Серпилин вспомнил об этом, пока женщина-майор рассказывала ему о своей летчице. Проходя потом в самолете вперед, к своему месту, мимо лежавшей на носилках девушки, он задержался, приложил руку к папахе и, уже сев в кресло, продолжал чувствовать, что она лежит там, за спиной, лежит, навсегда искалеченная, со сломанным позвоночником.
   В нем иногда вспыхивало возмущение против того, что война делает с человеческим телом. Он думал об этом редко, но с тем большей силой. Нельзя, воюя, все время мысленно держать перед глазами ту кровавую начинку из человеческих смертей и увечий, которая заложена почти в каждом из полученных и отданных тобой приказаний. Почти все происходившее на войне было в его глазах вполне естественным: и ежедневные ранения, и смерти, и расстрел за трусость или неповиновение, и неизбежные случаи жертв от собственного огня и на собственных минах, и разная другая большая и малая кровь, с которой так или иначе всякий день связана война. И лишь изредка, как это бывает с человеком, который вдруг зашел в хорошо знакомую комнату, но неожиданно посмотрел на нее другими глазами, он испытывал возмущение тем, что война вообще существует, и каждый день и час, с утра до ночи, рвет на куски, укорачивает, ломает живое человеческое тело. Вот и эту, там, сзади в самолете, сломала. Еще улыбается, а сама уже мертвая до пояса...
   В Саратове садиться не стали, но Москва не принимала, и пришлось сесть по дороге в Рязани. Просидели там недолго, но все равно, чтобы не замерзла, перенесли летчицу из самолета в комнату к оперативному дежурному, а потом, когда дали погоду, - обратно в самолет. Здесь она уже не улыбалась - видимо, силы, что заранее отвела на дорогу, кончились, не могла предусмотреть, что будут еще раз вытаскивать и втаскивать...
   Когда сели обратно в самолет, Серпилин, проходя мимо девушки, опять подумал про Гринько - как он тогда, в тридцать восьмом, гордо сказал про ту летчицу-майора и ее подруг: "Наши бабы". Неужели с Гринько теперь действительно выйдет все так, как хочется, - не погиб и не умер, а будет освобожден и успеет еще повоевать?
   В январе, уезжая на фронт с новым назначением, думал, что напишет Сталину о Гринько после завершения операции, в наиболее подходящий момент для чтения такого письма. А на деле вышло по-другому. Девятнадцатого числа, когда прорвали вторую линию немецкой обороны, штаб армии передвинулся к хутору Гремучему, в глубокую балку подле него, на новое место. Но для Серпилина это новое место было старое, хорошо знакомое по восемнадцатому году, ошибиться было нельзя, несмотря на давность времени.
   В балке этой тогда стоял эскадрон красных казаков, резерв командира стрелковой бригады, бывшего царского штабс-капитана Правдухина, которого потом, уже после приезда Сталина, заместил Гринько. А когда к ним на позиции приехал Сталин, Гринько был еще командиром полка. И наблюдательный пункт у них был сажен двести на юго-запад от этой балки, в окопах, опоясывавших небольшую высотку. А еще правей была вторая высотка наблюдательный пункт батареи.
   Серпилин в первый же день, как сюда переехал штаб армии, взял с собой ординарца Птицына и пошел к этой высотке, где сидели тогда, в восемнадцатом. Снега было мало; местами его сдуло совсем, до обледенелой пегой травы. По дороге попались три воронки от наших тяжелых снарядов, кругом них лежали убитые немцы.
   Саму высотку, наверно, так и не вспахивали, кругом пахали, а тут нет. От хода сообщения, который вел наверх, к наблюдательному пункту, и следа не осталось, но от того окопа, что был когда-то вырыт в начале подъема, как ни странно, сохранилась память - змеевидная, еле заметная ложбинка. В ней задержалось немного снега, и она выделялась, была белей, чем все кругом. А когда-то это был окоп полного профиля. Иван Алексеевич - в то время начальник штаба полка - сам следил, насколько грамотно отрывают в полку окопы. Насчет окопной грамотности люди в полку были даже чересчур грамотные - по три года отбрякали на германской войне, но ленились это делать - надоело, и за придирчивость ругали Ивана Алексеевича "его благородием" и пускали слухи, что он бывший офицер. Один раз даже кто-то выстрелил ночью в спину.
   А Сталин тогда пришел к ним пешком, автомобиль, на котором прибыл, оставил не доезжая и как раз хвалил их за окопы полного профиля, говорил, что будет на Реввоенсовете ставить в пример другим обороняющимся частям.
   Потом, осмотрев окопы, поднялся по ходу сообщения наверх, на наблюдательный пункт, немного поглядел в бинокль в степь и вернулся обратно в окоп. День был тихий, белоказаки так до вечера и не стреляли. Вскипятили на костре в котелке чай, пили впятером: Сталин, Гринько, Иван Алексеевич, Серпилин и еще прибывший со Сталиным не то адъютант, не то из охраны, неразговорчивый. Когда сели пить чай, Сталин сделал ему знак пальцем, и тот вынул из висевшей на боку офицерской полевой сумки газетный фунтик и высыпал из него на крышку котелка немножко мелко наколотого сахара. Сталин засмеялся и сказал:
   - Чай ваш, сахар наш.
   Сидел он тогда у них не особенно долго, расспросил о боевой готовности и настроениях, ответил на несколько их вопросов и сказал, что ему пора.
   Сейчас, через двадцать пять лет, стоя над белой змейкой снега - все, что осталось от тогдашнего царицынского окопа, - Серпилин вспоминал, как все это было: где развели костер и кто из них где сидел, пока пили чай. С краю - тот, молчаливый, в кожанке, потом Сталин и рядом с ним Гринько, а они с Иваном Алексеевичем вдвоем - с другой стороны, лицом к Сталину. А сахар был наколот на мелкие-мелкие кусочки, и когда допили чай и Сталин уже встал и отошел, то этот молчаливый, в кожанке, взял крышку котелка и ссыпал оставшийся сахар обратно в газетный фунтик.
   Потом Серпилин с Иваном Алексеевичем остались, а Гринько провожал Сталина до автомобиля и, вернувшись, хвалил его за то, как откровенно, не скрывая тяжести положения, отвечал на их вопросы о продовольственном деле и обстановке на фронтах республики.
   Так все это было тогда, в восемнадцатом...
   За спиной у Серпилина нетерпеливо топтался его ординарец Птицын, недоумевавший, что такого нашел генерал на этой пустоши, а Серпилин стоял и думал, что или уже никогда не напишет Сталину о Гринько, или напишет сегодня же, когда сама судьба не только привела, а, можно сказать, ткнула носом: пиши!
   Ночью он написал то письмо, из-за которого, надо думать, его теперь вызывали. Начал с того, как теперь, в сорок третьем, снова оказался там, куда к ним в восемнадцатом приезжал товарищ Сталин, а в заключение просил пересмотреть дело Гринько. Написал, что не только знает Гринько по совместной службе, но может подтвердить, что он и в лагерях оставался до конца преданным Советской власти в лично товарищу Сталину. А в самом конце написал: "Дорогой товарищ Сталин! Считаю своим долгом доложить Вам, что комкор Гринько не меньше меня предан Родине и не хуже меня защищал бы ее от фашистских захватчиков. Если Вы верите мне, то нам с комкором Гринько обоим место на фронте, здесь, где я, а если Вы мне не верите, то, значит, нам обоим место там, где он".
   Когда перечел эти слова, дрогнул и уже хотел вычеркнуть их, но не дал себе этого сделать и отправил. А когда письмо ушло, несколько ночей подряд, несмотря на усталость, подолгу не мог уснуть и только через неделю пересилил себя и заставил не думать об этом. Решил, как в бою: сколько бы ни взвешивал и ни колебался перед началом, потом, когда пошли вперед, уже поздно вдогонку думать, надо или не надо было начинать.
   Когда самолет приземлился в Москве на Центральном военном аэродроме и Серпилин первым спустился из него по лесенке, навстречу ему из подъехавшей прямо к самолету "эмки" вылез высокий майор в золотых погонах с синими просветами и, приложив руку к ушанке, спросил:
   - Генерал-майор Серпилин?
   - Да.
   - Ожидаю вас.
   - Там у меня вещи, - сказал Серпилин. - Чемодан и вещмешок.
   - Водитель останется и возьмет, - сказал майор. - А мы с вами пройдем к телефону. Тут недалеко.
   Майор показал рукой на видневшееся в нескольких десятках шагов двухэтажное в камуфляжных пятнах здание. Серпилин помнил его. Там в январе они вместе с Артемьевым в ожидании вылета грелись у оперативного дежурного.
   - Пошли. - Он подавил желание спросить, кому они будут звонить прямо с аэродрома. Вместо этого спросил, искоса взглянув на погоны: - Давно здесь, в Москве, на новую форму перешли?
   - Вторую неделю.
   Они поднялись на второй этаж, но зашли не в ту комнату, где он когда-то грелся у оперативного, а в другую, с табличкой "Командир части".
   - Селезнев у себя? - спросил майор у поднявшегося из-за адъютантского стола лейтенанта.
   - На летном поле.
   - Мы пройдем, позвоним.
   Майор кивнул на дверь в глубине комнаты и, не дожидаясь ответа, властно, как свою, открыл, пропуская вперед Серпилина.
   - Сейчас доложу. - Майор подошел к столу с четырьмя телефонами, снял трубку, набрал номер и, целую минуту продержав трубку прижатой к уху, напряженным голосом назвал знакомую Серпилину понаслышке фамилию помощника Сталина. - ...Докладывает Рудаков. Генерал-майор Серпилин прибыл. Находится на аэродроме. Есть! Передаю трубку...
   Серпилин взял трубку и едва успел сказать: "Серпилин слушает", как услышал хриплый, рассерженный голос:
   - Где вы там провалились? Товарищ Сталин о вас спрашивал, а вас нет!
   - Сидели, ждали погоды в Рязани, - сказал Серпилин.
   - Вот и просидели, - все так же сердито сказал голос. - Квартира в Москве есть?
   - Есть.
   - Поезжайте на квартиру, сидите и ждите. Безотлучно. Понятно?
   - Понятно.
   - Передайте трубку сопровождающему.
   Так и не услышав ни "здравствуйте", ни "до свидания", Серпилин протянул трубку майору.
   - Слушаю, - сказал майор. - Ясно. Есть! Ясно. Есть! - И, положив трубку, посмотрел на Серпилина: - У вас где квартира?
   - Около Академии Фрунзе.
   - А телефон в ней есть?
   - Есть.
   - Тогда ясно. А то мне приказано, если квартира далеко или без телефона, везти в гостиницу "Москва". Поехали?
   - Поехали, - сказал Серпилин, - только надо проверить. Какой тут из них городской? - спросил он про телефоны и, набирая номер, подумал: "А может, к лучшему, если никто не ответит. Поеду и буду ждать в гостинице".
   К телефону долго никто не подходил, и он уже собирался положить трубку, как вдруг незнакомый молодой женский голос сказал:
   - Слушаю вас...
   - Марию Александровну, - сказал Серпилин.
   - Ее нет, она на работе.
   - Тогда сына ее.
   - Его тоже нет.
   - А кто это? - спросил Серпилин, уже догадываясь, кто это.
   - Это их соседка, - сказал молодой женский голос. - Может, им что передать?
   Но Серпилин ничего не ответил, положил трубку и повернулся к майору:
   - Поехали.
   Когда вышли, оказалось, машина уже у подъезда и в ней на заднем сиденье лежат вещи. Майор открыл перед Серпилиным переднюю дверцу, а сам сел сзади, рядом с вещами. Серпилин сказал адрес, и машина тронулась.
   - Товарищ генерал, хотите газету? - спросил майор.
   - Давайте...
   Серпилин взял в руки сегодняшний номер "Правды", развернул, даже посмотрел на заголовки, но проехал полдороги, прежде чем заставил себя читать, - все думал об этом звонке, прямо с аэродрома и о раздраженном голосе: "Товарищ Сталин о вас спрашивал, а вас нет..."
   На первой странице и в утреннем и в вечернем сообщениях Информбюро о Донском фронте уже не упоминалось. Войска Юго-Западного, Южного, Северо-Кавказского, Закавказского, Воронежского, Ленинградского, Волховского фронтов вели наступательные бои на прежних направлениях, а их Донского фронта в сводках больше не было. Не было и уже не будет! Штаб фронта, имеющий опыт таких боев, конечно, сохранят и перебазируют на новое направление. Но какие армии потянут за ним, а какие оставят в резерве Ставки или передадут на другие фронты - это уже другой вопрос. "А с тобой лично тем более вопрос открытый", - подумал он, снова вспомнив о Сталине, который спрашивал про него, очевидно, всего два или три часа назад.
   Он сложил газету, через плечо протянул майору:
   - Благодарю, - и повернулся к водителю: - Здесь, направо!
   Они подъезжали к его дому.
   - Не слышали, товарищ генерал, когда Паулюса в Москву привезут? Вчера слух прошел, что сегодня. Тут, на аэродроме, некоторые даже думали, что с этим, с вашим самолетом привезут, - торопливо спросил майор. Спрашивать было не положено, но любопытство превозмогло выучку.
   - Не знаю, не в курсе дела, - сказал Серпилин.
   - А вы его видели, товарищ генерал?
   - Других видел, а его нет.
   - Я вас до квартиры провожу, - сказал майор, когда "эмка" остановилась у подъезда.
   Серпилин ничего не ответил, вылез, кивнул шоферу и пошел вверх по лестнице, думая о том, как встретит там, наверху, жену сына, которая еще неизвестно, знает или не знает о случившемся. Майор тяжело ступал сзади с чемоданом и вещмешком.
   Звонка на двери по-прежнему не было - пришлось стучать. Когда открыли, Серпилин шагнул и увидел перед собой еще державшуюся за ручку двери молодую женщину в валенках, в бумазейном платье цветочками и накинутом на плечи полушубке. Позади женщины, держась за ручку другой приоткрытой двери в его комнату, стояла девочка лет трех, в таком же бумазейном платье.
   Продолжая стоять, как стоял, в дверях и глядя в неподвижное лицо женщины, он протянул ей руку:
   - Я Серпилин.
   - Аня, - бессмысленно, механически сказала она и, уронив с плеч полушубок, зацепив Серпилина по губам жесткими завитками волос, ударилась лицом ему в грудь. Девочка заплакала и, подбежав, стала дергать мать за платье.
   "Да, уже знает, но от этого не легче!"
   Серпилин почувствовал, как сзади, тесня его плечом, проталкивается майор с вещами. Протолкнулся и, продолжая держать вещи в руках, вопросительно, через голову женщины, посмотрел на Серпилина.
   - Благодарю. Поставьте тут, - сказал Серпилин.
   Майор поставил чемодан и мешок. Мешок повалился на пол. Он приподнял его и приставил к чемодану; потом, еще раз вопросительно посмотрев на Серпилина, приложил к козырьку руку и протиснулся боком назад к двери. Было слышно, как он сбегает по лестнице.
   - Ребенка успокойте, - сказал Серпилин и захлопнул дверь.
   Женщина оторвалась от пего, вытерла заплаканное лицо рукой, всхлипнула, еще раз вытерла и сказала почти спокойно:
   - Она не понимает. Я плачу, и она плачет...
   И девочка, все еще держась за подол матери, тоже в последний раз всхлипнула, остановилась и поглядела на Серпилина.
   - Давно знаете?
   - Пятый день... Ехала - не звала...
   Женщина широко открыла рот, и Серпилину показалось, что она сейчас опять зарыдает. Но она не зарыдала, а только как будто проглотила что-то такое большое-большое, от чего ей даже стало больно там, внутри, в груди. Проглотила и поморщилась от боли.
   - Мы вашу комнату заняли.
   - Правильно, - сказал Серпилин. - Я скоро снова уеду.
   Он поднял с пола упавший с плеч женщины полушубок, не зная, что с ним делать, - то ли отдать ей, то ли повесить на вешалку. Ему показалось, что в квартире теплей, чем в тот приезд. Но женщина протянула руку к полушубку и накинула его на плечи.
   - Топят, а я зябну.
   Полушубок был старый, латаный, второго или даже третьего срока. "Не сдал там, когда уезжал с Дальнего Востока. Оставил жене..." - подумал Серпилин о сыне и, взглянув еще раз на стоявшую перед ним женщину, только теперь заметил, какая она высокая. Когда ходила вместе с сыном, наверное, была одного роста с ним. Вспомнил письмо от замполита: "Вынесли из танка... не приходя в сознание..." Это так говорится - "вынесли", а что вынесли? Чем меньше знаешь, как все это в действительности выглядит на войне, тем все же лучше.
   - Пойдемте в комнату, - сказала женщина. И пока Серпилин раздевался, за его спиной незаметно отнесла из передней в комнату чемодан и вещмешок.
   Когда он зашел в комнату, девочка стояла около чемодана и сосредоточенно отщелкивала и защелкивала язычок замка.
   - Перестань, - сказала мать.
   - Ничего, пусть. - Серпилин сел за стол. Женщина опустилась напротив.
   Вот так здесь они сидели в ту ночь с сыном. Он тут, где сейчас, а сын на ее месте. Сейчас, когда женщина сидела за столом, по-бабьи пригорюнясь, подперев одной рукой щеку, а другой зябко, под полушубком, охватив себя за плечо, у нее было обыкновенное красивое молодое лицо с покрасневшим от слез носом, с обкусанными, потрескавшимися широкими губами, с наспех забранными гребешком пережженными локонами старого перманента. Одно из тех одновременно и красивых и незаметных лиц, которыми так богата Россия.
   Он почему-то представлял себе жену сына другой - маленькой, аккуратной, заботящейся о своей внешности. Так показалось по фотографии, на которую мельком взглянул в ту ночь.
   - Мне тридцать первого на фронте сообщили, - сказал он. - А вам?
   - А мне - как приехала... Товарищ его, по его поручению, на вокзале встретил. Привез меня сюда и здесь сказал... А ехала - ничего не знала, даже не думала. И что он на фронте - не знала, считала, что в Москве. Он, когда вызов прислал, не писал про это, - может, сомневался, уеду ли тогда из Читы. Думала, на вокзале встретит. А этот его товарищ Филимонов, когда встретил, сказал, что он на фронте. А когда сюда привез, сказал, что убитый...
   Она снова вздохнула, проглотив то тяжелое, каменное, что было у нее теперь вместо слез, и опять поморщилась от боли.
   - А потом уже, на другой день, Мария Александровна письмо его отдала. Он сюда, на этот адрес, мне к приезду прислал. Когда еще живой был. Я вам покажу...
   Она встала, подошла к этажерке, вынула из-под вышитой салфеточки письмо и положила его на стол перед Серпилиным.
   А девочка все щелкала и щелкала в углу замком чемодана.
   - Я не спросила, вы, наверное, с дороги кушать хотите?
   - Да, я голодный, - сказал Серпилин, хотя сам не знал, голодный он или нет, не думал об этом. И добавил, что в вещевом мешке, сверху, до половины лежат продукты - пусть посмотрит, что там есть.
   - У нас есть, - сказала она. - Я суп на два дня сварила, и второе есть. Он здесь для нас за целый месяц свой паек оставил. Все у нас есть...
   Сказав это, она не всхлипнула, а вскрикнула, как от боли. Потом подошла к девочке и потащила ее за руку от чемодана.
   - Пойдем, доченька, пойдем на кухню...
   Письмо от сына к ней было обыкновенное - письмо как письмо. Писал, что их часть громит фашистских захватчиков, что жив, здоров и все в порядке. Заранее поздравлял с прибытием в Москву. Писал, чтоб о своем устройстве на работу поговорила с Филимоновым, он в курсе дела. В конце обнимал и целовал ее, а для дочки нарисовал несколько мышек с длинными хвостами. Письмо как письмо! Только человека, который написал это самое обыкновенное письмо, уже нет на свете, и поэтому трудно его читать. В конце было приписано несколько слов о Серпилине. Сын просил, чтобы жена ничего не переставляла после матери, пусть все пока останется, как было. А то, если отец вдруг приедет с фронта, ему будет неприятно, что в комнате что-нибудь не так, как при матери.
   "Что она знает и чего не знает о том, как все это у него с нами было со мною и с матерью? Все - навряд ли, а что-то, наверное, знает. Нельзя же было годами жить рядом и ничего не знать. Наверное, как-то приходилось объяснять, почему мать не отвечает на его письма".
   Посмотрел на кровать со сбитым покрывалом, содрогнулся от воспоминаний и горько стукнул по столу: проклятая квартира! Не квартира, а покойницкая!
   Когда стукнул кулаком по столу, что-то звякнуло. Телефон? Вскочил, прислушался - нет, показалось!
   "Да вот сказать бы ему, если вызовет, - подумал он о Сталине, - во что он обошелся, тот, тридцать седьмой, только в одной нашей семье... Конечно, не скажу, не решусь. Да и если даже решился бы, все равно, пока воина, не время об этом".
   Даже сейчас, когда сын был убит, не допускал мысли, что мог отнестись к нему тогда по-другому. Несмотря ни на что, не поставил на нем в ту минуту креста, отнесся как к человеку - потребовал того, чего потребовал бы от самого себя. И он исполнил это. И умер. А если бы сын тогда ночью сам не завел этого разговора, ограничился тем, из-за чего пришел, - просьбой, чтоб отец прописал семью, - наверно, остался бы жив, и служил бы и сейчас в своем автомобильном управлении, и встретил бы жену на вокзале, и, спал бы с ней вместе на этой кровати, живой и здоровый...
   "Что-то долго она там на кухне". Серпилин взял со стола письмо, подошел к этажерке и положил обратно туда, где лежало, - под вышитую салфетку. "Пусть все будет, как при матери..." А что - как при матери? Что может быть как при матери, когда нет матери? Да пусть хоть все перевернут вверх дном - даже лучше! Все равно дома больше нет. Есть он - пожилой одинокий человек; есть оставленный им там, в Сталинграде, ординарец Птицын, такой же пожилой и временно, пока война, тоже одинокий человек. И есть теперь эта женщина, Аня, со своей дочкой, а его внучкой, и ему надо теперь с ними что-то делать, как-то к ним относиться. Хочешь не хочешь, а теперь все это тоже часть твоей жизни!
   Ему захотелось позвонить Ивану Алексеевичу, позвонить и сказать: "Ваня, я здесь!" Но, как ни хотелось, удержался. Пока не решилось, чем кончится с твоим письмом, и звонить, и видеться с Иваном Алексеевичем лишнее, можно, не желая того, подвести человека.
   Жена сына принесла из кухни вилку, ложку, нож и тарелку с супом. Девочка несла за ней на маленькой тарелке нарезанный ломтями хлеб. Подошла, поставила на стол и опять убежала в угол комнаты, к чемодану.
   Жена сына вышла и снова вернулась с чистой тарелкой и кастрюлей. Объяснила: они всю посуду там, на кухне, держат, там едят.
   - И я бы мог тоже... - начал было Серпилин, но она не дала договорить.
   - Ну что вы! - присела напротив. - Чай пить будете?
   - Буду. А вы?
   - Мы тоже. Как чаю попьете, наверное, с дороги отдыхать будете?
   - Пока не думаю.
   - Я вам простыни и пододеяльник перестелю, в шкафу чистые есть, - она кивнула на кровать, - а эти нам на диван возьму.
   - Чего это вдруг?.. - сказал Серпилин. - Спите с ней где спали, а я как раз на диване. Мне, скорее всего, придется еще по вызову ехать, раздеваться пока не буду.
   - Неудобно, - сказала жена сына; по лицу ее было видно, что ей и в самом деле неудобно, а не просто так: говорит, чтоб сказать.
   Серпилин доел суп и не дал ей положить второе на другую, чистую тарелку.
   - Сюда, в глубокую, зачем лишнюю посуду мыть? И много не кладите! Считал, что голодный, а на поверку - нет. А на будущее договоримся с вами так: моего тут теперь ничего нет - ни постели, ни простынь, вообще ничего. Все теперь тут ваше с ней. - Он кивнул на девочку. - И комната ваша, так на нее и смотрите... А мой здесь, будем считать, диван, на случай, если еще когда приеду. Вадим в письме написал про работу, что за работа?
   - Он имел в виду у этого Филимонова в автомобильном управлении меня машинисткой устроить, я на машинке печатаю. Но я там не хочу.
   - Почему?
   - Не хочу.
   Так и не объяснила, почему. То ли не нравится работа машинистки, то ли не понравился этот Филимонов. Не объяснила, но плечами пожала так, что он понял - не пойдет!
   - Я, наверное, на швейную фабрику пойду. Я с одной в вагоне ехала, она рассказывала, у нее мать мастером в швейном цеху. У них там обмундирование шьют. Я ей уже сегодня звонила...
   - На фабрику идти - действительно надо уметь шить, а не так, по-домашнему.
   - А я умею. У нас в детском доме с пятого класса были кройка и шитье. И потом два года в пошивочной работала.
   - Значит, детдомовская. И отца и мать потеряли?
   - Мать рано потеряла, - сказала она. - Отец вскоре уехал, на тетку оставил. А тетка в детдом отдала...
   - А где теперь отец?
   Она пожала плечами.
   - Не знаю.
   - И когда же на фабрику?
   - С понедельника пойду. Я не переживу здесь одна с ней сидеть, кивнула она на девочку.
   - А ее куда?
   - А там, мне сказали, садик есть. Завтра пойду сама проверю. Если бы не она, я бы в армию пошла.
   - Кем?
   - Кем-нибудь. Я до войны по винтовке и нагану из всех положений на "отлично" сдала. Знаете, как у нас там, на Дальнем Востоке, жены комсостава...
   Она немножко споткнулась на слове "жены", но не дала себе воли, не заплакала.
   - Знаю, - сказал Серпилин.
   - А с ней как в армию? Мне ее в детский дом отдавать жалко, хватит, что сама была. Мы, конечно, хорошо в детдоме жили, а все-таки раз я жива, я ее не отдам. Прочли письмо?
   - Да. Я его обратно положил.
   - А вам он не написал?
   - Нет. Месяц назад последний раз с ним здесь виделись, когда мать хоронили. А потом не писал...
   - Вы месяц как его не видели, а я уже год... Как уехал из Читы. Он мне телеграмму дал, что мать схоронил, и что вас видел, и что вы разрешили нам приехать. Вместе с вызовом прислал, вызов тоже по телеграфу, заверенный...
   "Да, значит, о том, что между нами было в ту ночь, ничего ей не написал", - подумал Серпилин.
   - Я чай принесу... - сказала она, собрав тарелки. - Оля, дверь открой.
   Девочка вышла за ней, тихо притворив дверь, и, пока притворяла, Серпилин с тревогой видел ее маленькие пальцы на краю двери; видел и боялся, чтоб не прищемила.
   Он развязал вещевой мешок, порылся и вытащил кусок толстого трофейного шоколада без обертки, просто в газете. Развернул и положил на стол.
   Жена сына принесла чайник, подставку и второй чайник, с заваркой. Потом две чашки и в последний раз еще одну чашку и банку со сгущенным молоком. Сейчас, когда она несколько раз прошла взад и вперед, Серпилин заметил, что она хромает.
   - Чего хромаете?
   Она поставила на стол чашку и сгущенное молоко и, завернув подол платья, показала забинтованную в колене ногу.
   - Такую перевязку сделали, что даже чулок сверху надеть не могу. Портянку в валенке ношу.