должна найти слава, сколько женщин у него должно быть и сколько раз испытать
неразделенную любовь. Нам известно, когда писатель должен вмешаться в
политику. Все это есть в книгах, достаточно это прочесть и принять к
сведению. Еще в начале века Ромен Роллан показал в своем "Жан-Кристофе", как
можно получить довольно правдоподобную фигуру, простой комбинацией поступков
нескольких известных музыкантов.

Но можно иметь и другой лозунг. Совсем неплохо в начале жизни быть
таким как Рембо, к тридцати годам начать по-гетевски возвращаться к порядку,
а к пятидесяти годам, как Золя, включиться в общественные дебаты. Потом вы
можете выбрать себе смерть, как у Нерваля, Байрона или Шелли. Мы, конечно,
не имеем в виду, что нужно стремиться повторить судьбу во всей полноте. Мы
говорим только о том, как ее наметить. Так хороший портной не следует слепо
моде, а только намечает модную линию.

Я знаком со многими из нас, даже не самых рядовых, кто рассудительно
выбрал стиль и образ жизни образцовый и типичный. Это сделано с тем, чтобы
их гений, если он довольно сомнителен в их трудах, хотя бы блистал в их
поведении. Готовые образцы и рецепты позволяют нам представить карьеру
писателя как великолепное, но довольно спокойное ремесло, в котором можно
получать признание отчасти по заслугам, отчасти по праву старшинства. Это --
мы. Во всех других отношениях мы -- герои, мистики, авантюристы,
исследователи, ангелы, маги, палачи, жертвы -- все, что можно себе
вообразить. Но в любом случае, мы, прежде всего, буржуа.

    149



И в этом не стыдно признаться. Нас отличает только то, как мы относимся
к этой ситуации.

Если мы действительно решили нарисовать картину современной литературы,
то желательно различать в ней три поколения. К первому следует отнести
авторов, начавших писать до войны 1914 года. Сегодня их карьера уже
завершена. Если они еще пишут какие-то книги, даже если это шедевры, то они
ничего не добавят к их славе. Они самим фактом своего существования, своими
мыслями и суждениями определяют второстепенные литературные направления, с
которыми нельзя не считаться. Я считаю, что здесь самым главным становится
то, что своей личностью и своим творчеством они, в общих чертах, реализовали
примирение литературы с буржуазной публикой.

Сразу отмечу, что большинство из них находит средства существования где
угодно, но только не от продажи своих книг. Андре Жид и Мориак --
землевладельцы. Пруст был рантье, Моруа -- из семьи фабрикантов. Многие
другие оказались в литературе через свободные профессии. Дюамель по
профессии врач. Ромен -- профессор университета. Клодель и Жироду --
служащие. В то время, когда они начинали, литература, словно плохой товар,
не кормила. Так было и с политикой во времена Третьей республики. Она могла
быть только второстепенным занятием, даже если в итоге становилась делом
жизни того, кто ею занимался. Литераторы происходили из той же среды, что и
политики. Жорес учился в той же школе, что и Пеги. Одни и те же журналы
печатали Блюма и Пруста. Баррес участвовал как в литературных, так и в
избирательных боях.

    150



Получается, что писатель больше не может считать себя потребителем. Он
управляет производством или возглавляет процесс распределения благ, иногда
он политик. У него есть четкие обязанности перед государством. Большей
частью своего "я" он вклинился в буржуазию. Об этом говорят его поведение,
профессиональные связи, обязательства. Все его заботы буржуазны. Он продает,
покупает, приказывает, подчиняется. Писатель оказался в заколдованном кругу
вежливости и церемоний. Некоторые писатели того поколения пользовались
прочно укоренившейся репутацией скупых, которая резко контрастировала с
призывами к щедрости в их работах. Не могу сказать, насколько оправданна эта
репутация. Но она говорит, что уж цену деньгам они знали точно.

Разрыв между автором и его читателями теперь терзает сердце самого
автора. Даже через двадцать лет после символизма он не избавился от сознания
абсолютной незаинтересованности искусства.

С другой стороны, он ангажирован в утилитарную последовательность
средств -- целей и целей -- средств. Писатель становится одновременно
производителем и разрушителем. Он мечется между духом серьезности, без
которого ему не обойтись в Кювервиле, в Фронтенаке, в Эльбефе, и когда он
представляет Францию в Белом доме, и духом протеста и праздничности,
приходящим к нему, когда он оказывается за столом перед белым листом бумаги.
Он не может ни полностью согласиться с буржуазной идеологией, ни
окончательно осудить класс, к которому принадлежит.

Ситуацию осложняет то, что изменилась сама буржуазия. Она уже не тот
яростный поднимающийся класс, занятый только накоплением и захватом
богатств. Сыновья и внуки разбогатевших лавочников и крестьян родились уже
богатыми. Они уже постигли искусство тратить. Утилитарная идеология не
исчезла, но отошла в тень. Сто лет бессменного господства обеспечили
традиции. Буржуазное детство в просторном провинциальном доме, в замке,
купленном у разорившегося дворянина, получили поэтическую глубину.

    151



Всегда обеспеченные собственники реже анализируют. От духа синтеза им
нужно только обоснование их права на управление обществом. Собственника и
его собственность соединила синтетическая, а значит, поэтическая связь. Это
хорошо показал Баррес. Буржуа едины со своим добром. Если он живет в
провинции, на своих землях, то на него влияет мягкая волнистость края,
серебристый шелест листьев тополей, таинственное и неторопливое плодородие
почвы, быстрая и многообразная изменчивость неба. Впитывая в себя
окружающее, он постигает и глубину мира. В его душе скрыты подземелья и
рудники, золотоносные пласты и рудные жилы, нефтяные запасы. Сейчас путь
объединившегося со своим классом писателя определен. Ради собственной
безопасности он неосознанно спасает буржуазию. Конечно, он не будет
следовать утилитарной идеологии, если будет нужно, то он подвергнет ее
острой критике. Но в изысканных теплицах буржуазной души он проявит всю
бескорыстность, всю духовность, которая необходима ему, чтобы со спокойной
совестью делать свое дело. Завоеванную им в XIX веке символическую
аристократичность он не только сохранит для себя и своих собратьев по перу,
но и распространит на всю буржуазию.

Примерно в 1850 году один американский писатель изобразил старого
полковника, плывущего по Миссисипи на колесном пароходе. Этот полковник
как-то задумался о тайнах души плывущих с ним пассажиров. Но он тут же
отогнал эти мысли. Мотивировка была примерно такая: "Плохо, когда человек
слишком глубоко заглядывает себе в душу". Именно такой была реакция первых
буржуазных поколений.

    152



Но около 1900 года во Франции сделали по-другому. Все согласились, что
в каждом сердце, если достаточно глубоко в него заглянуть, можно увидеть
печать Бога. Этими секретами делится с нами Эстонье: у почтальона,
металлурга, инженера, бухгалтера есть свои полуночные одинокие праздники, их
душами владеют необоримые страсти. Другие авторы раскрывают в увлечениях
филателией или нумизматикой тоску по неосуществимому, бодлеровскую
неудовлетворенность. Как можно уделять столько времени и денег на
приобретение старинных медалей, если человек не отказался от мужской дружбы,
от женской любви, от власти? Что есть на свете бескорыстнее, чем страсть
филателиста? Не всем же быть Леонардо и Микеланджело. Однако бесполезные
марки на розовом картоне альбома -- волнующая дань всем девяти музам
одновременно, символ разрушительного потребления.

Одни отыщут в буржуазной любви отчаянный вопль к Богу. Нет ничего
бескорыстнее и драматичней, чем супружеская измена, вкус пепла на языке
после совокупления -- это вкус отрицания и протеста против всех наслаждений
на свете. Кое-кто сделает еще шаг: не в пороках буржуа, а в его добродетелях
он отыщет божественный зародыш безумия. В угнетенном и безрадостном
существовании матери семейства можно распознать гордое упорство, настолько
абсурдное, что все находки сюрреализма покажутся плоскими и тривиальными.

Начинающий писатель когда-то испытал влияние сюрреализма, но так и не
присоединился к течению. Позже он изменил свое мнение о нем и как-то раз
проведал мне: "Что за сумасшедшее пари -- обязательство в супружеской
верности? Это ведь неосторожный вызов не только Дьяволу, но и Богу. Найдите
более шальное и более великолепное богохульство". Важно разбить великих
ниспровергателей на их же

    153



территории. Вы напомните мне Дон Жуана, а я отвечу Оргоном. Для
возвышения семьи нужно гораздо больше великодушия, цинизма и отчаяния, чем
для соблазнения тысячи и одной женщин. Вы обратитесь к Рембо, я отправлю вас
к Кризалю. Гордыни и сатанизма гораздо больше в утверждении, что стул,
который ты видишь, есть стул, чем в постоянном расстройстве всех чувств.
Можно не сомневаться, что воспринимаемый нами стул только возможен. А вот,
чтобы утверждать, что это стул, надо решиться на прыжок в бесконечность и
предположить бесконечный ряд совпадающих представлений. Так и клятва хранить
супружескую любовь навязывает целомудренное будущее. Но, когда этот
необходимый и естественный вывод, на который человек решается вопреки
времени ради собственного спокойствия, представляют как самый дерзкий вызов,
как отчаянный протест, тогда начинается софизм.

В любом случае, именно на этом упомянутые писатели построили свою
репутацию. Они обратились к новому поколению и пояснили ему, как понимать
точное соответствие между производством и потреблением, между строительством
и разрушением. У них порядок превратился в вечный праздник, а беспорядок
стал скучными буднями. Они увидели поэзию в обыденной жизни, сделали
добродетель соблазнительной, даже волнующей. Стали авторами буржуазных серий
длинных романов, дышащих таинственной и волнующей радостью. Читателям только
этого и надо было. Когда становишься честным по расчету, добродетельным из
малодушия и верным по привычке, то приятно узнать, что ты отважнее
профессионального соблазнителя или разбойника с большой дороги.

Примерно в 1924 году я встретился с молодым человеком из хорошей семьи,
который был увлечен литературой, особенно современными авторами.

    154



Для него это было чистым безумием. Он был весь переполнен поэзией
баров, когда она была модной, демонстрировал связь с любовницей. Но после
смерти отца благополучно вернулся на путь истинный и занялся фамильным
заводом. Он женился на богатой наследнице, верен ей, ну, может быть, тайком
и во время дальних поездок. В общем, он образцовый муж. Ко времени своей
женитьбы он нашел в книгах оправдание своей жизни. Он как-то написал мне.
"Надо стараться делать, как все, и ни на кого не походить."

Эта простая фраза очень глубокомысленна. Вы уже поняли, что для меня
самой ужасной подлостью является оправдание всех дурных дел. Мне кажется,
что здесь довольно хорошо сформулирована мораль, которую наши писатели
предлагают публике. Они первые пользуются ею в свое оправдание. Старайтесь
поступать как все, то есть продавать эльбефские сукна и бордоские вина по
принятым правилам, женитесь на девушках с хорошим приданым, часто навещайте
родителей, родственников, друзей родственников. Будьте, как все, то есть
спасайте свою душу и душу своей семьи отличными сочинениями, разрушительными
и почтительными одновременно.

Множество таких произведений я бы назвал литературой алиби. Довольно
быстро она заняла место наемных писателей. Перед первой мировой войной
правящим классам больше нужно было алиби, чем фимиам. Образцом литературы
алиби был чудесный Ален-Фурнье. Он стал основоположником целой серии
буржуазных сказаний. Всегда все сводилось к тому, чтобы путем приближений
привести читателя в самый темный уголок самой буржуазной души. Там все грезы
объединяются и превращаются в страстное желание невозможного. Все события
самого обыкновенного существования становятся символами, воображаемое

    155



уже поглотило реальность. Здесь весь человек -- только божественное
отсутствие. Иногда читателей удивляло, что Арлан написал "Чужие земли" и
"Порядок". А это закономерно. Такая возвышенная неудовлетворенность своими
первыми героями обретает смысл, когда автор испытывает ее, находясь в лоне
строгого порядка. Уже не нужно восставать против брака, ремесел, социальной
дисциплины. Можно победить их тоской, которую ничто не может утолить, потому
что это тоска по ничему. Здесь порядок нужен только для того, чтобы нарушить
его. Но он должен существовать, чтобы его можно было оправдать и прочно
установить. Гораздо сподручнее оспаривать его с помощью мечтательной
меланхолии, чем уничтожать оружием.

Все это можно отнести к беспокойству Андре Жида, которое позже
превратится в смятение, грех, пустое место без Бога Мориака. Все время речь
идет о том, чтобы будни вынести за скобки и прожить жизнь аккуратно, не
замарав о нее пальцы. Автор все время хочет доказать, что человек стоит
больше, чем его жизнь. Любовь не только любовь, а нечто гораздо большее.
Буржуа -- гораздо большее, чем просто буржуа.

Но у самых крупных писателей есть нечто другого порядка. У Жида,
Клоделя, Пруста мы видим человеческий опыт, множество жизненных путей. Но
рисовать картину эпохи не входило в мои планы. Я лишь хотел показать ее
климат, рассказать о ее мифе.

Ко второму поколению можно отнести людей, достигших зрелости после 1918
года. Я понимаю, что это очень приблизительная классификация. К этому
поколению приходится отнести Кокто, который дебютировал перед войной, а
Марсель Арлан, чья первая книга, если мне не изменяет память, вышла уже
после перемирия, чем-то напоминает писателей, о которых мы уже сказали.

    156



Очевидная бессмысленность войны, на раскрытие настоящих причин которой
мы истратили три десятилетия, возродила дух Отрицания. Я не буду
останавливаться на этом периоде. Тибоде очень удачно назвал его периодом
"декомпрессии". Это был настоящий фейерверк. Сейчас, когда он погас, о нем
столько сказано, что можно подумать -- мы все о нем знаем.

Отмечу только, что самая великолепная его петарда, сюрреализм,
восстановила связь с разрушительными традициями писателя-потребителя. Эти
неугомонные юные буржуа жаждали разрушить культуру, потому что их взрастили
на ее поле. Их основным врагом остается гейневский филистер, Прюдом у Монье,
флоберовский буржуа. Проще говоря, их собственный отец. Но насилие
предшествующих лет довело их до радикализма.

Их предшественники ограничивались борьбой путем потребления утилитарной
буржуазной идеологии. А они поиски полезного уподобляют уже человеческим
замыслам, то есть сознательной и целенаправленной жизни. Сознание становится
буржуазным, "Я" -- буржуазно. Отрицанию должна подвергнуться именно та
природа, которая, по словам Паскаля, лишь первая привычка. Первым делом
нужно уничтожить прочное различие между сознательным и бессознательным,
между сном и бодрствованием. Это приведет к растворению субъективности.
Действительно, ведь мы совершенно субъективно соглашаемся, что наши мысли,
эмоции, желания в момент возникновения исходят от нас. С другой стороны, мы
принимаем, что они безусловно принадлежат нам и, возможно, внешний мир
ориентируется по ним. Сюрреалисту была ненавистна скромную уверенность, на
которой стоик строил свою мораль. Она ему не по нраву и потому, что
накладывает определенные ограничения

    157



и требует некоторой ответственности. Он согласен на все, только бы уйти
от осознания себя и своего места в мире. Сюрреалиста устраивает психоанализ
-- ведь он представляет сознание покрытым паразитическими наростами,
коренящимися извне. Но он отвергает идею "буржуазного" труда. Труд несет с
собой догадки, гипотезы и замыслы, а это значит постоянное обращение к
субъективному.

Механическое письмо -- разрушение субъективности. Если мы пытаемся его
применить, неизвестно откуда появившиеся сгустки смысла мучительными
спазмами принизывают наше сознание. Мы осознаем их не раньше, чем они
окажутся на своем месте в мире объектов. Тогда мы видим их глазами
постороннего. Получается, что дело не в том, чтобы заменить их
бессознательную субъективность сознанием, а в том, чтобы субъекту придать
вид несостоявшегося обмана, этакой приманки в глубине объективного мира.

Но сюрреалисту нужно больше. Он стремится разрушить и субъективность.
Он задумал взорвать мир. Тут, конечно, не хватит никакого динамита. Нужно
понимать, что разрушение тотальности существований на самом деле невозможно.
Это просто привело бы к смене реального состояния тотальности. Сюрреалист
постарается расчленить частные объекты. Этим он уничтожит в этих
объектах-свидетелях самую структуру объективности. Но этого нельзя сделать с
реальными объектами, с их не поддающейся деформации сущностью. Поэтому
приходится уничтожать придуманные объекты. Их конструкция позволяет
объективности отпасть самой.

Простейший пример такой процедуры привел нам Дюшан в известном опыте с
кусочками сахара. На самом деле, он их откалывал от мрамора и они тут же
разоблачали свою суть через неожиданную тяжесть. Посетитель, который брал их

    158



в руки, должен был мгновенно почувствовать разрушение объективной
сущности сахара. Это ощущение напоминает то ощущение недоумения, которое
испытываешь, когда быстро опускаешь ложечку в чашку чая, и сахар поднимается
и всплывает на поверхность. Этот обман противоположен тому, который
предложил Дюшан. Сюрреалисты считают, что в этом проявляется
противоречивость всего мира.

У художников и скульпторов этого направления есть только одна цель --
тиражировать воображаемые локальные взрывы, образующие дыры, через которые
должна вытечь вся вселенная. Метод, применяемый Сальвадором Дали, можно
назвать параноидальной критикой. Это только развитие и усложнение этой
процедуры. В сущности, он тоже стремится "содействовать тотальной
дискредитации мира реальности".

Литература тоже может попытаться проделать это с языком и разрушить его
через столкновение слов. Сахар отправляет нас к мрамору, а мрамор -- к
сахару. Мягкие часы сами себя отрицают своей мягкостью. Объективное при
разрушении отсылает нас к субъективному. Автор только обесценивает
реальность, когда начинает "воспринимать сами образы внешнего мира
неустойчивыми и непостоянными" и "заставлять их служить нашему духу".

Со своей стороны, субъективное при разрушении позволяет нам разглядеть
за ним таинственную объективность. И все это -- без малейшего стремления
произвести настоящее разрушение. Наоборот, через символическое уничтожение
"Я" через сны и автоматическое письмо, символическое уничтожение объектов
через создание исчезающей объективности, уничтожение языка через искажение
смысла, разрушение живописи через живопись и литературы через литературу
сюрреализм делает только любопытную попытку реализовать ничто посредством
слишком полного бытия. При разрушении он всегда творит, то есть добавляет
картины к уже существующим картинам, книги к уже написанным книгам.

    159



Это объясняет двойственность их произведений. Любое из них можно
принять за варварски великолепное создание формы неизвестного существа,
неслыханной фразы. Этим он добровольно служит культуре. Каждое их
произведение намеревается уничтожить все реальное, вместе с собой. На его
поверхности играет всеми красками Ничто, которое есть лишь бесконечная цепь
противоречий. Есть тут и дух, который сюрреалисты стремятся поймать среди
руин субъективности. Его можно увидеть только среди нагромождения
саморазрушающихся объектов. Этот дух тоже играет всеми красками среди
взаимоуничтожающихся и застывших вещей. Он -- ни гегелевское Отрицание, ни
реализованный Отказ, ни Ничто, хотя и близок к ним. Его можно точнее назвать
Невозможным, или считать той воображаемой точкой, где перепутаны сон и явь,
реальное и придуманное, объективное и субъективное. Это смещение, а не
синтез. Потому что синтез выглядел бы как отчетливое существование над
своими внутренними противоречиями, управляющее ими.

Но сюрреализму не нужно такое новообразование, которое пришлось бы
опять оспаривать. Он хочет стремиться держать в нервном напряжении,
приносимом поисками интуиции, которую невозможно реализовать. Рембо хотя бы
хотел увидеть гостиную в озере. Сюрреалисту нужно постоянно находиться там,
откуда ему будет видно и озеро и гостиную. Если он вдруг их встречает, то
испытывает к ним отвращение или пугается и уходит спать, прикрыв ставни.
Сюрреализм дает нам много художников и переводит много бумаги, но реально
ничего не разрушает. Впрочем, Бретон согласился с этим, когда в 1925 году
писал: "Конкретная реальность сюрреалистской революции заключается не
столько в том, чтобы изменить что-нибудь во внешнем физическом порядке
вещей, сколько в том, чтобы вызвать брожение в умах".

    160



Конкретное разрушение вселенной становится предметом субъективного
начинания, очень напоминающего философскую конверсию. Это все время
уничтожаемый мир, но малейшее зернышко в его колосьях, мельчайшая песчинка в
его песках, крохотное перышко в оперении птиц остаются нетронутыми. Он
попросту вынесен за скобки.

Еще не совсем понятно, что конструкции, картины, стихотворения -- все
объекты сюрреализма -- стали только реализацией тех неразрешимых
противоречий, с помощью которых скептики III века до нашей эры оправдывали
свой постоянный уход от ответа. После этого, уверенные, что не
скомпрометируют себя неосторожным согласием, Карнеад и Филон жили, как все.
Так же поступают и сюрреалисты. После того сокрушения мира и чудесного его
сохранения через разрушение, они могут позволить себе без позора предаться
безграничной любви к миру. Этот повседневный мир с его деревьями, крышами,
женщинами, раковинами, цветами, в который вторгается невероятное и небытие.
Все это и есть самая удивительная сюрреалистичносгь. Нельзя не вспомнить
другое вынесение за скобки, через которое писатели, осмеянные предыдущим
поколением, разрушали буржуазную жизнь и в то же время сохраняли ее со всеми
нюансами. Разве не такой же сюрреалистичностыо, только радикализированной,
была сюрреалистичность "Большого Мольна"? Согласен, страсть здесь чиста,
равно как и ненависть, и неприятие буржуазного класса. Но ситуация та же.
Надо спасать себя, ничего не разрушая, или разрушая только символически.
Желательно отмыться от первородной грязи, не сохранив преимущества своего
положения.

    161



Дело в том, что нужно опять отыскать для себя орлиное гнездо.
Сюрреалисты еще честолюбивее их отцов. Они рассчитывают на действенное и
метафизическое разрушение. Им нужно приобрести превосходство в тысячу раз
более высокое, чем превосходство паразитарной аристократии. Им уже не
достаточно просто выйти из буржуазного класса. Они стремятся выскочить из
удела человеческого. Не фамильное состояние хотят растратить эти дети, а
весь мир.

Они пришли к паразитизму как к наименьшему злу, по всеобщему согласию
бросив все -- учение и ремесла. Но просто быть паразитами буржуазии им
показалось мало. Они стремились стать паразитами рода человеческого. Какими
бы метафизиками они ни были, очевидно, что их деклассированность была только
оболочкой. Сам род их занятий строго запрещал им искать читателей в рабочем
классе. Бретон как-то написал: "Переделать мир, сказал Маркс, переделать
жизнь, сказал Рембо. Для нас эти приказы сливаются в один". Этого вполне
достаточно, чтобы выдать с головой буржуазного интеллигента. Важно знать,
какое изменение предшествует данному. Для боевого марксиста очевидно, что
только социальное преобразование может дать радикальное изменение чувства и
мысли. Если Бретон уверен, что может проводить свои внутренние опыты на
обочине революционного действия и параллельно ему, то он точно потерпит
поражение. Это означало бы опять согласиться с тем, что для некоторых людей
освобождение духа возможно и в цепях -- значит, можно обойтись и без
революции. Это такое же предательство, в котором во все времена упрекали
Эпиктета, а Политцер еще вчера обвинил в нем Бергсона. Если мне возразят,
что Бретон в приведенном

    162



тексте хотел провозгласить прогрессивную метаморфозу, относящуюся к
государству, социальному положению и личной жизни, то могу ответить цитатой:
"Все говорит о том, что есть некоторая духовная точка, с которой жизнь и
смерть, реальное и воображаемое, прошлое и будущее, доступное и недоступное
уму, верх и низ перестают осознаваться как противоположности... Напрасно
пытаться отыскать в деятельности сюрреалистов другую движущую силу, чем
надежда найти эту точку". В этом гораздо больше разрыва с рабочим читателем,
чем с буржуазным. Борющемуся пролетариату для победы необходимо в каждый