оплатой. Он просто тратит деньги. Значит, он живет в роскоши, даже когда он
беден. Для него роскошь даже его писания. Но, даже в покоях короля он не
теряет грубоватую силу, могучую вульгарность. Дидро, в запале философской
беседы, щипал до крови за ляжки русскую императрицу. При этом, если он
слишком увлекся, можно дать ему понять, что он только писака. Вся жизнь
Вольтера: от избиения палками, сидения в Бастилии, бегства в Лондон и до
беспардонного обращения с ним прусского короля, -- цепь триумфов и унижений.
Иногда писатель пользуется мимолетными милостями какой-нибудь маркизы, но
женится он на своей служанке или дочери каменщика. Мы видим, что его
сознание так же разъединено, как и его публика. Но это его не мучает,
напротив, в этом противоречии

    92



он видит свою гордость. Ему кажется, что он не связан ни с кем, он
волен выбирать друзей и противников, ему достаточно взять в руки перо, чтобы
освободиться от национальной и классовой принадлежности. Он парит, он
взлетает над землей. Весь он -- только мысль и чистый взгляд. Он сам избрал
роль писателя, чтобы приобрести деклассированность. Ее бремя он гордо несет
и ее преображает в одиночество. Он рассматривает знать извне, глазами
буржуа, и буржуа -- извне, глазами дворян. Он достаточно близок и к тем и к
другим, чтобы хорошо понимать их изнутри. Вот теперь литература, которая до
этого была только охранительной и очистительной функцией целостного
общества, осознает свою в нем независимость. Все это -- благодаря самому
обществу. Писатель оказался между оказался между буржуазией, Церковью и
королевским двором. Обстоятельства поставили литературу между неясными
желаниями и рухнувшей идеологией. И она в этой ситуации внезапно отстаивает
свою независимость. Она не собирается и дальше отражать общие места,
принятые в обществе. Теперь она отождествляет себя с Духом, то есть со
способностью постоянно продуцировать и критиковать идеи.

Конечно, это возвращение литературы к самой себе пока абстрактно и
почти полностью формально. Литературные произведения не отражают идей ни
одного класса. Писатели начинают с отказа от солидарности со средой, их
создавшей и с той, которая их принимает. А литература начинается с
Отрицания, то есть с сомнения, отказа, критики, несогласия. Даже этим она
противопоставляет окостенелому спиритуализму Церкви новую активную
духовность, которая отличается от идеологии и выступает как сила, способная
постоянно бороться с любыми обстоятельствами. Когда литература только
подражала прекрасным образцам, под эгидой праведно-христианской монархии, ее
не очень интересовала истина. Правдивость была только грубым и весьма
конкретным свойством питавшей ее идеологии. Быть правдивой или просто
существовать -- для церковной догмы это одно и то же. Нельзя себе
представить истину вне системы.

    93



Но теперь, когда духовность превратилась в абстрактное движение,
которое пронизывает все идеологии и оставляет их после себя, как пустые
раковины, теперь истина тоже освобождается от любой конкретной и частной
философии. Она раскрывается в своей абстрактной независимости. Теперь она
превратилась в руководящую идею литературы и отдаленную цель критического
движения.

Духовность, литература, истина -- все эти понятия объединены в
абстрактном отрицающем движении к самосознанию. Основные их инструменты:
анализ, отрицающий и критический метод, постоянно растворяющий реальные
данные в абстрактных элементах, а продукты истории -- в сочетаниях
универсальных концепций.

Подросток решает писать, чтобы избавиться от угнетения, которое его
мучает, от солидарности, которой стыдится. Первые же написанные на бумаге
слова вселяют в него уверенность, что он избавился от своей среды и своего
класса, от всех сред и всех классов. Он считает, что взорвал свою
историческую ситуацию уже тем, что осознал ее через критическое отражение.
Оказавшись над схваткой всех буржуа и дворян, закрытых своими предрассудками
в рамках одной эпохи, писатель, взявшись за перо, познает себя как сознание,
существующее вне времени и пространства, короче, как человека вообще.

Освобождающая его литература становится абстрактной функцией и
априорной силой человеческой природы. Она превращается в движение, которым
человек постоянно освобождается от истории. Короче, она превращается в
реализацию свободы.

    94



Решив писать, в XVII веке люди овладевали ремеслом, которое
передавалось рецептами, правилами, обычаем, конкретным местом в иерархии
профессий. В XVIII веке стереотипы оказались сломаны, все пришлось начинать
сначала. Создания человеческого духа, прежде более или менее удачно
сделанные согласно общепринятым нормам, теперь превращаются в отдельное
изобретение. Оно как бы освобождается автором от природы, достоинства и
значимости изящной словесности. Каждый имеет свои собственные правила и
принципы, по которым он согласен быть судим. Каждый считает, что он способен
охватить всю литературу и проложить ей новые пути. Не случайно худшими
произведениями эпохи стали те, которые больше всего соответствовали
традиции. Трагедия и эпопея были изящными плодами сплоченного общества. А в
раздираемом противоречиями обществе они могут существовать только как
пережитки и подражания.

В XVIII веке писатель начал отстаивать в своих произведениях право
использовать против истории данный разум. С этой точки зрения он только
выражает главные требования абстрактной литературы. Он не пытается создать у
читателя более четкое классовое самосознание. Напротив, он настойчиво
призывает буржуазию забыть унижения, предрассудки, страхи. Дворян он
убеждает отказаться от кастовой гордыни и привилегий. Он сам превратился в
писателя вообще, и у него могут быть только читатели вообще. Поэтому он
требует этого от своих современников. Ему нужно, чтобы они решительно
разорвали свои исторические связи и создали единое человеческое общество.

    95



Почему случается так, что в тот самый момент, когда писатель
противопоставляет данному угнетению абстрактную свободу, а Истории -- Разум,
он сам же оказывается в русле исторического развития? Причина этого прежде
всего в том, что буржуазия, по принятой ею тактике, которую она повторит в
1830 и 1848 годах, перед захватом власти делает одно дело с угнетенными
классами, которые еще не могут бороться независимо. Эти узы, соединяющие
столь разные социальные группы, могут быть только очень общими и
абстрактными. Поэтому буржуазия не очень стремится обрести ясное
самосознание, это противопоставило бы ее ремесленникам и крестьянам. Ей
важнее добиться признания ее права управлять оппозицией. В ее ситуации ей
проще предъявить власть имущим требования общечеловеческого характера.

Но грядущая революция является политической. Но нет ни революционной
идеологии, ни организованной партии. Буржуазия нуждается в просвещении. Ей
нужно, чтобы как можно скорее была отброшена идеология, которая так долго
мистифицировала и отчуждала ее. Но время сделать это наступит позже. А
сейчас буржуазия стремится к свободе мнений, которая станет для нее ступенью
на пути к политической власти. Именно поэтому, требуя для себя как писателя
свободы мысли и выражения своей мысли, автор безусловно служит интересам
буржуазии. Ей больше ничего и не нужно, он не в состоянии сделать больше. Мы
увидим, что в другое время писатель может требовать свободы работать с
нечистой совестью. Он может хорошо понимать, что угнетенным классам нужно
что-то другое, а не такая свобода. А этом случае свобода писать может
выглядеть как привилегия, восприниматься некоторыми людьми как средство
подавления. Тогда позиция писателя рискует превратиться в уязвимую.

Но перед Революцией у писателя был шанс просто защищать свое ремесло, и
этим превратиться в проводника стремлений поднимающегося класса.

И он это осознает. Он воспринимает себя как проводника и духовного
вождя. Он готов рисковать.

    96



Ему не знакомо чувство покоя, горделивой скромности социального
положения, которыми наслаждались его предшественники. Находящаяся у власти
элита, все больше нервничая, сегодня осыпает его милостями, а завтра он
оказывается в Бастилии. Писателя ждет блестящая и полная превратностей
жизнь, с головокружительными взлетами и захватывающими дух падениями. Такова
жизнь авантюриста. Однажды вечером я прочитал в предисловии Блеза Сандрара к
его книге "Ром": "Сегодняшним молодым людям, пресыщенным литературой, чтобы
доказать им, что роман может быть и поступком". Я подумал, что мы очень
несчастны и на нас большая вина за то, что нам приходится сегодня доказывать
то, что было очевидно в XVIII веке.

В то время произведение человеческого духа было двойным поступком. Оно
рождало идеи, которым суждено было стать основой социальных потрясений,
помимо этого, оно подвергало опасности жизнь автора. Такой поступок --
какова бы ни была книга автора -- всегда оценивается одинаково. Он был
освобождающим.

В XVII веке литература тоже имеет освободительную функцию, но она
скрыта от взоров. Во времена энциклопедистов речь не идет об освобождении
порядочного человека от его страстей через демонстрацию его безжалостного
изображения. В это время основной задачей становится помогать своим пером
политическому освобождению простого человека.

Призыв, исходящий от писателя его буржуазным читателям, независимо от
его желания, превращается в подстрекательство к бунту. А правящему классу он
адресует приглашение к проницательности и критической оценке самих себя,
отказ от привилегий. Ситуация Руссо очень напоминает положение Ричарда
Райта, обращающегося одновременно и к просвещенным черным, и к белым.

    97



Руссо демонстрирует дворянству его образ, а своих собратьев из третьего
сословия призывает к самопознанию. Творчество Руссо, как и Дидро, и
Кондорсе, не только в сущности подготовили взятие Бастилии, но и ночь на 4
августа.

Писатель считает, что разорвал узы, которые связывали его с породившим
классом. Он общается с читателями с высоты общечеловеческой природы, ему
кажется, что его обращение к ним и участие в их горестях основаны на чистом
великодушии. Писать -- означает давать. Именно это извиняет и смягчает
неприемлемость его положения паразита в трудящемся обществе. Через это он
постигает ту абсолютную свободу, отсутствие конкретной цели, которые
свойственны литературному творчеству. Но, несмотря на то, что он все время
обращается к человеку вообще и говорит об абстрактных правах человеческой
натуры, не следует думать, что он остался клириком по образцу Бенда. Его
позиция по своей сути критическая, ему важно иметь объект для критики. И его
критика прежде всего направлена на устои, предрассудки, традиции,
последствия традиционного правления. Стены Вечности и Прошлого, которые
держали идеологическую постройку XVII века, трещат и рушатся, писатель видит
во всей полноте новое историческое измерение: Настоящее. Это настоящее
обусловлено предшествующими веками, оно становится для автора то чувственным
образом Вечного, то иссякающим духом Античности.

У него довольно смутное представление о будущем, но писатель хорошо
знает, что ускользающий миг, в котором он живет, неповторим. Этот миг
принадлежит ему и ни в чем не уступает самым прекрасным мгновениям
Античности просто потому, что они когда-то тоже были настоящим. Писатель
понимает, что переживаемый миг становится его шансом, и он не может упустить
его. Поэтому

    98



писатель видит в своей борьбе не столько подготовку будущего общества,
сколько мероприятие, которое должно дать быстрый конкретный результат. Он
понимает, что некоторое общественное явление нужно обличить, и сейчас же,
определенный предрассудок нужно непременно как можно скорее уничтожить, а
данную несправедливость исправить. Этот тревожащий смысл настоящего
уберегает писателя от идеализма. Ему уже недостаточно созерцать вечные идеи
Свободы и Равенства. Первый раз со времени Реформы писатели принимают
участие в общественной жизни, выступают против несправедливого декрета,
требуют повторного слушания судебного дела. Они осознают, что духовное есть
и на улице, на ярмарке, на рынке, в суде. Совершенно не нужно отворачиваться
от временного, наоборот, лучше постоянно обращаться к нему и при каждом
удобном случае его побеждать.

Эта перемена во взглядах читающей публики и кризис европейского
сознания обусловили новую функцию писателя. Он теперь видит в литературе
непрерывное проявление великодушия. Писатель все еще находится под строгим
контролем со стороны равных себе. Но в глубине души его мучает смутное и
страстное ожидание, желание, очень женственное, неопределенное. Это не
желание освободиться от цензуры. Он освободил от плоти духовность, отделил
ее от агонизирующей идеологии. Книги превратились в свободный призыв к
свободе читателей.

Писатели всей душой надеялись на политический триумф буржуазии. Этот
триумф радикально изменил их положение в обществе и снова поставил под
сомнение суть литературы. Получилось, что писатели приложили столько усилий
лишь для того, чтобы лучше подготовить свою гибель. Соединив дело изящной
словесности с делом политической демократии, они, конечно, помогли буржуазии
получить

власть. И они были готовы, в случае победы, к исчезновению предмета их
борьбы, этой вечной и почти единственной темы их произведений. Словом,
полная гармония, объединявшая литературные требования и требования
угнетенной буржуазии, была нарушена, как только они были удовлетворены. В то
время, когда миллионы людей неистовствовали оттого, что не могли выразить
свои чувства, легко было требовать свободы писать и анализировать все на
свете. Но в условиях свободы мысли, верований и равенства политических прав
защита литературы стала только формальной игрой, которая уже никого не
развлекала. Вот теперь писатели утратили свое привилегированное положение.
Оно базировалось на расколе их аудитории, которая позволила им играть сразу
на двух досках. Но теперь обе половины объединились, буржуазия поглотила,
или почти поглотила, дворянство. Писатели обязаны соответствовать запросам
унифицированной публики. Выйти из породившего их класса уже не было надежды.
Писатели рождены буржуазными родителями. Именно буржуазия их читает и
оплачивает. Вот и вынуждены они отстаивать буржуа, которые смыкаются вокруг
них, как стены тюрьмы. Теперь они сожалели о легкомысленном паразитическом
классе, который кормил их из прихоти и который они без угрызений совести
подрывали. Они раскаивались в своей роли двойного агента. Понадобится целый
век, чтобы писатели избавились от этого чувства. Им уже кажется, что они
зарезали курицу, приносившую золотые яйца.

Буржуазия приносит с собой новые способы угнетения. Но она не
паразитирует. Она присвоила себе орудия труда, но она довольно деятельна в
организации производства и распределении продукции. В литературе она видит
не бесцельное и бескорыстное творчество, а платную услугу.

    100



Утилитарность стала мифом, который оправдал этот прилежный и
непроизводящий класс. Буржуазия в том или ином виде выполняет функцию
посредника между производителем и потребителем. В неделимой паре средства и
цели она считает главным средство. Цель теперь только подразумевается. Ей
уже не смотрят в лицо, ее молча обходят. Целью и смыслом человеческой жизни
стало стремление проматывать себя при помощи средств. Просто легкомысленно
без посредника создавать абсолютную цель. Это равносильно желанию
встретиться с Богом без посредничества Церкви. Доверия заслуживают только
такие начинания, которые, используя множество средств, приводят к цели,
постоянно исчезающей на далеком горизонте.

Если произведение искусства хочет оказаться полезным, если оно хочет
серьезного восприятия, то оно должно отказаться от бескорыстных целей и
превратиться в средство добывания средств. Например, буржуа не очень уверен
в себе, его могущество не основано на указании Провидения. Желательно, чтобы
литература создала у него ощущение себя буржуа по велению свыше.

Литература в XVIII веке была нечистой совестью привилегированных слоев.
В XIX веке она может стать чистой совестью угнетенных классов. Писатель мог
бы еще сохранить свободный критический дух, на котором в предыдущее столетие
строились его благополучие и его гордость! Но читателям это не нужно. За
время борьбы против дворянских привилегий буржуазия привыкла к
разрушительному отрицанию. Получив власть, она начинает строительство и ей
нужна помощь именно в этом. В русле религиозной идеологии протест был еще
допустим. Верующий считал свои обеты и положения своей веры Божьим
провидением. Так он создавал между собой и Всемогущим конкретную феодальную
связь от

    101



личности к личности. Это упование на божественную свободную волю
привносило дух бескорыстия в христианскую мораль. А следствием этого была
некоторая свобода в литературе. Соображение, что Бог совершенен и ограничен
своим совершенством, не принималось во внимание. Типичным христианским
героем всегда был Иаков, сражающийся с ангелом. Святой не соглашается с
велением божьим, чтобы еще больше подчиниться ему.

Но буржуазная этика дана не Провидением. Ее всеобщие и абстрактные
положения зафиксированы в предметах реального бытия. Это не следствие
верховной и благосклонной воли. Они -- веления воли личной и больше
напоминают вечные законы физики. Во всяком случае, принято так думать, ибо
небезопасно исследовать их так тщательно. Именно неясность их происхождения
заставляет серьезного человека воздержаться от их анализа.

Буржуазное искусство должно превратиться в средство поддержки общества,
или его не будет вообще. Оно перестанет затрагивать принципы из страха, что
те рухнут, откажется от слишком глубокого исследования человеческого сердца
из страха увидеть в нем непорядок. Буржуазную публику больше всего пугает
талант. Это грозное и счастливое безумие, раскрывающее беспокойную глубину
вещей лишь с помощью неожиданных слов. Своим постоянным призывом к свободе
талант затрагивает тревожную глубину человека.

Легкое чтиво расходится лучше. Здесь мы видим талант скованный,
направленный против самого себя. Это искусство убаюкивать стройными и
предсказуемыми речами, учтиво доказать, что мир и человек посредственны,
понятны, благополучны и неинтересны.

    102



Буржуа сталкивается с силами природы только через посредников. Реальная
жизнь предстает ему в виде производимого продукта. Он все время окружен
очеловеченным миром, зеркально отражающим его собственный образ. Ему
остается только подбирать с поверхности вещей значения, данные им другими
людьми и оперировать абстрактными символами, словами, числами, схемами,
диаграммами. Он занят распределением продуктов потребления через заработную
плату, а его культура, как и ремесло, располагают к тому, чтобы рассуждать о
мысли. Он доказал себе, что мир может быть представлен как система идей. В
идеях растворяются его усилия, страдания, нужда, угнетение, войны. Зла не
существует, есть только плюрализм. Если идея живет в свободном состоянии, то
ее нужно просто включить в систему. Прогресс человечества он понимает как
стремление к ассимиляции. Идеи ассимилируют между собой, а умы -- друг с
другом. Результатом этого огромного пищеварительного процесса мысли станет
полная унификация, а общество наконец достигнет тотальной интеграции.

Этот оптимизм противоположен концепции художника о его искусстве.
Художник нуждается в материале, неспособном к ассимиляции. Красоту нельзя
растворить в идеях. Даже у прозаика при сборе значений не будет в стиле ни
изящества, ни силы, если он не ощутит материальности слова и его
удивительного сопротивления. Когда писатель решил создать в своем
произведении мир и поддержать его жизнеспособность неисчерпаемой свободой,
то это происходит потому, что он резко различает вещь и мысль. Его свобода
совпадает с вещью только в том, что обе непостижимы.

Писатель отдает пустыню или девственный лес во владение Духу не через
превращение их в идею пустыни и леса, а путем показа Бытия как такового, с
его плотностью и его коэффициентом превратностей, непредсказуемой
стихийностью Существования.

    103



Именно поэтому произведение искусства не сводится к идее. Ведь оно --
создание или воссоздание определенного бытия, то есть чего-то, что не
является только воображением. Кроме того, это бытие пронизано
существованием, а значит -- свободой. Свобода определяет судьбу и значимость
мысли. Благодаря этому, художник всегда умел особенно чутко понимать Зло.
Под злом нужно понимать постоянное, но исправимое отчуждение идеи.

Для буржуа характерным является отрицание существования общественных
классов, особенно буржуазии. Дворянин распоряжается, потому что он
принадлежит к некоторой касте. Буржуа уверен, что его могущество и право
управлять создано вековым владением земными благами.

Но он признает связь только между собственником и собственностью. В
отношении остального он доказывает, что все люди похожи, потому что их можно
представить как неизменные элементы социальных комбинаций. Буржуа уверенны,
что любой, независимо от занимаемого положения, на сто процентов имеет
человеческую природу. Это позволяет им неравенство рассматривать как
временную случайность, которая не может сказаться на характере социального
атома. Пролетариата нет. Есть синтетический класс, в котором каждый рабочий
-- переменный модуль. Есть только конкретные пролетарии, заключенные каждый
в своей человеческой природе. Их объединяет не внутренняя солидарность, а
только внешние узы похожести. Буржуа видит только психологическую связь
между обманутыми и разъединенными аналитической пропагандой личностями.

    104



Поскольку нет прямого владения вещами, и он имеет дело в основном с
людьми, ему остается только нравиться и устрашать. Поведение его создают
ритуал дисциплины и вежливость. Он видит в подобных себе только марионеток.
Иногда буржуа стремится узнать что-нибудь о своих склонностях и характере,
но происходит это только потому, что в любой страсти он видит ниточку, за
которую можно потянуть.

Библией бедного и честолюбивого буржуа -- стало "Искусство
Продвигаться", библией богатого буржуа -- "Искусство Распоряжаться".

Буржуазия видит в писателе эксперта. Его рассуждения об общественном
порядке ей не интересны и пугают ее. Ей нужен только практический опыт
писателя в изучении человеческого сердца. Вот так литература, как в XVII
веке, сведена к психологии.

Но психология Корнеля, Паскаля и Вовенарга была еще очистительным
призывом к свободе. А коммерсанту нельзя доверять свободе своей клиентуры, а
префекту -- свободе своего помощника. Их единственным желанием стало только
постоянное получение дохода, который позволяет соблазнять и властвовать.
Нужно постараться управлять человеком малыми средствами, а для этого законы
сердца должны быть строгими и непререкаемыми.

Буржуазный лидер так же не верит в человеческую свободу, как ученый в
чудо. Для утилитарной морали главной опорой психологии становится интерес.
Перед писателем уже не стоит задача обращения своим произведениями-призывами
к абсолютной свободе. От него только требуется определить психологические
законы, которые подчинят его читателям, таким же подчиненным, как и он сам.

Буржуазный писатель прежде всего должен рассказывать своей публике об
идеализме, психологии, детерминизме, утилитаризме. Ему не надо отражать
чуждость и непроницаемость мира. Желательно, чтобы он просто растворял мир в
простых и субъективных впечатлениях, которые помогли бы легче переварить
этот мир. Больше нет нужды находить

    105



в самой глубине своей свободы самые интимные движения сердца.
Достаточно просто противопоставить свой "опыт" опыту читателей. Его
произведения стали инвентарем буржуазной собственности и психологической
экспертизой. Эта экспертиза должна утверждать права элиты, демонстрировать
мудрость общественного устройства и стать учебником вежливости.

Выводы готовы заранее. Все уже известно: степень глубины, разрешенной
исследователю, отобраны психологические пружины, даже стиль определен.
Публике не нужны никакие неожиданности. Она может спокойно приобретать с
закрытыми глазами.

Вот только литература мертва. От Эмиля Ожье до Марселя Прево и Эдмона
Жалу, через Дюма-сына, Пайерона, Оне, Бурже, Бордо можно рассмотреть ряд
авторов, которые благополучно завершили это дело. Плохие книги они писали не
случайно. Даже имея талант, они вынуждены были его скрыть.

От этого отказались только лучшие из них. Этот отказ спас литературу,
но на полвека сказался на ее характере.