Сказала так, как будто ему это очень важно, что она жива.
   - Ну и очень хорошо, что вы живы, - сказал он. Потом потер лицо и спросил: - Павел сказал мне, вы были там... на квартире.
   - Да.
   - Я в сорок первом уходил оттуда на фронт.
   Сказал как о детстве, как о чем-то, что было бог знает когда. Сказал и встал.
   - Мое время вышло.
   Она тоже встала и стояла перед ним. Стояла и неизвестно почему чувствовала, что еще будет нужна этому человеку.
   - Вы из какой дивизии?
   - Из Сто одиннадцатой. - Он расстегнул полевую сумку, вынул оттуда тетрадку, карандаш, записал номер полевой почты, вырвал половину листка и отдал ей. - Перепишите тому лейтенанту. И Пепеляеву тоже, если найдете. Хорошо?
   - Хорошо.
   Ей не хотелось расставаться, он понял это по ее лицу и сказал просто:
   - Я вас найду. - И добавил, совсем как Серпилин, почти теми же словами: - Потом, когда все закончим. Раньше навряд ли.
   - А вы еще не соединились с Шестьдесят второй? - Таня вспомнила, как говорил при ней об этом Серпилин.
   Он усмехнулся:
   - Это только в сказках скоро сказывается. Третий день только об этом мечтаем.
   - А может, я сама вас найду, - сказала Таня. - Мне это, наверное, будет легче.
   Он кивнул - что ж, легче так легче - и устало зевнул.
   - За счет сна отпустили. Утром - бой.
   - Я вас провожу.
   Он пошел по проходу между нарами, и она торопливо, на ходу сунув руки в рукава полушубка, пошла за ним.
   У самого входа в барак стояла "эмка".
   - Вот моя машина - богато живу, - улыбнулся он в темноте и объяснил: Не моя. Замполит дивизии на ночь дал, чтоб съездил. Ну что ж, прощайте. Видите, какая у нас встреча.
   Он протянул руку, и она, неловко ткнувшись в темноте навстречу ему, сначала задела другую, левую, перевязанную руку, и уже когда машина отъехала, пристыженно подумала, что так и не спросила, что у него с рукой, и не предложила перебинтовать ее.
   31
   До своего батальона Синцов добрался быстрей, чем думал. Пока он ездил в госпиталь, дорогу, которая шла через захваченные днем позиции к окраине Сталинграда, расчистили от заграждений, разминировали и уже изрубили гусеницами тягачей, подтаскивая к переднему краю артиллерию. Теперь, когда немцы с каждым днем все жестче экономили снаряды, мы нахально тащили вперед на прямую наводку даже крупные калибры.
   Синцов думал сойти раньше, но водитель довез до самого батальона. Дорога переходила здесь в улицу - снежную полосу с двумя рядами развалин. В подвале в глубине вторых слева развалин и разместился сегодня штаб.
   - Вижу, подорваться не боитесь, - сказал Синцов.
   - Привык. Полковой комиссар всегда приказывает ехать по самое никуда. В голосе водителя были сразу и недовольство и похвала.
   Синцов усмехнулся и вылез из машины.
   Что полковой комиссар Бережной никогда не ходит пешком там, где можно проехать, Синцов знал и без водителя, видел своими глазами. И храбрый до бесчувствия, и ленив ходить.
   Давно и глубоко еще немцами протоптанная в снегу тропинка сворачивала с улицы в глубь развалин. Мороз с ветром сек лицо. Сколько можно жить на таком морозе!
   Вот она, первая сталинградская улица, до которой шли начиная с десятого числа. А дошли до нее только сегодня - на шестнадцатые сутки. Если все они, эти улицы, теперь такие, проще город на новом месте строить. Скоро увидим, какие они. Скоро все увидим.
   Вечером по бою было слышно, что перешеек в руках у немцев остался узкий - три-четыре улицы, а с той стороны - уже наши, - сегодня днем понесли потери: одного убитого и трех раненых от своих же перелетов. Потеря чувствительная, - после шестнадцати суток боев людей в батальоне вообще оставалось мало.
   Подумал о завтрашнем бое и вспомнил командира артдивизиона Алешу Шенгелая, часто сидевшего у него на КП батальона, когда он был в Шестьдесят второй. Прикажет завтра с утра капитан Шенгелая своим громким грузинским голосом натянуть шнуры и дать огонь по квадрату шестнадцать - и влепит прямым попаданием в старого друга - игра случая! Подумал с усмешкой, а все-таки передернуло.
   Дом, где помещался командный пункт, был старый, подвалы глубокие, с толстыми стенами и низкими сводами. Потому и уцелели. За шестнадцать суток разные были ночлеги - не только в окопе под плащ-палаткой, а и в хороших, почти целых блиндажах. Но этот ночлег - первый городской, можно сказать, под крышей, хотя от второго и третьего этажей - одно воспоминание. Если бы не поехал искать Бутусова, можно было бы хорошо выспаться. Подумал об этом, уже проходя через подвал, мимо спящих бойцов и дежурного телефониста, к себе в закут.
   В подвале два таких закута: один заняли Ильин и Завалишин - в нем две немецкие складные койки гармошкой, а во втором - двуспальная кровать с периной. Вчера на этой двуспальной спал немецкий командир батальона, а сегодня ты. Документы его захватили, а самого и среди убитых но нашли и в плен не взяли. Пленных вообще мало. Семнадцать человек за весь день, и большая часть обмороженные, полутрупы.
   Зайдя в свой закут, он заметил, что на кровати кто-то лежит, накрыв лицо шапкой. Ординарец Иван Авдеич поправлял фитиль в гильзе.
   - Кто там разлегся?
   - Полковник из штаба армии. В двадцать четыре часа прибыл, вас спросил и сказал: "Пусть разбудит, когда вернется".
   - Вот новости! - сказал Синцов и, подойдя к кровати, увидел на подушке рыжий загривок Артемьева. Повернувшись к Ивану Авдеичу, спросил: - Ужином кормили?
   - Не захотел, так лег.
   - Тогда сообразите чайку на двоих, самому жрать охота.
   - Суп гороховый есть, - сказал Иван Авдеич. - Горячую пищу привезли, как только вы уехали.
   - Тем более. - Синцов устало опустился в стоявшее у стола обшарпанное бархатное кресло.
   - Разрешите? - В закут, приподняв прикрывавшую вход плащ-палатку, заглянул Ильин.
   - Чего явился? Сказали, что отдыхаешь.
   - Я приказал разбудить, как вы приедете.
   - А какая срочность? - спросил Синцов. - Садись.
   - Не хочу, - сказал Ильин. - Как сяду, так в сон валит. Перемена на завтра. Артподготовку перенесли с семи на девять, а начало - на десять.
   - Это хорошо, - потянулся Синцов, радуясь, что все же можно будет поспать. - А почему?
   - Туманян был, сказал, что хотят еще артиллерии подтащить и подождать до полной видимости, чтоб по своим не ударить.
   - Все-таки, значит, учли опыт. - Синцов вновь вспомнил о потерянных сегодня четырех бойцах.
   Ильин, наверное, подумал о том же, потому что сказал об одном из этих четырех:
   - Старший сержант Курилев, минометчик, вернулся с перевязочного пункта в строй. Я сам с ним говорил. Рана, говорит, нетяжелая - довоюю.
   - Ну и правильно, - сказал Синцов. - А то обидно. Иди спи пока.
   Но Ильин не ушел, а прислонился к стене и спросил на "ты", неофициально:
   - Нашел своего командира роты?
   - Нашел.
   - Чего он рассказывает?
   - Ничего он пока не рассказывает, - сказал Синцов. И от воспоминания о Бутусове поморщился, как от боли.
   - Еще одного пленного вечером взяли, - почему-то улыбнувшись, сказал Ильин.
   - Почему смеешься?
   - Здесь взяли. Под кроватью прятался.
   Но Синцова это не рассмешило.
   - Растяпы! - сердито сказал он. - Вылез бы ночью да гранату кинул, было бы мне потом смеху на том свете.
   - Мало их все же, - сказал Ильин. - Боятся нам сдаваться.
   - Ясно, боятся, - сказал Синцов. - И я бы на их месте боялся бы после всего, что сделали.
   - Приказал разбудить. - Ильин кивнул на всхрапнувшего Артемьева.
   - Успею, разбужу. Иди спи.
   Ильин вышел, а Синцов с наслаждением окунулся спиной в мягкие, старые, клонившие ко сну пружины кресла. Будить Артемьева было и охота и неохота. Все главное было сказано сразу, полмесяца назад, при первом свидании. А говорить об остальном - нет сил у тебя и у него, наверное, тоже. Настолько нет сил, что кажется, нет и желания, хотя это неправда, желание есть, просто сил нет.
   Артемьев повернулся на кровати, шапка свалилась на пол. "Все-таки мало ты переменился", - подумал Синцов, глядя на его тяжело вдавившееся в подушку крупное, спокойное, загорелое лицо.
   Еще тогда, две недели назад, когда встретились, он подумал, что брат жены мало переменился. Все такой же, как весной тридцать девятого, при последнем довоенном свидании. Только на петлицах вместо одной шпалы три, да два ордена на груди, да ходит, чуть припадая на раненую ногу. Все переменилось за эти годы, а он - даже до странности - каким был, таким и остался. Может, оттого, что с семнадцати лет, с училища, всю жизнь готовил себя к войне и жил на ней среди того, чего ждал всю жизнь? А хотя можно ли сказать про эту войну, что она была тем, чего ждали даже такие до мозга костей военные люди?
   Может, просто не вгляделся в него тогда сразу, и не до того было, и свидание оказалось на людях и короче, чем оба думали. Приехал в батальон вместе с Левашовым, и Левашов почему-то не ушел, сидел все время, пока Павел рассказывал про смерть Маши. Может, и к лучшему, что сидел. А потом Ильин и Завалишин вернулись и тоже сидели, сочувствовали. Наверное, думали потом уйти, оставить вдвоем, но никакого "потом" не вышло из-за немецкой внезапной контратаки. Сразу в тот день из огня да в полымя. Хотя, возможно, и это к лучшему.
   Когда он приехал тогда в батальон, прямо так сразу и рубанул про смерть Маши, без предисловий. Сперва обнял, а потом на секунду отстранился, поглядел в глаза и рубанул. Не считал возможным откладывать до другого раза. Да и что значит на войне откладывать до другого раза? Не только в том смысле, что все под богом ходим, а просто - когда еще раз к тебе в батальон попадет? Не прикажут - и не попадет. Не в письмах же описывать про смерть сестры! Хотя уже не первый день знал, что умерла, но и ему, конечно, тяжело было говорить про это. На лице не написано было, но на лице не обязательно и должно быть написано. У тебя тоже, наверное, не было написано, когда слушал. Просто пустота и холод в теле, как будто все из тебя выкачали, и тошнит, как от многодневного голода. Даже Левашов испугался, потряс за плечо: "Что с тобой?"
   А сегодня, когда рассказывала маленькая докторша, слушал, как человек, уже привыкший к этой мысли, слушал, как рассказ о том, чего давно нет. И третьего дня, когда Ильин, у которого свое горе, вдруг ночью, после того как выпили по сто граммов, сказал: "Закончим в Сталинграде, возможно, на формирование, пошлют в жилые места. Мы теперь с тобой оба холостые, возьмем и женимся на сестрах, породнимся", в ответ усмехнулся слову "породнимся". Как будто еще какое-то родство могло породнить их с Ильиным больше, чем батальон. Усмехнулся и промолчал. А Ильин подумал, что обидел, поставив себя, неженатого, на одну доску с ним, вдовым, и объяснил: "Я серьезно. Я на это не как другие смотрю. Говорят, сейчас жениться - сирот плодить, но это еще неизвестно. А если даже и так - пусть все равно моего родит и вырастит. Не с аттестатом, так с пенсией. Все равно после такой войны на всех баб мужиков не хватит".
   "Ладно, там посмотрим, - сказал тогда Синцов, - давай сперва здесь довоюем".
   Сказал, как подумал. Как было - уже не будет, а как будет - посмотрим. Была жена - и погибла больше года назад. Если не врать самому себе, когда бывают просветы в войне, давно уже вспышками чувствуешь, насколько тяжело без женщины. И раньше чувствовал, когда еще не знал о гибели жены. А какой длины будет жизнь, неизвестно.
   Иван Авдеич вошел и поставил на стол котелок с супом.
   - Не дюже горячий. Боялся, если подогревать - уснете не поемши.
   - Какой есть, - сказал Синцов. - Налейте нам по сто граммов. - И, подойдя к постели, опустил руку на плечо Артемьева: - Вставай, Паша.
   Артемьев открыл глаза и сел.
   - Напорное, раньше тебя обновил, - кивнул он на кровать.
   - Да, я еще не успел.
   - Нашел, кого искал в госпитале?
   - Нашел.
   И Артемьев по лицу Синцова увидел, что подробнее отвечать ему неохота.
   - А я сегодня по вечерней обстановке в штабе дивизии пришел к выводу, что соединение с Шестьдесят второй, скорее всего, завтра произойдет или у тебя, или у твоего соседа слева, и махнул ночевать к тебе. Третий день у вас в дивизии пасусь! Ты за сегодня здорово продвинулся, вон куда вышел!
   - Да, рванули, - сказал Синцов. - Злые были сегодня и вчера после этого лагеря.
   - Не видел его, времени не было поехать. Говорят, тяжелая картина.
   Синцов невесело усмехнулся:
   - Такая картина, что вчера, как ни требовал, ни одного пленного не взяли. Только сегодня к вечеру принудил. А про себя, в душе, подумал: еще слишком отходчивые у нас люди, если на вторые сутки после такой картины все же пленных взяли. Я комбат, мне приказано требовать, а будь я солдат, не поручился бы за себя после этого лагеря.
   Ординарец вошел, поставил на стол кружки с водкой и снова вышел.
   - Давай супу похлебаем, гороховый... - сказал Синцов.
   Половину супа вылил в алюминиевую миску и подвинул Артемьеву, а котелок взял себе.
   - Как рука? - спросил Артемьев.
   - Действует... - Синцов пошевелил торчавшими из грязных бинтов пальцами. - Только большой чего-то... на морозе немеет... Сегодня немца одного взяли, обмороженного. Когда через пролом из подвала вылезал, кистями оперся; и вдруг на обмороженной руке пальцы сломались, как фарфоровые... Не видел бы сам - не поверил.
   - А у нас обмороженные есть?
   - Боремся с этим, следим, ночью будим. Ну что, выпьем?
   Артемьев кивнул, выпил, закусил густо посоленным сухарем и стал молча хлебать суп.
   - Я тоже сегодня проголодался, - сказал Синцов. - Когда в госпиталь поехал - горячую пищу еще не подвезли, а в госпитале дольше, чем думал, задержался. Овсянникову встретил. Оказывается, она в этом госпитале. Еще раз, от нее, все выслушал.
   - Теперь все подробности знаешь, - помолчав, сказал Артемьев. - Я тоже мельком видел ее на днях у Серпилина - хотел сказать ей, что ты здесь, но обстановка не позволила.
   - Всех подробностей и она не знает.
   - Через те же Сциллы и Харибды прошла и жива осталась, - сказал Артемьев про Таню. - А могло быть наоборот...
   И Синцов подумал: да, могло быть и наоборот. Маша могла остаться жива, а маленькая докторша могла попасть в руки к немцам. При всей силе привычки жить среди чужих смертей все-таки смерть жены было трудно вставить в этот уже сложившийся за годы войны список неизбежностей. Но думать про нее, что хорошо, если бы она осталась жива, а вместо нее попала к немцам маленькая докторша, было так же нельзя, как нельзя было думать перед завтрашним боем, что хорошо, если бы в нем убили не тебя, а Ильина или Завалишина. Нельзя было хотеть, чтобы кто-то умер вместо кого-то, можно было только хотеть, чтоб все всегда оставались живыми. Но мечтать об этом было Нелепо.
   - Отличная она женщина!
   Синцов понял, что Артемьев говорит про Таню, и молча кивнул.
   - И баба, между прочим, занятная, если вглядеться.
   - А ты что, уже вгляделся? - хмуро спросил Синцов, которому вдруг стало досадно от этих слов.
   - Я - нет. Она сама в Москве, кажется, на меня глаз положила. Не утверждаю, но показалось. А я - нет. Просто объективно сужу: отличная, золотая женщина. Вот на таких и надо жениться, если дураком не быть, как я... Мне не надо. А тебе вот на такой и надо.
   - Смотрю на тебя и думаю: умный ты или глупый? Нашел время!
   - А что? Оба живые будете - возьми и женись на такой женщине. Тем более что вас сама судьба второй раз за войну сводит. Ничего не вижу в этом особенного. Что она такая маленькая, а ты под потолок - над этим, конечно, люди смеяться будут... - Артемьев улыбнулся, давая понять Синцову, что в общем-то, скорей, шутит. А серьезное во всем, что он сказал, было одно: сестры нет, и как бы ни любил ее Синцов, надо поставить на этом крест и жить, как судьба подскажет. С того света нас никто не видит, и никто не плачет и не радуется тому - раньше или позже мы их забыли...
   - Что она такая маленькая, меня когда-то устраивало, - тоже улыбнувшись, сказал Синцов про Таню. - Когда тащил ее на закорках из окружения, радовался, что легкая.
   - А мне вот, кажется, скоро придется на закорки груз потяжелее взвалить. - И, несмотря на усмешку, в глазах Артемьева мелькнуло смущение перед тем, что ему предстояло объяснить. - Видимо, женюсь, а возможно, уже и женился...
   - То есть как это - возможно? На ком?
   - На ком, на чем?.. - усмехнулся Артемьев. - Все та же сказка про белого бычка - на Надежде. Перед вылетом из Москвы зашел к ней - и пропал, как швед под Полтавой. Только не говори мне ничего, - остановил он рукой Синцова. - Что думаешь о ней, давно знаю, что скажешь обо мне, догадываюсь, - дурак! В основном верно.
   Но хотя он остановил рукой Синцова, сказав "не говори", на самом деле его распирала радость оттого, что женщина, которую он когда-то любил и с трудом вынудил себя забыть о ней, снова принадлежит ему и сделала черт знает что, на что никакая другая не решилась бы на ее месте, - прилетела к нему на одну ночь на фронт и сейчас, после этого, хочет, можно сказать домогается, стать его женой. Он сегодня отчасти потому и приехал ночевать к Синцову, что хотел поделиться: почему на это пошел и почему, хоть и ругает себя дураком, все равно счастлив. А счастье в военное время на полу не валяется.
   - Ну что ж, хорошо, - сказал Синцов после долгой паузы.
   - Врешь.
   - Почему вру? Раз тебе хорошо с ней - и ладно. Только про "жениться" чего-то недопонял.
   Артемьев рассказал, как Надя свалилась ему на голову в штаб армии под видом жены, и как наутро Серпилин приказал выдворить ее в Москву, и как она, уезжая, спросила, готов ли он жениться на ней, и сказала, чтоб дал ей с собой письмо в загс, раз он на фронте, - она сама пойдет и все сделает там без него. И еще приедет к нему сюда как законная и посмотрит в глаза этому Серпилину, который выставил ее отсюда, как какую-нибудь тварь!
   - Что же, она со зла, что ли, за тебя замуж выходит?
   - Отчасти и так.
   - А пройдет злость - что дальше?
   - История у нас с ней старая, - сказал Артемьев. - Хотя и вышла потом за другого, но все равно ей лучше, чем со мной, ни с кем не было. В этих делах меня не обманешь.
   - А в остальном? - спросил Синцов, хотя видел, что Артемьеву трудно отвечать.
   - И в остальном она тоже, надо сказать, неплохая баба, - с некоторым усилием над собой сказал Артемьев. - Рукава засучит и пол вымоет, и белье постирает, и обед сготовит - шутя все сделает...
   - Ну, а в остальном? - неуступчиво повторил Синцов.
   - А что остальное?
   - Тогда вопросов нет.
   - Да, можешь меня поздравить, - сказал Артемьев. - Вчера, когда из дивизии с Серпилиным говорил, сообщил мне, что присвоили очередное, подзадержавшееся... Теперь полковник.
   - Поздравляю. - Синцов еще раз подумал о Наде: может, выходит теперь за него замуж оттого, что поверила - далеко пойдет? Раз в тридцать лет уже полковник и, даст бог, не убьют, еще до конца войны будет опять за молодым генералом.
   - Хотел четвертую шпалу привинтить, да в штабе дивизии не нашлось. Никто не запасается, погон ждут.
   - Рад бы помочь, - улыбнулся Синцов, - да нечем. У нас в батальоне, кроме замполита, кругом одни кубики. Он, правда, такой, что и последнюю шпалу отдаст, но это уж я не позволю. Перевоспитываю его, чтоб имел хотя бы полувоенный вид.
   - Смешно это от тебя слышать, - сказал Артемьев. - Слушаю и вспоминаю, каким ты был до армии, в тридцать девятом.
   - Тридцать девятый - это давно прошедшее... - усмехнулся Синцов.
   - Сидим тут с тобой, как две половины армии, - сказал Артемьев. Кадровая и приписная. Думал ли ты до войны стать тем, кто есть?
   - А много ли и обо всем ли, о чем надо, мы вообще тогда думали?
   - Как будем спать ложиться? - спросил Артемьев. - Может, валетом?
   - Рискованно, - сказал Синцов. - Не знаю, как ты, а мне ординарец говорил: я нервно спать стал. Заваливайся подальше к стенке, а я еще посижу, неохота ложиться.
   - Ждешь, пока засну, пойдешь своими делами заниматься? - спросил Артемьев, укладываясь на кровати.
   - На дела сегодня сил нет. Раз артподготовка на девять перенесена, имею право до семи поспать.
   - Я с утра у вас останусь.
   - Тебе видней. Нам так и так наступать. А кто первый задачу выполнит, мы или не мы, - лотерея!
   - Будем считать, что вы, - сказал Артемьев. - Сам говорил, какие вы после лагеря злые...
   - Злость злостью, а огонь огнем. Положат, и будешь лежать при всей своей злости. У меня последние дни такое чувство, что перед батальоном еще густо, намного больше людей, чем у меня. Берем только абсолютным превосходством в огне. Без этого и шагу бы не сделали.
   - Я говорил с фронтовым разведчиком, считают, что у немцев уже немного живой силы осталось.
   - Не знаю, как они считают, - сказал Синцов, - а я просто считаю: за вчера и сегодня на моем участке противник оставил сто сорок трупов. А у меня всего в батальоне на сегодня сто тридцать восемь человек. Если бы у нас с ними вчера утром батальон на батальон был, так передо мною уже была бы пустота, дыра! А вот увидишь, что завтра будет! Хотя, конечно, сопротивление слабеет: голодные, и обмороженных много...
   - Жалеть еще не начал? - вдруг спросил Артемьев.
   Синцов вздохнул и не ответил.
   - Чего вздыхаешь, я серьезно спрашиваю. У меня, например, неудобно признаться, а, несмотря на все зароки, нет-нет и шевельнется...
   - А я, когда гляжу на них, все вспоминаю, сколько раз я был на их месте и в сорок первом и в сорок втором. И спрашиваю себя: неужели у них, как у нас, после всего этого сил хватит встать, отряхнуться и обратно полезть?
   - Ну, насчет тех, что здесь, такой вопрос уже не стоит.
   - А я не про них. Я про остальных... Не знаю, если бы с самого начала, с первого дня, пошли их вот так громить, наверно, как ты говоришь, и шевельнулось бы. А сейчас не шевелится, потому что все это пока только расплата. И еще не вся. Я их не жалею. Я просто пленных убивать не даю. А иногда думаю: почему должна быть расплата?
   - То есть как почему? - не понял Артемьев.
   - Почему нам сначала надо было в долги влезать, а только потом платить начинать? Или нельзя было без этого?
   - Мысль законная, но пора бы уже перестать об атом думать. Жизнь идет вперед...
   - А я никогда не перестану об этом думать, - помолчав, сказал Синцов. И война кончится - не перестану, и десять лет после нее пройдет - не перестану, и двадцать пройдет - не перестану...
   - Это только так кажется. А расшибем их, дойдем хотя бы до старой границы, и совсем другие мысли у всех будут.
   Синцов ничего не ответил, расстегнул ватник, стащил валенки и лег на кровать, на спину, привычно закинув за голову руки. Когда лег, подумал, что сразу, мгновенно, как закинет руки за голову, так и заснет, но что-то мешало. Мягкая перина, что ли, в которую непривычно провалилось тело. Минуту полежал молча, потом сказал:
   - Отвыкли от жилого фонда. Даже чудно, что под задницей перина. Не спится.
   - А я наоборот, угрелся, - хорошо!
   - Тогда спи, - сказал Синцов, - только скажи мне одну вещь: когда в Ставке служил, товарища Сталина хоть раз видел?
   - Раз видел.
   - Объясни, какой он.
   - Чего тебе объяснять, сам не знаешь?
   - А все-таки.
   - Я всего раз его видел. Почти сразу, как пришел после ранения в Генштаб и работал направленцем. Посреди ночи нас всех вдруг собрали, кто сидел на участках Сталинградского фронта, и прямо провели к Сталину. Он поздоровался и приказал нам докладывать по очереди, начиная с правого фланга, о противнике: какие данные у каждого на своем направлении? Я докладывал четвертым, волновался, конечно, тем более что он мне два вопроса задал.
   - А что отвечать, знал?
   - Что отвечать, знал, но волновался.
   - А какие вопросы были?
   - Уточнявшие обстановку на моем участке. Видимо, у него заранее, помимо нас, я уж не знаю, по какой другой линии, были свои сведения о противнике, и он спросил: нет ли там во втором эшелоне еще какой-либо недавно подошедшей части? Я сказал, что предполагается начало выгрузки отдельного гренадерского полка СС. Тогда он спросил: почему сразу не доложили? Я ответил, что предположение еще не подтвержденное и не счел возможным докладывать ему как о факте.
   - А как он тебя спрашивал?
   - Я бы сказал, очень спокойно. Но когда смотрит на тебя - такое чувство, что проверяет, хочет знать тебя всего до мозга костей. И от этого нервничаешь.
   - А как он выглядит?
   - Как на портретах. Немного старше и ростом пониже; когда спрашивает, в глаза смотрит. А сам говорит очень медленно и спокойно, как будто никуда не торопится, хотя обстановка как раз была тяжелая. Мы только потом поняли, что в ту ночь проводилась самая первая прикидка на будущее наступление. Что тебе еще сказать? Когда слушает - ходит; остановится, в глаза посмотрит и опять ходит. Сапоги у него, наверное, с мягкими подошвами, поступь мягкая, как...
   Артемьев сначала хотел сказать, как у кошки, потом - как у тигра, но не сказал ни того, ни другого: и то и другое казалось неудобным сказать про Сталина.
   - Через час всех нас отпустили. У меня лично было такое чувство, что мы мало чего добавили, что он и без наших докладов хорошо информирован. Чувствовалось по вопросам.
   - Да, интересно.
   Синцов слушал с жадным любопытством. Артемьев был для него первым человеком, не просто говорившим про Сталина, а видевшим своими глазами, как он ходит, как говорит, как задает вопросы.
   Синцову хотелось знать это. Ему всю войну хотелось знать про Сталина как можно больше, потому что в глубине души ответ на вопрос - какой он, Сталин? - связывался с ответом на другой, главный вопрос: почему только сейчас, на второй год войны, наступает начало настоящей расплаты с немцами?
   Вопрос этот как бы ставил под сомнение меру величия Сталина и меру безошибочности его решений. А в то же время, когда комбат Синцов, полтора года проживший на переднем крае, все еще искал ответа на вопрос: "Почему война шла так, а не иначе?" - в том, какой Сталин, - это было молчаливым признанием того места, которое занимал Сталин и в его мыслях о прошлом, и в его надеждах на будущее, да и вообще во всей его жизни.