Страница:
Она не тронулась с места, только посмотрела вниз и, немножко придвинув другую ногу, каблуком наступила на пальцы шарившей по полу руки. Наступила и вся напряглась от сознательного желания сделать ему как можно больнее. Он охнул, выдернул руку из-под сапога и, отпустив Танино колено, зажал два отдавленных пальца в другой руке. Не обращая на него внимания, Таня нагнулась, сама пошарила под кроватью и протянула ему бутылку.
- Нате... А пальцы под краном подержите...
- А ну вас к богу в рай, - отмахнулся Люсин и, взяв бутылку, крепко сжал ее отдавленными пальцами. - Раз бутылку держат, обойдется.
- Ну что, несешь? - крикнул из другой комнаты Каширин. - Или не найдешь? Помочь?
- Несу. - Люсин вышел, сердито хлопнув дверью.
Оставшись одна, Таня с сомнением посмотрела на кровать Гусарова; к Гусарову сегодня приезжает жена, и прилечь на его кровать почему-то казалось неудобным.
Пересев на кровать Каширина, она подоткнула за спину подушки и прилегла, свесив на пол ноги.
Правду ли она сказала этому Люсину, что всегда делала так, как хотела сама, а не так, как хотели с ней делать другие? Да, правду. А Дегтярь? Да, с Дегтярем это тоже была правда, ей почти целый месяц казалось, что она его любит. А потом все как отрезало. И когда Дегтярь умер, ей было даже странно, что у нее не осталось к нему ни крупицы женского чувства, просто было очень жаль его, как всякого другого погибшего товарища, и больше ничего. Очевидно, природа позаботилась о ее самозащите, не наделив способностью прощать свои женские обиды.
Теперь, когда она прилегла, голова стала кружиться меньше. Она взяла с тумбочки папиросу и закурила. "Неужели и сегодня не получу ответа на телеграмму? Если бы только мама увидела, что я курю... Надо непременно бросить, а то расстроится, если узнает", - подумала Таня и вдруг явственно услышала голоса из другой комнаты.
Когда Люсин хлопнул дверью, дверь отскочила от притолоки и теперь понемногу открылась до половины. В той комнате говорили о Тане. Она сначала хотела закрыть голову подушкой и не слушать, даже потянула к себе подушку, но в эту секунду Каширин громко сказал: "Как хотите, не согласен в такой день оставлять ее одну", и она выпустила из рук подушку и стала слушать.
- Тогда п-придется отменить все м-мероприятие целиком, - сказал Гурский.
- Ну и отменим, - сказал Каширин.
- П-пожалуйста, - сказал Гурский. - В конце концов это т-ты улетаешь, у т-тебя последний вечер. Я-то п-пока еще остаюсь...
- Ну и пускай, а что ж ее одну бросать, - сказал Каширин.
И Таня благодарно улыбнулась его словам и села на кровати, намереваясь сейчас же пойти и сказать Каширину, что у нее самой есть важное дело и ей нужно срочно уходить, но голос Гурского остановил ее.
- Послушай, Каширин, - сказал он, - ты, конечно, в п-принципе п-прав, но есть и другая сторона вопроса: ты улетаешь, там это знают, и т-твоя Полина тебя просто-напросто хочет в последний раз повидать. Она, конечно, не жена д-декабриста, но все-таки неп-плохой ттоварищ и за это время, что ты в Москве, не сделала тебе н-ничего, кроме хорошего. Надо и ее п-пожалеть...
"Действительно, Каширин - душа-человек, - подумала Таня, вставая. Готов из-за меня испортить себе последний вечер в Москве... Но я, конечно, не позволю этого - пусть идут, куда им надо..."
- Стойте, - сказал Люсин, когда она, оправив кровать, уже подошла к двери. И Таня, услышав его голос, остановилась с тяжелым предчувствием, словно он сказал это не им, а ей. - Стойте, давай возьмем с собой туда твою докторшу!
- А зачем она тебе там? - сказал Каширин. - Сидеть и смотреть?..
- Почему смотреть? - сказал Люсин. - Я беру ее на себя.
- Ты уже п-пробовал взять ее на себя, - сказал Гурский. - До сих пор на п-пальцы дуешь!
- Ничего, - сказал Люсин, - как раз такие и бывают с неожиданностями... Выпьет еще немного - и сама себя не узнает. Мне Дегтярь, если хочешь знать, сам о ней рассказывал...
"Оказывается, он и ему рассказывал", - подумала Таня с тоской и злостью - не на Дегтяря, а на себя.
- Было у нее с ним или нет? Или он врал мне? - спросил Люсин.
- Было, - сказал Каширин. - Я даже вызывал его, чтоб не звонил по всей бригаде.
- Ну так в чем же дело, - сказал Люсин, - беру ее на себя, и пойдем все вместе.
- Лично я п-против, - сказал Гурский.
- Почему? - спросил Люсин. - Ведь было же у нее с Дегтярем, Каширин сам подтвердил...
- С Дегтярем было, а с тобой не будет, - сказал Гурский. - Весь вечер п-пойдет прахом... И потом, есть в этом что-то п-противное.
- Чья бы корова мычала... - сказал Люсин.
- И даже п-подлое... - перебил его Гурский.
- А ну вас всех к черту! Лучше поломаем это дело вообще... - сказал Каширин.
И, уже договаривая эти слова, увидел вошедшую в комнату Таню.
Стоя там, в той комнате, она говорила самой себе, что просто ждет, когда они наконец замолчат и ей можно будет войти как ни в чем не бывало. Но на самом деле она жадно слушала, что о ней говорили. Слушала, потому что это было ее право, потому что она оказалась одна среди мужчин и они никогда не скажут ей самой того, что говорят о ней, считая, что она их не слышит. А ей нужно знать, что они говорят и думают о ней. Нужно, обидно, стыдно, интересно - все вместе.
Она вошла, не выдержав этого путаного, тревожного чувства, задохнувшись от него, как от быстрого бега, и, еще не совладав с собой, задыхаясь, сказала:
- Спасибо, Иван Иванович. Я немного вздремнула у вас. Мне пора идти... - И, столкнувшись с трезвым, неверящим взглядом Гурского, выдержала этот взгляд и подошла к Каширину.
- А, дочка, - сказал Каширин, вставая и с грохотом отодвигая стул. У него было виноватое лицо и виноватый голос. Он выпил, и ему не приходило в голову, что она слышала, как они говорили о ней, но, должно быть, он и без того испытывал чувство стыда перед ней...
Гурский и Люсин поднялись вслед за Кашириным. Гусарова в комнате не было: он куда-то ушел. Поэтому Таня и не слышала ни разу его голоса.
- Куда ж ты пойдешь?
- Свидание назначила, чуть было не проспала у вас.
- Вот уж не думал... - сказал Каширин.
- Почему?
- А может, с нами? Мы как раз собираемся... - начал Люсин и замолчал. Кажется, Гурский толкнул его.
Таня ничего не ответила, даже не повернулась к Люсину, и, продолжая глядеть на Каширина, который растерянно взял ее за руку, сказала:
- Всем там у нас, в бригаде, передайте привет от меня, а вас, если можно, я обниму...
И она потянулась и крепко поцеловала его, не превозмогая себя, потому что сейчас, на прощание, целовала не этого подвыпившего и чувствовавшего себя виноватым Каширина, а другого, того, каким он был и каким снова будет там, в бригаде, куда он улетает сегодня ночью.
Потом она подала руку Гурскому, повернулась к Люсину и заставила себя улыбнуться:
- Вам не подаю, у вас рука болит...
- Ничего, я не злопамятный, - сказал Люсин.
Он порывался подойти к ней, но Гурский оттеснил его плечом, вышел вслед за Таней в переднюю и молча подал ей полушубок. Она благодарно кивнула ему, закрыла за собой дверь, быстро прошла мимо смерившей ее долгим взглядом дежурной по этажу и стала спускаться.
Спустившись в вестибюль, она увидела издали стоявшего около портье и звонившего по телефону Гусарова. "Наверное, опять справляется о жене. Вот почему он ушел: оттуда, из номера, звонить не хотел..." И помахала Гусарову на прощанье рукой. И он тоже заметил и помахал ей рукой.
12
Когда Таня сказала Каширину "мне нужно идти", она еще сама не знала, куда пойдет, а сейчас, спустившись в вестибюль и увидев Гусарова, вдруг решила. Кроме поручения, которое она уже выполнила, повидав Артемьева, у нее было в Москве еще одно, такое же невеселое, от той старухи, врачихи, Софьи Леонидовны, у которой она жила в Смоленске.
Таня уже два раза ходила по адресу, который ее когда-то заставила наизусть заучить Софья Леонидовна. Два раза была в этом глухом дворе, в Брюсовском переулке, и два раза не заставала женщины, которая ей была нужна.
"Ну что ж, схожу в третий раз, как раз сегодня и пойду. Может, даже и хорошо, что сегодня", - подумала она, хотя сегодня с утра ей никак не приходило в голову идти туда с этим печальным поручением.
Свернув с улицы Горького в Брюсовский переулок, она вошла в уже знакомые низкие и глубокие ворота, похожие на положенный на землю каменный колодец, дошла до самого дальнего углового подъезда и постучала в дверь на первом этаже. Она мысленно примирилась с тем, что и теперь, в третий раз, не застанет той женщины, но терпеливо стояла и стучала в дверь, глядя на лохмотья драной дерюги, на концы проводов и круглые следы звонков, на остатки таблички с фамилиями жильцов: "Никодимов - 1 зв. Волосевич - 2 зв. Курдю..." Дальше было оборвано.
Наконец, когда она решила уходить, дверь открыл тот же старик, который открывал ей и раньше, худой, заросший седой щетиной и с такой кривой шеей, что казалось, ему когда-то отрезали голову, а потом снова приставили, но уже не там, где она была, а ближе к одному плечу и дальше от другого.
- Волынская дома? - спросила Таня.
Но старик не стал, как в прошлые разы, молча вертеть головой на кривой шее, а сказал тонким, детским голосом:
- Дома. А вы к ней?
- К ней.
- Пройдите.
Он пропустил Таню, запер дверь на ключ и поплелся в глубь квартиры, волоча ноги в обрезанных, как калоши, валенках. Думая, что он показывает ей дорогу, Таня пошла за ним, но он обернулся и сказал:
- Не сюда, вон туда, по коридору последняя дверь.
И ткнул рукой налево.
Таня пошла налево, но коридора не увидела - увидела дверь; других дверей не было, и она открыла ее. За дверью действительно был темный коридор. Ударившись обо что-то, она пошла по коридору, шаря руками по стенам. Сначала она нащупала дверь справа, потом другую слева и уже думала постучать в нее, но где-то впереди услышала стук машинки и, вспомнив, как Софья Леонидовна говорила, что ее сестра машинистка, ощупью добралась до последней двери.
Машинка за дверью остановилась и снова застучала. Таня отворила дверь и шагнула в комнату.
- Можно?
Накрытая прожженной газетой настольная лампа освещала стол, у которого, сгорбясь, сидела за пишущей машинкой старуха в пальто с поднятым воротником и в вязаном платке, намотанном на шею так, что он закрывал ей рот. Старуха повернулась, и Таня вздрогнула: сидевшая за машинкой старая женщина была так похожа на свою сестру, что казалось, сама Софья Леонидовна ожила и сидит здесь, в этой комнате, перед Таней.
- Если за работой, то еще не готово, - сказала старуха. - Я болею... Тридцать страниц осталось.
- Нет, - растерянно сказала Таня. - Я...
Она все еще не могла отделаться от ощущения, что перед ней сидит Софья Леонидовна.
- Я к вам от вашей сестры...
- Нет у меня никакой сестры.
- Вы меня, наверно, не поняли, - растерянно сказала Таня. - Я из Смоленска...
- Из какого Смоленска? - спросила старуха так, словно был еще какой-то Смоленск, кроме того, в котором была Таня.
- Ну, из Смоленска... - повторила Таня. - Как вы не понимаете! Я от вашей сестры, я с ней вместе была в Смоленске...
- А у вас есть документы? - вдруг спросила старуха.
- Какие документы?
- Ваши документы у вас есть?
Таня расстегнула полушубок, вытащила из кармана удостоверение личности и протянула старухе.
Ей было странно и дико, что эта старая женщина спрашивает у нее документы. Как будто для того, чтобы услышать то, что ей сейчас предстоит услышать, сначала нужно проверить Танины документы.
Старуха долго смотрела на удостоверение и, отдав его обратно, спросила:
- Ну так что?
Только сейчас она наконец стянула платок со рта на подбородок; все, что она говорила до этого, она говорила глухо, через платок.
- Я работала там в Смоленске вместе с вашей сестрой Софьей Леонидовной, - сказала Таня.
И по изменившемуся выражению лица старухи поняла то, чего не понимала до сих пор: Смоленск и вообще все, что там, у немцев, за линией фронта, было для этой женщины все равно что тот свет. Она уже не представляла себе этого реально, как часть своей жизни, поэтому, наверное, и сказала сначала, что у нее нет никакой сестры.
- Где вы с ней работали? - спросила старуха и, повернувшись вместе со стулом, ткнула пальцем в сторону заваленной вещами кровати. - Садитесь осторожней, там каша завернута.
- Мы с ней работали вместе в подполье, - сказала Таня, - целых полгода. Я даже жила у нее как ее дальняя родственница.
Старуха вопросительно смотрела на нее, не понимая, но потом поняла и кивнула.
Теперь начиналось самое трудное, и чем дальше оттягивать его, тем будет труднее.
- Она мне дала ваш адрес, чтобы я выучила, и просила, если она умрет, а я останусь жива и буду в Москве, найти вас.
- Значит, умерла? - как о чем-то, к чему уже давно приучила себя, спросила старуха. Голос у нее был низкий, простуженный. Лицо спокойное, хмурое, с толстым носом картошкой и толстыми, сердито сжатыми губами.
"Совсем такое же, как у Софьи Леонидовны, только еще строже", - снова подумала Таня. Ни в голосе старухи, ни в ее лице, когда она спросила: "Значит, умерла?" - ничего не дрогнуло, даже не шевельнулось.
- Да, - сказала Таня.
- Когда? - спросила старуха.
Таня сказала, что это случилось в августе прошлого года.
На лице старухи отразилось напряжение, словно она что-то считала в уме; она даже подняла голову и наморщила лоб.
- Думала, она раньше умерла, - сказала старуха. - Еще весной, как наступление наше остановилось, первую панихиду отслужила.
- А вы верующая? - не успев удержаться от этого глупого вопроса, спросила Таня. Софья Леонидовна рассказывала ей, как еще в юности, на Бестужевских курсах, стала неверующей, и ей было странно, что эта женщина, так бесконечно похожая на Софью Леонидовну, вдруг верующая.
Старуха ничего не ответила, молчала и ждала, что еще скажет Таня.
- Ее гестапо расстреляло.
Старуха продолжала молчать.
- Они многих наших тогда сразу расстреляли и ее тоже. А арестовали за две недели. Я ее в последний раз видела, когда ее арестовали...
Старуха все еще сидела не шевелясь и молчала. А Таня, глядя на нее, с той негаснущей остротой, с какой по многу раз и всегда одинаково возникают в памяти такие воспоминания, увидела перед собой крыльцо дома, где они жили с Софьей Леонидовной, и немецкую машину, и двух немецких солдат, между которыми, ссутулив плечи и заложив руки за спину, идет к машине Софья Леонидовна... И соседа Прилипко, бухгалтера городской управы, который семенит сзади, за вторым солдатом, в своем чесучовом пиджаке и с портфелем.
Таня не только увидела все это, но даже почувствовала в левой руке тяжесть корзины, которую она несла тогда и с которой остановилась за углом, увидев, как из дома выходят немецкие солдаты и Софья Леонидовна. Корзина была тяжелая, в ней, под картошкой, лежала мина с часовым заводом. Мину изготовили в бригаде, и она должна была еще четыре дня пролежать у Тани и Софьи Леонидовны, потому что человек, которому нужно было передать мину, не мог явиться раньше этого срока. Таня стояла, прижавшись к стене с корзиной в руке, а Софья Леонидовна, понурив голову и заложив руки за спину, шла между двумя немецкими солдатами к машине.
А старуха все еще молчала. Долго, невыносимо долго молчала...
- А вы, значит, живы... - сказала она.
- Да. Ее арестовали, когда меня не было. Если бы я пришла на десять минут раньше, я бы тоже пропала.
- Вот, значит, почему она умерла, - сказала старуха. - А я думала, просто от голода...
- Нет, мы с ней не голодали. То есть, конечно, очень плохо ели, но все-таки наши, когда могли, нам немножко помогали.
- Помогали, - как эхо, отозвалась старуха.
И вдруг поглядела на свою машинку и на торчавшую из нее недопечатанную страницу так, словно ей уже некогда больше говорить обо всем этом, а надо садиться и заканчивать работу.
- Что ж, она, значит, была у вас подпольщицей? - снова переводя взгляд с машинки на Таню, спросила старуха.
Слова "у вас" были сказаны с какой-то странной интонацией, так, словно сама старуха и Софья Леонидовна были одно, а Таня и все те, про кого старуха спросила "у вас", были другое. Но Таня хотя и заметила эту интонацию, в ту секунду не обратила на нее внимания и стала торопливо объяснять, каким замечательным человеком была Софья Леонидовна, и как много она сделала, и как все тяжело переживали, когда она погибла.
У Тани даже несколько раз дрогнул голос, пока она говорила все это. Она жалела не только Софью Леонидовну, но и себя; уже не впервые, когда она вспоминала обо всем этом, ей задним числом становилось страшно и того, что было с ней там, в Смоленске, и того, чего не было, но могло быть.
- А вы что, любили ее? - прервав на полуслове, спросила старуха. Спросила так, словно это удивляло ее.
- Да, конечно, - сказала Таня. - Мы все ее очень любили, а я почти полгода жила у нее.
- А вы знаете, какую она жизнь прожила раньше, до этого?
- Да, она мне рассказывала.
- Все ли?
И снова в голосе старухи было удивление перед тем, что Софья Леонидовна могла все о своей жизни рассказывать не ей, а Тане или еще кому-то другому.
- Да, все, - сказала Таня. - Поэтому немцы ей так и доверяли, что у нее раньше была такая жизнь. Поэтому она так много и могла делать для нас, что они ей доверяли. Она мне все рассказала: и про себя, и про всех своих родных, и про вас...
- Значит, так и погибла за вас, - сказала старуха.
- Почему из-за нас? - не расслышала Таня.
- Не из-за вас, а за вас, - сказала старуха. - Сколько ей Советская власть добра ни делала, а все-таки погибла за вас...
В этих словах и в голосе, которым они были сказаны, было столько горечи, что ошибиться насчет их смысла было невозможно.
- А вы что, считаете... - с вызовом, с вдруг вспыхнувшей непримиримой обидой начала Таня, но старуха прервала ее:
- Ничего я не считаю... Это она считала, что лес рубят - щепки летят... Вот и умерла за свою Советскую власть.
- А для вас Советская власть не ваша?
- Не моя, - сказала старуха. - Что смотрите на меня, удивляетесь, что не боюсь? А чего мне бояться - жизнь моя кончилась, хуже не будет. Живу, как последняя щепка своей семьи... А как живу - тоже видите. - Она обвела взглядом свою мрачную каморку с какими-то медальонами и старыми портретами на оборванных обоях. - И место жительства переменить тоже не боюсь.
- Значит, если бы вы были там вместо Софьи Леонидовны, вы бы не с нами, а с немцами работали? - запальчиво сказала Таня.
- Еще чего! - сказала старуха. И опять вдруг стала так похожа на Софью Леонидовну, что Таня чуть не вздрогнула.
- Ну что ж, я пойду, - сказала Таня. И, уже стоя в дверях, добавила: До свидания.
- До свидания, - глухо отозвалась старуха, не поворачиваясь от машинки. - Спасибо, что пришли... Ну, идите же, чего стали?!
И, только уже закрывая дверь, в самую последнюю секунду, Таня увидела, как эта казавшаяся ей каменной старуха рухнула лицом и руками на лязгнувшую машинку. Таня стояла за неплотно прикрытой дверью, а старуха, лежа лицом и руками на машинке, рыдала там, у себя в комнате. Рыдания вместе с кашлем и стонами вырывались у нее из груди, ее сутулые широкие плечи в драповом пальто то поднимались, то опускались, вздрагивая от рыданий. Она выла от горя, глухо и хрипло, как мужчина. А Таня смотрела на нее в щель и не знала, что делать. Вернуться и помочь ей? Но чем и как помочь? Или оставить одну с ее горем?
"Может быть, потом еще раз зайти? - подумала она. - А что потом? Что я ей скажу потом? И что ей вообще еще можно сказать?"
Она тихо отошла от двери и на ощупь, по стене, добралась до конца коридора. Старик, открывавший ей дверь, стоял посредине передней с чайником в руке. Судя по его лицу, Тане показалось, что он стоит и прислушивается, хотя отсюда, из передней, ничего не было слышно.
- Застали? - спросил старик.
- Да, - сказала Таня. - Она совсем одна живет?
- Как перст... - сказал старик. И вдруг с любопытством спросил: - А что, сумасшедшая она, да?
- Нет, почему...
- Сумасшедшая, - убежденно повторил старик. - Раньше с ней сын жил, так она сама его, слепого, в ополчение погнала, а у него диоптрий семь... С тех пор, как похоронную получила, совсем из ума выжила. Дверь вчера настежь оставила и на кухне краны не закрывает. Сколько ни говори ей - все равно краны не закрывает... А вы что, уходите, что ли?
- Да, - сказала Таня.
- Дверь закрою... - Старик поставил чайник на пол, снял цепочку и два раза повернул ключ. - Идите, закрою за вами.
Таня шла по двору, а в голове у нее все вертелась и вертелась нелепая фраза "краны не закрывает, краны не закрывает...".
13
Иван Алексеевич сдержал обещание: Артемьев перед отъездом крутился как белка в колесе, но роптать не приходилось - впереди маячил фронт. Времени не оставалось ни на что, кроме службы. Один раз, вспомнив ждущие глаза Нади, он чуть было не позвонил ей, но удержал себя. На то, чтобы заново начинать эту старую песню, тоже не оставалось времени. Не зашел и к Тане Овсянниковой ни в тот вечер, когда обещал, ни в следующий: не позволила служба. Вырвался только в последнее утро.
- Извините, позавчера обманул, не зашел. До черта дел было, да и сегодня тоже на десять минут - завтра утром на фронт улетаю, - сказал он, когда Таня открыла ему дверь с возгласом: "А я вас уже и не ждала!"
В кухне были перемены. Кровать и матрац были убраны, все сияло чистотой.
- Принес кое-чего, - сказал Артемьев, ставя на кухонный стол небольшой чемодан.
- Спасибо, - сказала Таня.
- Перебрались отсюда?
- Да. Хозяева приезжают. Перебралась к тете Поле, - кивнула Таня на маленькую, выходившую в кухню дверь.
- Там такой закут, что и одному человеку не уместиться, - сказал Артемьев.
- А мы уместились. Да и потом... - Голос у нее дрогнул, и Артемьев с любопытством посмотрел на нее.
Она вообще была сегодня совсем другая, чем два дня назад: в сапогах, юбке и гимнастерке, туго перехваченной на тонкой талии широким командирским ремнем. На новеньких петлицах было по новенькой шпале, а на груди был тоже новенький орден Красного Знамени.
"Смотри-ка! Наверное, только что получила..." Но лицо у нее было совсем не праздничное - опухшее от слез.
- Чего вы такая зареванная?
- От мамы телеграмма пришла, - сказала она и, опустившись на табуретку, как тогда, в первый раз, по-детски сложила руки на коленях.
- Значит, живы-здоровы?
- Живы-здоровы, - сказала она и всхлипнула.
- Так чего ж вы ревете?
- От счастья.
- Ну-ка, покажите телеграмму.
Она послушно протянула ему телеграмму.
В ней было написано: "Телеграмму получили если сможешь приезжай повидаться заводской адрес Караванная девять целую мама".
- Когда едете?
- Не знаю. Сейчас пойду на вокзал к коменданту, буду место просить.
"Вон куда ты собралась". Артемьев прикинул в уме, успеет ли, несмотря на завтрашний отъезд, помочь ей, и решил попробовать.
- Давайте все ваши документы. Попробую место достать на сегодняшний ночной.
- А может, лучше я сама? - Таня уже вытащила из кармана гимнастерки документы, но задержала их в руке.
- Если я не успею, тогда, ясно, сами. В девятнадцать часов придете к нам в бюро пропусков и оттуда мне позвоните. Я уже буду знать.
Он объяснил ей, как пройти в бюро пропусков, и записал свой добавочный телефон.
- Договорились?
Он встал.
- Тару освободите, не моя - генеральская.
Она, повернувшись к нему спиной, стала выкладывать из чемодана на стол банки с консервами.
"А фигурка у нее что надо, - подумал Артемьев. - Только уж больно маленькая. Не женщина, а воробей".
- Давайте чемодан.
И, увидев, когда она повернулась, что глаза у нее все еще на мокром месте, спросил:
- Когда телеграмму получили?
- В восемь утра.
- С тех пор все и ревете?
- А вы не смейтесь, - сказала Таня. - Как вам объяснить это чувство? Мне маму до слез жалко за то, что она так долго думала, что я умерла, и только теперь узнала, что я живая. И почему только одна мама телеграмму подписала?..
- Сами же мне говорили, что отец, возможно, на фронте.
- А тогда почему она написала "телеграмму получили"?
Он пожал плечами: откуда он знал?
Они пошли по коридору мимо открытой двери в столовую. Артемьев остановился и заглянул туда.
- Ого, - сказал он, - вижу, тут была генеральная уборка.
- Это Надя приходила, целый день вчера убирала.
- И вас мобилизовала?
- Да. Мы с ней подружились.
- Вон даже как!
- Она мне понравилась. А вам она больше совсем не нравится?
"Эх ты, простая душа!" - подумал Артемьев, представив себе, как Надя, между мытьем полов в перетиркой хрусталя, мимоходом, неизвестно зачем, успела сделать эту маленькую женщину своей союзницей.
- Вы под ее дудку не пляшите! - сердито сказал он.
- А почему вы так грубо?
- Я не грубо. Просто немножко лучше вас знаю людей.
- Вы так думаете?
И было в ее голосе что-то заставившее Артемьева вдруг подумать: кто ее знает, сколько хорошего и плохого она успела повидать в своей жизни? Если вдуматься - далеко не девочка. Только вид такой.
- Ладно, не будем считаться, - сказал он, пожимая ей руку. - В самом деле, кто вас знает, какая вы есть. Я об этом, откровенно говоря, даже и не думал. Времени не имел. Значит, в девятнадцать в бюро пропусков.
Это он добавил, уже открывая дверь.
Артемьев ушел, а Таня осталась и долго ходила одна, слоняясь из комнаты в комнату, по чужой, пустой, заставленной вещами квартире, по чисто вымытым полам.
Она подошла к большому старому трюмо с завитушками, со старым подернутым желтизной зеркалом, в котором за сто лет его жизни, наверное, никогда еще не появлялось отражение военной женщины в гимнастерке, сапогах и с пистолетом на боку.
- Нате... А пальцы под краном подержите...
- А ну вас к богу в рай, - отмахнулся Люсин и, взяв бутылку, крепко сжал ее отдавленными пальцами. - Раз бутылку держат, обойдется.
- Ну что, несешь? - крикнул из другой комнаты Каширин. - Или не найдешь? Помочь?
- Несу. - Люсин вышел, сердито хлопнув дверью.
Оставшись одна, Таня с сомнением посмотрела на кровать Гусарова; к Гусарову сегодня приезжает жена, и прилечь на его кровать почему-то казалось неудобным.
Пересев на кровать Каширина, она подоткнула за спину подушки и прилегла, свесив на пол ноги.
Правду ли она сказала этому Люсину, что всегда делала так, как хотела сама, а не так, как хотели с ней делать другие? Да, правду. А Дегтярь? Да, с Дегтярем это тоже была правда, ей почти целый месяц казалось, что она его любит. А потом все как отрезало. И когда Дегтярь умер, ей было даже странно, что у нее не осталось к нему ни крупицы женского чувства, просто было очень жаль его, как всякого другого погибшего товарища, и больше ничего. Очевидно, природа позаботилась о ее самозащите, не наделив способностью прощать свои женские обиды.
Теперь, когда она прилегла, голова стала кружиться меньше. Она взяла с тумбочки папиросу и закурила. "Неужели и сегодня не получу ответа на телеграмму? Если бы только мама увидела, что я курю... Надо непременно бросить, а то расстроится, если узнает", - подумала Таня и вдруг явственно услышала голоса из другой комнаты.
Когда Люсин хлопнул дверью, дверь отскочила от притолоки и теперь понемногу открылась до половины. В той комнате говорили о Тане. Она сначала хотела закрыть голову подушкой и не слушать, даже потянула к себе подушку, но в эту секунду Каширин громко сказал: "Как хотите, не согласен в такой день оставлять ее одну", и она выпустила из рук подушку и стала слушать.
- Тогда п-придется отменить все м-мероприятие целиком, - сказал Гурский.
- Ну и отменим, - сказал Каширин.
- П-пожалуйста, - сказал Гурский. - В конце концов это т-ты улетаешь, у т-тебя последний вечер. Я-то п-пока еще остаюсь...
- Ну и пускай, а что ж ее одну бросать, - сказал Каширин.
И Таня благодарно улыбнулась его словам и села на кровати, намереваясь сейчас же пойти и сказать Каширину, что у нее самой есть важное дело и ей нужно срочно уходить, но голос Гурского остановил ее.
- Послушай, Каширин, - сказал он, - ты, конечно, в п-принципе п-прав, но есть и другая сторона вопроса: ты улетаешь, там это знают, и т-твоя Полина тебя просто-напросто хочет в последний раз повидать. Она, конечно, не жена д-декабриста, но все-таки неп-плохой ттоварищ и за это время, что ты в Москве, не сделала тебе н-ничего, кроме хорошего. Надо и ее п-пожалеть...
"Действительно, Каширин - душа-человек, - подумала Таня, вставая. Готов из-за меня испортить себе последний вечер в Москве... Но я, конечно, не позволю этого - пусть идут, куда им надо..."
- Стойте, - сказал Люсин, когда она, оправив кровать, уже подошла к двери. И Таня, услышав его голос, остановилась с тяжелым предчувствием, словно он сказал это не им, а ей. - Стойте, давай возьмем с собой туда твою докторшу!
- А зачем она тебе там? - сказал Каширин. - Сидеть и смотреть?..
- Почему смотреть? - сказал Люсин. - Я беру ее на себя.
- Ты уже п-пробовал взять ее на себя, - сказал Гурский. - До сих пор на п-пальцы дуешь!
- Ничего, - сказал Люсин, - как раз такие и бывают с неожиданностями... Выпьет еще немного - и сама себя не узнает. Мне Дегтярь, если хочешь знать, сам о ней рассказывал...
"Оказывается, он и ему рассказывал", - подумала Таня с тоской и злостью - не на Дегтяря, а на себя.
- Было у нее с ним или нет? Или он врал мне? - спросил Люсин.
- Было, - сказал Каширин. - Я даже вызывал его, чтоб не звонил по всей бригаде.
- Ну так в чем же дело, - сказал Люсин, - беру ее на себя, и пойдем все вместе.
- Лично я п-против, - сказал Гурский.
- Почему? - спросил Люсин. - Ведь было же у нее с Дегтярем, Каширин сам подтвердил...
- С Дегтярем было, а с тобой не будет, - сказал Гурский. - Весь вечер п-пойдет прахом... И потом, есть в этом что-то п-противное.
- Чья бы корова мычала... - сказал Люсин.
- И даже п-подлое... - перебил его Гурский.
- А ну вас всех к черту! Лучше поломаем это дело вообще... - сказал Каширин.
И, уже договаривая эти слова, увидел вошедшую в комнату Таню.
Стоя там, в той комнате, она говорила самой себе, что просто ждет, когда они наконец замолчат и ей можно будет войти как ни в чем не бывало. Но на самом деле она жадно слушала, что о ней говорили. Слушала, потому что это было ее право, потому что она оказалась одна среди мужчин и они никогда не скажут ей самой того, что говорят о ней, считая, что она их не слышит. А ей нужно знать, что они говорят и думают о ней. Нужно, обидно, стыдно, интересно - все вместе.
Она вошла, не выдержав этого путаного, тревожного чувства, задохнувшись от него, как от быстрого бега, и, еще не совладав с собой, задыхаясь, сказала:
- Спасибо, Иван Иванович. Я немного вздремнула у вас. Мне пора идти... - И, столкнувшись с трезвым, неверящим взглядом Гурского, выдержала этот взгляд и подошла к Каширину.
- А, дочка, - сказал Каширин, вставая и с грохотом отодвигая стул. У него было виноватое лицо и виноватый голос. Он выпил, и ему не приходило в голову, что она слышала, как они говорили о ней, но, должно быть, он и без того испытывал чувство стыда перед ней...
Гурский и Люсин поднялись вслед за Кашириным. Гусарова в комнате не было: он куда-то ушел. Поэтому Таня и не слышала ни разу его голоса.
- Куда ж ты пойдешь?
- Свидание назначила, чуть было не проспала у вас.
- Вот уж не думал... - сказал Каширин.
- Почему?
- А может, с нами? Мы как раз собираемся... - начал Люсин и замолчал. Кажется, Гурский толкнул его.
Таня ничего не ответила, даже не повернулась к Люсину, и, продолжая глядеть на Каширина, который растерянно взял ее за руку, сказала:
- Всем там у нас, в бригаде, передайте привет от меня, а вас, если можно, я обниму...
И она потянулась и крепко поцеловала его, не превозмогая себя, потому что сейчас, на прощание, целовала не этого подвыпившего и чувствовавшего себя виноватым Каширина, а другого, того, каким он был и каким снова будет там, в бригаде, куда он улетает сегодня ночью.
Потом она подала руку Гурскому, повернулась к Люсину и заставила себя улыбнуться:
- Вам не подаю, у вас рука болит...
- Ничего, я не злопамятный, - сказал Люсин.
Он порывался подойти к ней, но Гурский оттеснил его плечом, вышел вслед за Таней в переднюю и молча подал ей полушубок. Она благодарно кивнула ему, закрыла за собой дверь, быстро прошла мимо смерившей ее долгим взглядом дежурной по этажу и стала спускаться.
Спустившись в вестибюль, она увидела издали стоявшего около портье и звонившего по телефону Гусарова. "Наверное, опять справляется о жене. Вот почему он ушел: оттуда, из номера, звонить не хотел..." И помахала Гусарову на прощанье рукой. И он тоже заметил и помахал ей рукой.
12
Когда Таня сказала Каширину "мне нужно идти", она еще сама не знала, куда пойдет, а сейчас, спустившись в вестибюль и увидев Гусарова, вдруг решила. Кроме поручения, которое она уже выполнила, повидав Артемьева, у нее было в Москве еще одно, такое же невеселое, от той старухи, врачихи, Софьи Леонидовны, у которой она жила в Смоленске.
Таня уже два раза ходила по адресу, который ее когда-то заставила наизусть заучить Софья Леонидовна. Два раза была в этом глухом дворе, в Брюсовском переулке, и два раза не заставала женщины, которая ей была нужна.
"Ну что ж, схожу в третий раз, как раз сегодня и пойду. Может, даже и хорошо, что сегодня", - подумала она, хотя сегодня с утра ей никак не приходило в голову идти туда с этим печальным поручением.
Свернув с улицы Горького в Брюсовский переулок, она вошла в уже знакомые низкие и глубокие ворота, похожие на положенный на землю каменный колодец, дошла до самого дальнего углового подъезда и постучала в дверь на первом этаже. Она мысленно примирилась с тем, что и теперь, в третий раз, не застанет той женщины, но терпеливо стояла и стучала в дверь, глядя на лохмотья драной дерюги, на концы проводов и круглые следы звонков, на остатки таблички с фамилиями жильцов: "Никодимов - 1 зв. Волосевич - 2 зв. Курдю..." Дальше было оборвано.
Наконец, когда она решила уходить, дверь открыл тот же старик, который открывал ей и раньше, худой, заросший седой щетиной и с такой кривой шеей, что казалось, ему когда-то отрезали голову, а потом снова приставили, но уже не там, где она была, а ближе к одному плечу и дальше от другого.
- Волынская дома? - спросила Таня.
Но старик не стал, как в прошлые разы, молча вертеть головой на кривой шее, а сказал тонким, детским голосом:
- Дома. А вы к ней?
- К ней.
- Пройдите.
Он пропустил Таню, запер дверь на ключ и поплелся в глубь квартиры, волоча ноги в обрезанных, как калоши, валенках. Думая, что он показывает ей дорогу, Таня пошла за ним, но он обернулся и сказал:
- Не сюда, вон туда, по коридору последняя дверь.
И ткнул рукой налево.
Таня пошла налево, но коридора не увидела - увидела дверь; других дверей не было, и она открыла ее. За дверью действительно был темный коридор. Ударившись обо что-то, она пошла по коридору, шаря руками по стенам. Сначала она нащупала дверь справа, потом другую слева и уже думала постучать в нее, но где-то впереди услышала стук машинки и, вспомнив, как Софья Леонидовна говорила, что ее сестра машинистка, ощупью добралась до последней двери.
Машинка за дверью остановилась и снова застучала. Таня отворила дверь и шагнула в комнату.
- Можно?
Накрытая прожженной газетой настольная лампа освещала стол, у которого, сгорбясь, сидела за пишущей машинкой старуха в пальто с поднятым воротником и в вязаном платке, намотанном на шею так, что он закрывал ей рот. Старуха повернулась, и Таня вздрогнула: сидевшая за машинкой старая женщина была так похожа на свою сестру, что казалось, сама Софья Леонидовна ожила и сидит здесь, в этой комнате, перед Таней.
- Если за работой, то еще не готово, - сказала старуха. - Я болею... Тридцать страниц осталось.
- Нет, - растерянно сказала Таня. - Я...
Она все еще не могла отделаться от ощущения, что перед ней сидит Софья Леонидовна.
- Я к вам от вашей сестры...
- Нет у меня никакой сестры.
- Вы меня, наверно, не поняли, - растерянно сказала Таня. - Я из Смоленска...
- Из какого Смоленска? - спросила старуха так, словно был еще какой-то Смоленск, кроме того, в котором была Таня.
- Ну, из Смоленска... - повторила Таня. - Как вы не понимаете! Я от вашей сестры, я с ней вместе была в Смоленске...
- А у вас есть документы? - вдруг спросила старуха.
- Какие документы?
- Ваши документы у вас есть?
Таня расстегнула полушубок, вытащила из кармана удостоверение личности и протянула старухе.
Ей было странно и дико, что эта старая женщина спрашивает у нее документы. Как будто для того, чтобы услышать то, что ей сейчас предстоит услышать, сначала нужно проверить Танины документы.
Старуха долго смотрела на удостоверение и, отдав его обратно, спросила:
- Ну так что?
Только сейчас она наконец стянула платок со рта на подбородок; все, что она говорила до этого, она говорила глухо, через платок.
- Я работала там в Смоленске вместе с вашей сестрой Софьей Леонидовной, - сказала Таня.
И по изменившемуся выражению лица старухи поняла то, чего не понимала до сих пор: Смоленск и вообще все, что там, у немцев, за линией фронта, было для этой женщины все равно что тот свет. Она уже не представляла себе этого реально, как часть своей жизни, поэтому, наверное, и сказала сначала, что у нее нет никакой сестры.
- Где вы с ней работали? - спросила старуха и, повернувшись вместе со стулом, ткнула пальцем в сторону заваленной вещами кровати. - Садитесь осторожней, там каша завернута.
- Мы с ней работали вместе в подполье, - сказала Таня, - целых полгода. Я даже жила у нее как ее дальняя родственница.
Старуха вопросительно смотрела на нее, не понимая, но потом поняла и кивнула.
Теперь начиналось самое трудное, и чем дальше оттягивать его, тем будет труднее.
- Она мне дала ваш адрес, чтобы я выучила, и просила, если она умрет, а я останусь жива и буду в Москве, найти вас.
- Значит, умерла? - как о чем-то, к чему уже давно приучила себя, спросила старуха. Голос у нее был низкий, простуженный. Лицо спокойное, хмурое, с толстым носом картошкой и толстыми, сердито сжатыми губами.
"Совсем такое же, как у Софьи Леонидовны, только еще строже", - снова подумала Таня. Ни в голосе старухи, ни в ее лице, когда она спросила: "Значит, умерла?" - ничего не дрогнуло, даже не шевельнулось.
- Да, - сказала Таня.
- Когда? - спросила старуха.
Таня сказала, что это случилось в августе прошлого года.
На лице старухи отразилось напряжение, словно она что-то считала в уме; она даже подняла голову и наморщила лоб.
- Думала, она раньше умерла, - сказала старуха. - Еще весной, как наступление наше остановилось, первую панихиду отслужила.
- А вы верующая? - не успев удержаться от этого глупого вопроса, спросила Таня. Софья Леонидовна рассказывала ей, как еще в юности, на Бестужевских курсах, стала неверующей, и ей было странно, что эта женщина, так бесконечно похожая на Софью Леонидовну, вдруг верующая.
Старуха ничего не ответила, молчала и ждала, что еще скажет Таня.
- Ее гестапо расстреляло.
Старуха продолжала молчать.
- Они многих наших тогда сразу расстреляли и ее тоже. А арестовали за две недели. Я ее в последний раз видела, когда ее арестовали...
Старуха все еще сидела не шевелясь и молчала. А Таня, глядя на нее, с той негаснущей остротой, с какой по многу раз и всегда одинаково возникают в памяти такие воспоминания, увидела перед собой крыльцо дома, где они жили с Софьей Леонидовной, и немецкую машину, и двух немецких солдат, между которыми, ссутулив плечи и заложив руки за спину, идет к машине Софья Леонидовна... И соседа Прилипко, бухгалтера городской управы, который семенит сзади, за вторым солдатом, в своем чесучовом пиджаке и с портфелем.
Таня не только увидела все это, но даже почувствовала в левой руке тяжесть корзины, которую она несла тогда и с которой остановилась за углом, увидев, как из дома выходят немецкие солдаты и Софья Леонидовна. Корзина была тяжелая, в ней, под картошкой, лежала мина с часовым заводом. Мину изготовили в бригаде, и она должна была еще четыре дня пролежать у Тани и Софьи Леонидовны, потому что человек, которому нужно было передать мину, не мог явиться раньше этого срока. Таня стояла, прижавшись к стене с корзиной в руке, а Софья Леонидовна, понурив голову и заложив руки за спину, шла между двумя немецкими солдатами к машине.
А старуха все еще молчала. Долго, невыносимо долго молчала...
- А вы, значит, живы... - сказала она.
- Да. Ее арестовали, когда меня не было. Если бы я пришла на десять минут раньше, я бы тоже пропала.
- Вот, значит, почему она умерла, - сказала старуха. - А я думала, просто от голода...
- Нет, мы с ней не голодали. То есть, конечно, очень плохо ели, но все-таки наши, когда могли, нам немножко помогали.
- Помогали, - как эхо, отозвалась старуха.
И вдруг поглядела на свою машинку и на торчавшую из нее недопечатанную страницу так, словно ей уже некогда больше говорить обо всем этом, а надо садиться и заканчивать работу.
- Что ж, она, значит, была у вас подпольщицей? - снова переводя взгляд с машинки на Таню, спросила старуха.
Слова "у вас" были сказаны с какой-то странной интонацией, так, словно сама старуха и Софья Леонидовна были одно, а Таня и все те, про кого старуха спросила "у вас", были другое. Но Таня хотя и заметила эту интонацию, в ту секунду не обратила на нее внимания и стала торопливо объяснять, каким замечательным человеком была Софья Леонидовна, и как много она сделала, и как все тяжело переживали, когда она погибла.
У Тани даже несколько раз дрогнул голос, пока она говорила все это. Она жалела не только Софью Леонидовну, но и себя; уже не впервые, когда она вспоминала обо всем этом, ей задним числом становилось страшно и того, что было с ней там, в Смоленске, и того, чего не было, но могло быть.
- А вы что, любили ее? - прервав на полуслове, спросила старуха. Спросила так, словно это удивляло ее.
- Да, конечно, - сказала Таня. - Мы все ее очень любили, а я почти полгода жила у нее.
- А вы знаете, какую она жизнь прожила раньше, до этого?
- Да, она мне рассказывала.
- Все ли?
И снова в голосе старухи было удивление перед тем, что Софья Леонидовна могла все о своей жизни рассказывать не ей, а Тане или еще кому-то другому.
- Да, все, - сказала Таня. - Поэтому немцы ей так и доверяли, что у нее раньше была такая жизнь. Поэтому она так много и могла делать для нас, что они ей доверяли. Она мне все рассказала: и про себя, и про всех своих родных, и про вас...
- Значит, так и погибла за вас, - сказала старуха.
- Почему из-за нас? - не расслышала Таня.
- Не из-за вас, а за вас, - сказала старуха. - Сколько ей Советская власть добра ни делала, а все-таки погибла за вас...
В этих словах и в голосе, которым они были сказаны, было столько горечи, что ошибиться насчет их смысла было невозможно.
- А вы что, считаете... - с вызовом, с вдруг вспыхнувшей непримиримой обидой начала Таня, но старуха прервала ее:
- Ничего я не считаю... Это она считала, что лес рубят - щепки летят... Вот и умерла за свою Советскую власть.
- А для вас Советская власть не ваша?
- Не моя, - сказала старуха. - Что смотрите на меня, удивляетесь, что не боюсь? А чего мне бояться - жизнь моя кончилась, хуже не будет. Живу, как последняя щепка своей семьи... А как живу - тоже видите. - Она обвела взглядом свою мрачную каморку с какими-то медальонами и старыми портретами на оборванных обоях. - И место жительства переменить тоже не боюсь.
- Значит, если бы вы были там вместо Софьи Леонидовны, вы бы не с нами, а с немцами работали? - запальчиво сказала Таня.
- Еще чего! - сказала старуха. И опять вдруг стала так похожа на Софью Леонидовну, что Таня чуть не вздрогнула.
- Ну что ж, я пойду, - сказала Таня. И, уже стоя в дверях, добавила: До свидания.
- До свидания, - глухо отозвалась старуха, не поворачиваясь от машинки. - Спасибо, что пришли... Ну, идите же, чего стали?!
И, только уже закрывая дверь, в самую последнюю секунду, Таня увидела, как эта казавшаяся ей каменной старуха рухнула лицом и руками на лязгнувшую машинку. Таня стояла за неплотно прикрытой дверью, а старуха, лежа лицом и руками на машинке, рыдала там, у себя в комнате. Рыдания вместе с кашлем и стонами вырывались у нее из груди, ее сутулые широкие плечи в драповом пальто то поднимались, то опускались, вздрагивая от рыданий. Она выла от горя, глухо и хрипло, как мужчина. А Таня смотрела на нее в щель и не знала, что делать. Вернуться и помочь ей? Но чем и как помочь? Или оставить одну с ее горем?
"Может быть, потом еще раз зайти? - подумала она. - А что потом? Что я ей скажу потом? И что ей вообще еще можно сказать?"
Она тихо отошла от двери и на ощупь, по стене, добралась до конца коридора. Старик, открывавший ей дверь, стоял посредине передней с чайником в руке. Судя по его лицу, Тане показалось, что он стоит и прислушивается, хотя отсюда, из передней, ничего не было слышно.
- Застали? - спросил старик.
- Да, - сказала Таня. - Она совсем одна живет?
- Как перст... - сказал старик. И вдруг с любопытством спросил: - А что, сумасшедшая она, да?
- Нет, почему...
- Сумасшедшая, - убежденно повторил старик. - Раньше с ней сын жил, так она сама его, слепого, в ополчение погнала, а у него диоптрий семь... С тех пор, как похоронную получила, совсем из ума выжила. Дверь вчера настежь оставила и на кухне краны не закрывает. Сколько ни говори ей - все равно краны не закрывает... А вы что, уходите, что ли?
- Да, - сказала Таня.
- Дверь закрою... - Старик поставил чайник на пол, снял цепочку и два раза повернул ключ. - Идите, закрою за вами.
Таня шла по двору, а в голове у нее все вертелась и вертелась нелепая фраза "краны не закрывает, краны не закрывает...".
13
Иван Алексеевич сдержал обещание: Артемьев перед отъездом крутился как белка в колесе, но роптать не приходилось - впереди маячил фронт. Времени не оставалось ни на что, кроме службы. Один раз, вспомнив ждущие глаза Нади, он чуть было не позвонил ей, но удержал себя. На то, чтобы заново начинать эту старую песню, тоже не оставалось времени. Не зашел и к Тане Овсянниковой ни в тот вечер, когда обещал, ни в следующий: не позволила служба. Вырвался только в последнее утро.
- Извините, позавчера обманул, не зашел. До черта дел было, да и сегодня тоже на десять минут - завтра утром на фронт улетаю, - сказал он, когда Таня открыла ему дверь с возгласом: "А я вас уже и не ждала!"
В кухне были перемены. Кровать и матрац были убраны, все сияло чистотой.
- Принес кое-чего, - сказал Артемьев, ставя на кухонный стол небольшой чемодан.
- Спасибо, - сказала Таня.
- Перебрались отсюда?
- Да. Хозяева приезжают. Перебралась к тете Поле, - кивнула Таня на маленькую, выходившую в кухню дверь.
- Там такой закут, что и одному человеку не уместиться, - сказал Артемьев.
- А мы уместились. Да и потом... - Голос у нее дрогнул, и Артемьев с любопытством посмотрел на нее.
Она вообще была сегодня совсем другая, чем два дня назад: в сапогах, юбке и гимнастерке, туго перехваченной на тонкой талии широким командирским ремнем. На новеньких петлицах было по новенькой шпале, а на груди был тоже новенький орден Красного Знамени.
"Смотри-ка! Наверное, только что получила..." Но лицо у нее было совсем не праздничное - опухшее от слез.
- Чего вы такая зареванная?
- От мамы телеграмма пришла, - сказала она и, опустившись на табуретку, как тогда, в первый раз, по-детски сложила руки на коленях.
- Значит, живы-здоровы?
- Живы-здоровы, - сказала она и всхлипнула.
- Так чего ж вы ревете?
- От счастья.
- Ну-ка, покажите телеграмму.
Она послушно протянула ему телеграмму.
В ней было написано: "Телеграмму получили если сможешь приезжай повидаться заводской адрес Караванная девять целую мама".
- Когда едете?
- Не знаю. Сейчас пойду на вокзал к коменданту, буду место просить.
"Вон куда ты собралась". Артемьев прикинул в уме, успеет ли, несмотря на завтрашний отъезд, помочь ей, и решил попробовать.
- Давайте все ваши документы. Попробую место достать на сегодняшний ночной.
- А может, лучше я сама? - Таня уже вытащила из кармана гимнастерки документы, но задержала их в руке.
- Если я не успею, тогда, ясно, сами. В девятнадцать часов придете к нам в бюро пропусков и оттуда мне позвоните. Я уже буду знать.
Он объяснил ей, как пройти в бюро пропусков, и записал свой добавочный телефон.
- Договорились?
Он встал.
- Тару освободите, не моя - генеральская.
Она, повернувшись к нему спиной, стала выкладывать из чемодана на стол банки с консервами.
"А фигурка у нее что надо, - подумал Артемьев. - Только уж больно маленькая. Не женщина, а воробей".
- Давайте чемодан.
И, увидев, когда она повернулась, что глаза у нее все еще на мокром месте, спросил:
- Когда телеграмму получили?
- В восемь утра.
- С тех пор все и ревете?
- А вы не смейтесь, - сказала Таня. - Как вам объяснить это чувство? Мне маму до слез жалко за то, что она так долго думала, что я умерла, и только теперь узнала, что я живая. И почему только одна мама телеграмму подписала?..
- Сами же мне говорили, что отец, возможно, на фронте.
- А тогда почему она написала "телеграмму получили"?
Он пожал плечами: откуда он знал?
Они пошли по коридору мимо открытой двери в столовую. Артемьев остановился и заглянул туда.
- Ого, - сказал он, - вижу, тут была генеральная уборка.
- Это Надя приходила, целый день вчера убирала.
- И вас мобилизовала?
- Да. Мы с ней подружились.
- Вон даже как!
- Она мне понравилась. А вам она больше совсем не нравится?
"Эх ты, простая душа!" - подумал Артемьев, представив себе, как Надя, между мытьем полов в перетиркой хрусталя, мимоходом, неизвестно зачем, успела сделать эту маленькую женщину своей союзницей.
- Вы под ее дудку не пляшите! - сердито сказал он.
- А почему вы так грубо?
- Я не грубо. Просто немножко лучше вас знаю людей.
- Вы так думаете?
И было в ее голосе что-то заставившее Артемьева вдруг подумать: кто ее знает, сколько хорошего и плохого она успела повидать в своей жизни? Если вдуматься - далеко не девочка. Только вид такой.
- Ладно, не будем считаться, - сказал он, пожимая ей руку. - В самом деле, кто вас знает, какая вы есть. Я об этом, откровенно говоря, даже и не думал. Времени не имел. Значит, в девятнадцать в бюро пропусков.
Это он добавил, уже открывая дверь.
Артемьев ушел, а Таня осталась и долго ходила одна, слоняясь из комнаты в комнату, по чужой, пустой, заставленной вещами квартире, по чисто вымытым полам.
Она подошла к большому старому трюмо с завитушками, со старым подернутым желтизной зеркалом, в котором за сто лет его жизни, наверное, никогда еще не появлялось отражение военной женщины в гимнастерке, сапогах и с пистолетом на боку.