сядьте же! — попросил Ульрих. — Вы это переоцениваете. Давайте поговорим наконец спокойно.
Герда повиновалась.
— Послушайте-ка, понимаю ли я ваше положение, — продолжал Ульрих. — Вы говорите, значит, что обладание убивает. Вы думаете при этом прежде всего о деньгах и о своих родителях. Это, конечно, убитые души…
Герда сделала надменный жест.
— Будем, значит, говорить не о деньгах, а сразу об обладании любого рода. Человек, у которого есть самообладание; человек, который владеет своими убеждениями; человек, который позволяет обладать собой другому человеку, или собственным своим страстям, или всего лишь своим привычкам, или своим успехам; человек, который хочет что-то завоевать; человек, который вообще чего-то хочет — все это вы отвергаете? Вы хотите быть странниками. Скитающимися странниками — так назвал это однажды Ганс, если я не ошибаюсь. Бредущими к другому смыслу и существованию? Верно?
— Все, что вы говорите, до ужаса верно; ум может имитировать душу!
— А ум относится к группе обладания? Он мерит, он взвешивает, он делит, он собирает, как старый банкир? Но разве я не рассказал вам сегодня множества историй, к которым прицепилась примечательно большая доля нашей души?
— Это холодная душа!
— Вы совершенно правы, Герда. Теперь, значит, мне нужно только сказать вам, почему я стою на стороне холодных душ или даже банкиров.
— Потому что вы трус!
Ульрих заметил, что, говоря, она обнажила зубы, как зверек в смертельном страхе.
— Видит бог, да, — отвечал он. — Но если уж вы не считаете меня способным ни на что другое, то поверьте, что у меня хватило бы решимости удрать по громоотводу или даже по крошечному выступу в стене, если бы я не был убежден, что все попытки бегства снова приведут к папе!
Герда отказывалась вести этот разговор с Ульрихом, с тех пор как между ними состоялся похожий разговор; чувства, о которых тут шла речь, принадлежали лишь ей и Гансу, и еще больше, чем насмешки Ульриха, она боялась его одобрения, которое сделало бы ее беззащитной перед ним, прежде чем она узнала бы, верует он или богохульствует. С того недавнего момента, как ее поразили его грустные слова, последствия которых ей приходилось теперь терпеть, было ясно видно, как сильно колебалась она в душе. Но и с Ульрихом происходило нечто похожее. Порочная радость по поводу своей власти над этой девушкой была ему совершенно чужда; он не принимал Герду всерьез, и поскольку это включало в себя умственную неприязнь, говорил ей обычно неприятные вещи, но чем энергичнее выступал он перед ней адвокатом мира, тем удивительнее с некоторых пор привлекало его желание довериться ей и показать ей свою душу без фальши и без прикрас или взглянуть на ее душу, как если бы та была голая, словно моллюск. Поэтому он задумчиво посмотрел ей в лицо и сказал:
— Мой взгляд мог бы покоиться между вашими щеками, как покоятся облака на небе. Не знаю, приятно ли облакам покоиться на небе, но в конце концов столько же, сколько все Гансы, знаю о мгновениях, когда бог берет нас как перчатку и медленно-премедленно выворачивает наизнанку на своих пальцах! Вы слишком облегчаете себе жизнь; вы чувствуете негативное отношение к позитивному миру, в котором мы живем, и коротко утверждаете, что позитивный мир принадлежит родителям и старшим, а мир смутного негатива — новой молодежи. Отнюдь не хочу быть шпионом ваших родителей, милая Герда, но сове— тую вам учесть, что при выборе между банкиром и ангелом более реальная природа профессии банкира тоже кое-что значит!
— Хотите чаю?! — резко спросила Герда. — Можно мне оказать вам гостеприимство в нашем доме? Пусть перед вами будет безупречная дочь моих родителей.
Она снова овладела собой.
— Допустим, вы выйдете замуж за Ганса.
— Но я вовсе не хочу выходить за него замуж!
— Какая-то цель у вас должна быть; вы не можете вечно жить несогласием со своими родителями.
— Когда-нибудь я уйду из дому, стану самостоятельна, и мы останемся друзьями!
— Но прошу вас, милая Герда, давайте допустим, что вы будете замужем за Гансом или что-нибудь похожее; этого, безусловно, не избежать, если все так пойдет дальше. И вот представьте себе, как вы в состоянии отрыва от мира чистите утром зубы, а Ганс получает повестку об уплате налога.
— Я должна это знать?
— Ваш папа сказал бы «да», если бы имел представление о состояниях повернутости к миру спиной; обыкновенные люди умеют, увы, прятать необыкновенные переживания так глубоко в трюм корабля своей жизни, что и не замечают их никогда. Но возьмем более простой вопрос: потребуете ли вы от Ганса, чтобы он был вам верен? Верность относится к комплексу обладания! Вы должны бы считать, что так и надо, если Ганс воспаряет душой с другой женщиной. Более того, по законам, которые вам чудятся, вы должны бы воспринимать это даже как обогащение вашей собственной жизни!
— Не думайте только, — ответила Герда, — что мы сами не говорим о таких вопросах! Нельзя одним махом стать новым человеком; но делать из этого довод против возможности стать им — верх буржуазности!
— Ваш отец требует от вас, в сущности, совсем не того, что вы думаете. Он даже не утверждает, что он в этих вопросах умнее вас с Гансом; он просто говорит, что не понимает, что вы делаете. Но он знает, что сила — вещь очень разумная, что у нее больше разума, чем у вас, у негой у Ганса, вместе взятых. Что, если бы он предложил Гансу деньги, чтобы тот наконец без забот закончил ученье? Пообещал ему после испытательного срока если не женитьбу, то хотя бы отмену принципиального «нет»? И только поставил бы условием, что до конца испытательного срока всякое общение между вами прекращается, значит, даже и то, какое у вас теперь?!
— Вот, значит, до чего вы дошли?
— Я хотел объяснить вам вашего папу. Он — мрачное божество, обладающее зловещим превосходством. Он думает, что деньги приведут Ганса туда, куда он хочет его привести, к разуму реальности. Никакой Ганс с ограниченным месячным доходом не будет уже, по его мнению, безгранично глуп. Но, может быть, ваш папа фантазер. Я восхищаюсь им, как восхищаюсь компромиссами, средними величинами, сухостью, мертвыми цифрами. Я не верю в черта, но если бы верил, то представлял бы его себе тренером, добивающимся от неба рекордов. И я обещал ему насесть на вас так, что от ваших химер ничего не останется, разве только реальность.
Совесть Ульриха отнюдь не была чиста при этих словах. Герда стояла перед ним, пылая, в глазах ее сквозь слезы проглядывал гнев. Вдруг перед нею и Гансом открылся путь. Но предал ли ее Ульрих или хотел ей помочь? Она этого не знала, но и то и другое оказалось способным сделать ее столь же несчастной, сколь и счастливой. В своем смятении она не доверяла ему и страстно чувствовала, что в самом святом для нее он родной ей человек, который просто не хочет показать это.
Он прибавил:
— Ваш отец втайне, конечно, хочет, чтобы я пока что поухаживал за вами и навел вас на другие мысли.
— Это исключено! — с усилием воскликнула Герда.
— Между нами это, пожалуй, исключено, — мягко повторил Ульрих. — Но и так, как было до сих пор, продолжаться не может. Я уже слишком далеко зашел.
Он попытался улыбнуться; он был себе в высшей степени противен. Он всего этого действительно не хотел. Он чувствовал нерешительность этой души и презирал себя за то, что она вызывала в нем жестокость.
И в ту же секунду Герда взглянула на него глазами, полными ужаса. Она стала вдруг прекрасна, как пламя, к которому ты подошел слишком близко; почти без формы, только тепло, которое парализует волю.
— Пришли бы когда-нибудь ко мне! — предложил он. — Здесь не поговоришь так, как хотелось бы, Пустота мужской бесцеремонности светилась в его глазах.
— Нет, — отклонила Герда. Но она отвела взгляд, и — словно это движение ее глаз опять приподняло ее перед ним — Ульрих с грустью увидел перед собой не то чтобы красивую и не то чтобы некрасивую фигуру тяжело дышащей девушки. Он вздохнул глубоко и совершенно искренне.
104
Рахиль и Солиман на тропе войны
Среди высоких задач дома Туцци и обилия мыслей, там собиравшихся, функционировало юркое, подвижное, вдохновенное, не немецкое существо. И все-таки эта маленькая камеристка Рахиль была как моцартовская ария камеристки. Она отворяла входную дверь и стояла наготове, наполовину разведя руки, чтобы принять пальто. Ульриху часто при этом хотелось узнать, известна ли ей вообще его причастность к дому Туцци, и он неоднократно пытался заглянуть ей в глаза, но глаза Рахили либо уходили в сторону, либо выдерживали его взгляд как два непроницаемых бархатных лоскутка. Он вспоминал, что ее взгляд при первой их встрече был, кажется, другим, и несколько раз наблюдал, что в таких случаях из темного угла передней к Рахили устремлялись глаза, похожие на две большие белые раковины; то были глаза Солимана, по вопрос, уж не этот ли мальчик причина сдержанности Рахили, оставался открытым, ибо на его взгляд Рахиль тоже не отвечала и, доложив о госте, тихо удалялась без промедления.
Правда была романтичнее, чем то могло подозревать любопытство. После того как упрямым наговорам Солимана удалось впутать сияющую фигуру Арнгейма в темные махинации и от этой перемены детское восхищение Рахили Диотимой тоже уменьшилось, вся ее страстная тяга к хорошему поведению и услужливой любви сосредоточилась на Ульрихе. Поскольку она, убежденная Солиманом, что за событиями в этом доме надо следить, прилежно подслушивала у дверей и во время обслуживания посетителей, а также подслушала несколько разговоров между начальником отдела Туцци и его супругой, от нее не укрылась та позиция наполовину врага, наполовину любимого человека, которую занимал между Диотимой и Арнгеймом Ульрих и которая целиком соответствовала ее собственному, колебавшемуся между бунтом и раскаянием чувству к ничего не подозревавшей госпоже. Теперь она отчетливо вспомнила также, что давно уже заметила, что Ульрих чего-то хотел от нее. Ей не приходило на ум, что она могла ему нравиться. Она, правда, постоянно надеялась — с тех пор, как была изгнана и хотела показать родным в Галиции, что все равно выбьется в люди, на большое везение, неожиданное наследство, открытие, что она — подкинутое дитя знатных родителей, случай спасти жизнь какому-нибудь князю, — но о простой возможности понравиться барину, бывающему у ее барыни, стать его любовницей или даже женой она и думать не думала. Поэтому она просто была готова оказать Ульриху какую-нибудь большую услугу. Это она и Солиман послали приглашение генералу, случайно узнав, что Ульрих с ним в дружбе; конечно, произошло это и потому, что дело надо было подтолкнуть, а на основании всей предшествующей истории генерал казался очень подходящим для этого лицом. Но поскольку Рахиль действовала в скрытом, таившем в себе что-то от домового согласии с Ульрихом, нельзя было избежать возникновения между нею и им, за чьими движениями она с любопытством следила, той захватывающей близости, когда все тайно подмечаемые движения его губ, глаз и пальцев делались актерами, к которым она привязывалась со страстью человека, видящего свое неприметное бытие вынесенным на большую сцену. И чем явственнее она замечала, что эта взаимность сжимает ей грудь не менее сильно, чем узкое платье, когда припадаешь к замочной скважине, тем более испорченной она казалась себе, потому что не очень решительно сопротивлялась в то же время темным ухаживаньям Солимана; такова была та неведомая Ульриху причина, по которой она встречала его любопытство благоговейной страстью показать себя благовоспитанной, образцовой служанкой.
Правда была романтичнее, чем то могло подозревать любопытство. После того как упрямым наговорам Солимана удалось впутать сияющую фигуру Арнгейма в темные махинации и от этой перемены детское восхищение Рахили Диотимой тоже уменьшилось, вся ее страстная тяга к хорошему поведению и услужливой любви сосредоточилась на Ульрихе. Поскольку она, убежденная Солиманом, что за событиями в этом доме надо следить, прилежно подслушивала у дверей и во время обслуживания посетителей, а также подслушала несколько разговоров между начальником отдела Туцци и его супругой, от нее не укрылась та позиция наполовину врага, наполовину любимого человека, которую занимал между Диотимой и Арнгеймом Ульрих и которая целиком соответствовала ее собственному, колебавшемуся между бунтом и раскаянием чувству к ничего не подозревавшей госпоже. Теперь она отчетливо вспомнила также, что давно уже заметила, что Ульрих чего-то хотел от нее. Ей не приходило на ум, что она могла ему нравиться. Она, правда, постоянно надеялась — с тех пор, как была изгнана и хотела показать родным в Галиции, что все равно выбьется в люди, на большое везение, неожиданное наследство, открытие, что она — подкинутое дитя знатных родителей, случай спасти жизнь какому-нибудь князю, — но о простой возможности понравиться барину, бывающему у ее барыни, стать его любовницей или даже женой она и думать не думала. Поэтому она просто была готова оказать Ульриху какую-нибудь большую услугу. Это она и Солиман послали приглашение генералу, случайно узнав, что Ульрих с ним в дружбе; конечно, произошло это и потому, что дело надо было подтолкнуть, а на основании всей предшествующей истории генерал казался очень подходящим для этого лицом. Но поскольку Рахиль действовала в скрытом, таившем в себе что-то от домового согласии с Ульрихом, нельзя было избежать возникновения между нею и им, за чьими движениями она с любопытством следила, той захватывающей близости, когда все тайно подмечаемые движения его губ, глаз и пальцев делались актерами, к которым она привязывалась со страстью человека, видящего свое неприметное бытие вынесенным на большую сцену. И чем явственнее она замечала, что эта взаимность сжимает ей грудь не менее сильно, чем узкое платье, когда припадаешь к замочной скважине, тем более испорченной она казалась себе, потому что не очень решительно сопротивлялась в то же время темным ухаживаньям Солимана; такова была та неведомая Ульриху причина, по которой она встречала его любопытство благоговейной страстью показать себя благовоспитанной, образцовой служанкой.