Она кивнула и улыбнулась Завалишину. У пего было такое же заспанное доброе лицо, как и тогда, в прошлый раз, и те же очки, с одним треснувшим посередине стеклом.
   - У вас, можно сказать, настоящая баня. Я даже голову вымыла.
   - Настоящую баню для всех и вся подготовим, когда с фрицами закончим, сказал Ильин, - а пока кто как ухитряется, в зависимости от обстановки и характера. Иван Петров, например, - он кивнул на Синцова, - каждое утро до пояса снегом, а Рыбочкин если через день за ушами потрет - и на том спасибо!
   - Ладно тебе! Я его и так сегодня расстроил. - Синцов взял флягу и налил Рыбочкину первому.
   Сначала выпили за главное сегодняшнее событие - за пленение Паулюса, а потом, как выразился Завалишин, "за трофей нашего батальонного масштаба". Рыбочкин, обращаясь к Тане, порывался рассказать на высоких нотах, как действовал при этом командир батальона, но Синцов не дал, так махнул на него рукой, что Рыбочкин на полуслове замолчал. Тане даже стало жаль его: после того, как она слышала выговор, полученный им от Синцова, ей показалось, что Рыбочкин хотел, превозмогая обиду, из принципа отдать должное совершенному без его участия подвигу капитана, а ему не позволили и снова обидели. Она вообще была полна добра к этим людям, которые, как ей казалось, каждый по-своему любили человека, к которому она пришла.
   - А теперь выпьем за Таню, - вдруг сказал Синцов, поглядев ей прямо в глаза. - И вы все выпейте за нее, ребята, потому что я ее очень люблю.
   И кто-то сказал что-то еще, пока он смотрел на нее, и, кажется, все выпили, и она тоже выпила, не поглядев в кружку, и, пошарив по столу, взяла сухарь и закусила, и сухарь очень громко хрустнул на зубах.
   А Синцов все еще смотрел на нее. И лицо у него было молодое и веселое. И она не могла вспомнить, говорил ли он когда-нибудь при ней "ребята" тогда, в сорок первом, в окружении. У нее вдруг навернулась слеза от мысли: почему они не встретились с ним раньше, до Николая, до войны, до всего, что было потом в ее жизни?
   - Ты чего? - спросил он и, дотянувшись рукой через стол, мягко, пальцем, смахнул у нее со щеки слезу.
   Она ничего не ответила. Она не понимала, что пришедшая ей в голову мысль была глупой и несправедливой. Ей искренне казалось, что тогда, семь лет назад, еще никого не встретив и ни на кого не потратив своих чувств, она была богаче, чем сейчас. Ей не приходило в голову, что тогда, в свои девятнадцать лет, она была гораздо бедней, чем сейчас, когда ей двадцать шесть и когда она сидит напротив него здесь, на войне.
   - Зачем сухари грызете? - спросил Ильин. - Шоколадом закусите! Голод, голод, а запас шоколада у генерала под койкой все же был захованный!
   - Лучше сначала картошечки, - улыбнулась Таня. - Я ее вот такую, жареную, уж и не помню, когда ела!
   - Картошечки так картошечки! - Ильин придвинул ей сковородку. - А полушубок скиньте, жарко!
   - Да, правда. - Таня сбросила полушубок на спинку кресла.
   - На сегодня нам подвезло, - сказал Ильин. - Печка немецкая, казенного образца и кокс к ней. Будем жить, как паны, жечь без остатка. Как тогда, когда ты к нам в первую ночь в батальон пришел, - напомнил он Синцову.
   - Ты вообще тепло любишь, - сказал Завалишин.
   - А кто его не любит, дворовая собака и та любит. А экономии не развожу, потому что завтра все равно выгонят.
   - Кто выгонит? - удивилась Таня, подумав, что он говорит о немцах.
   - Еще не знаю. Кто повыше, тот и выгонит. Или Туманян - он уже прицеливался, спрашивал, как разместились. Или штаб дивизии. Или еще кто. А только нам, грешным, эту квартиру не оставят. Не по чину. А раз выгонят - жжем!
   - Он кулак у вас. - Таня кивнула на Ильина и улыбнулась Синцову.
   - А начальник штаба должен быть кулаковатый. Все зажимаю на черный день. И боеприпасы, и харчи, и водку - на случай прибытия начальства...
   - Про водку врет, - сказал Завалишин. - Зажимает свою собственную. - Он кивнул на кружки. - Небось сам неделю не пил.
   - Не понимаю в ней вкуса, - сказал Ильин. - Гораздо больше крепкий чай люблю. А вы?
   - А я привыкла за войну. Даже самогон пробовала. У нас его гнали, в партизанской бригаде. Вместо наркоза перед операциями пить давали. А первачом раны обрабатывали.
   - Может, еще налить? - спросил Ильин.
   - Спасибо, больше не надо. У вас и так тепло.
   - Это хорошо, что вам у нас тепло, - вдруг сказал Завалишин. И что-то в его голосе заставило Таню посмотреть ему в глаза.
   Оказывается, он не выпил, когда выпили другие, и только теперь поднял свою кружку.
   - Мы в батальоне живем между собой по-товарищески, и это, конечно, многое заменяет из того, чего мы лишены. Но не все. Вот вы пришли и сидите с нами, и, хотя мы рады видеть вас у себя, нам в то же время странно на вас смотреть, как будто каждый вынул по фотокарточке и вспоминает... Понимаете, какая история. С чего начал, еще помните?
   - Помню.
   - Вот за это и пью. За то, что вам у нас тепло, - и нам с вами тоже! Он выпил и повернулся к Рыбочкину: - А теперь напоследок давай стихи.
   - Почему напоследок? - спросил Ильин.
   - А потому, что спать пора. Давай прочти, - повторил Завалишин.
   - А что?
   - Мое любимое, и ничего другого. А если хочешь другое - читай сначала другое, а мое последним.
   - Я сразу его прочту, - пожал плечами, кажется, не очень-то довольный Рыбочкин.
   - Еще лучше.
   Наедине с тобою, брат,
   Хотел бы я побыть,
   На свете мало, говорят,
   Мне остается жить...
   наклонив голову, начал Рыбочкин неожиданно низким, тихим, немальчишеским голосом. Так начал, что Таня даже вздрогнула от тревожной силы этих слов, имевших слишком прямое значение для каждого из сидевших рядом с ней.
   Стихи были памятны по школе, она знала их наизусть, но поняла их только теперь, в эту минуту.
   Она слушала и смотрела на Синцова; он тоже опустил голову, когда Рыбочкин начал читать, и смотрел перед собой в стол. Она смотрела на Синцова, и ей казалось, что эти стихи относились прямо к нему, ему угрожали, ему напоминали о смерти.
   Он сидел неподвижно, слушал, потом поднял голову, посмотрел на Таню и коротко вздохнул, словно хотел сказать ей, что ни она, ни он не могут обещать сохранить друг для друга свою жизнь.
   - Вот и все, первое и последнее, - сказал Рыбочкин, дочитав до конца. И лицо и голос у него, когда дочитал, снова стали не мужские, мальчишеские.
   - Ну что ж, все так все, - сказал Ильин, вставая.
   Все поднялись вслед за ним. Встала и Таня.
   - А вы здесь оставайтесь. Комбат вам свою койку уступил. - Ильин показал на завешенный угол. - Чистым уже застелили ее для вас, пока мылись. Будете спать как в раю.
   - Вы со мной прямо как няньки!
   - Вот именно, - сказал Ильин. - И чтобы у четырех нянек дите без глазу - не допустим.
   - А как же... - Таня обратилась не к Синцову, а к Завалишину, потому что в эту секунду ей так было проще.
   - А мы с Иваном Петровичем на этом диване валетом ляжем. Не помешаем вам?
   - Нет, конечно.
   - Мы так и думали, - сказал Завалишин. - Иван Петрович, я сейчас к Чугунову на часок схожу, но ты не пользуйся моим отсутствием, чересчур не раскидывайся, а то приду, двигать тебя будет тяжело.
   - А я, скорей всего, еще не лягу, - сказал Синцов.
   И это были первые слова, которые он произнес за все время после слов "я ее очень люблю", словно не хотел после них говорить никаких других.
   Таня простилась с уходящими и подумала, что Синцов тоже сейчас выйдет вместе с ними. Но он остался и сел на прежнее место. А когда она тоже села напротив него, улыбнулся и сказал:
   - Вот так и бросила нас с тобой война друг к другу.
   - Ничего не бросила. Я сама пришла.
   - Да, конечно. А все-таки бросила. Могли и не встретиться. Ни там, в госпитале, ни потом, у меня.
   - Могли и сегодня не встретиться.
   - Нет, сегодня уже не могли. Я все эти дни думал, как с тобой встретиться. Только не имел возможности.
   Он протянул руки, взял ее руки в свои и долго молчал.
   - О чем ты сейчас думаешь? О Маше, да? - бесстрашно спросила она. Потому что все равно, раньше или позже, должна была спросить его об этом.
   - Да, - сказал он. - Но я рад, что ты здесь. Я ничего лучшего не мог бы сейчас представить себе в своей жизни.
   И это было правдой, хотя он не мог сказать ей всего, что подумал, как почти всегда не могут сказать этого до конца люди, когда думают о таких вещах. Он подумал о Маше и о том, что ему почему-то не стыдно сейчас перед ней. Не стыдно того, что он держит в своих руках руки этой другой женщины, и того, что с нетерпением думает об этой женщине, и думает не только сейчас, когда она сама пришла к нему, а думал и раньше, еще пять дней назад. "Она там умерла, а я тут... - попробовал он упрекнуть себя. - А что я тут?.. Ну, что я тут? Да, я свободен. Глупое слово, но это действительно так. И никому не нужно, чтобы я не был свободен, никому от этого не легче".
   - Скажи, Таня, когда мы несли тебя с Золотаревым, кто из нас мог подумать?
   Она ответила не сразу.
   - Не знаю. Сейчас мне кажется, что я уже тогда немножко думала о тебе, помнишь, когда этот лесник спросил про меня: "Жена, что ли?" Но это, наверно, неправда, ничего я тогда не думала.
   - Павлу показалось, что он понравился тебе там, в Москве.
   - Это правда, - сказала Таня. - Я даже потом о нем всю дорогу думала, когда ехала к маме. А сейчас просто не представляю себе этого совершенно.
   - И ты всегда вот так будешь говорить всю правду, даже когда тебя не спрашивают?
   - Тебе - да.
   Таня тихонько потянула свои руки, встала, обошла стол, и он услышал, как она там, за его спиной, отодвинула и снова задвинула висевшую на кольцах плащ-палатку.
   Он не повернулся.
   - Он придет? - спросила она о Завалишине.
   - Нет, - сказал Синцов.
   Он сидел и ждал. Она подошла к нему сзади и молча обняла его за шею. И он, прежде чем в первый раз в жизни поцеловать ее, сначала поцеловал коснувшийся его губ обшлаг старенькой бумажной гимнастерки, чуть-чуть пахнувший карболкой.
   - Я не думала, что ты можешь быть таким грубым, - сказала Таня, смягчая свои слова тихим прикосновением пальцев к его глазам.
   Они лежали рядом на узкой складной немецкой койке, за пятнистой немецкой плащ-палаткой.
   Он молчал, ему было стыдно. Потом он сказал:
   - Я больше никогда не буду с тобой таким.
   - А если целый год не увидимся?
   - Тогда не знаю. Ты правильно поняла - наверно, поэтому. И еще потому, что вымотался за эти дни и вдруг испугался, что уже ничего не могу. Стыдно об этом говорить...
   - Ничего не стыдно. И вообще ничего ни перед кем не стыдно, - сказала она.
   - А ты давно одна? - спросил он.
   - Полгода. Я потом тебе расскажу.
   - Как хочешь.
   - Могу и сейчас.
   - Как хочешь, - повторил он.
   - Нет, сейчас не хочу. Но, может быть, тебе это важно знать сейчас?
   - Мне это не важно. И никогда не будет важно. Запомни это раз и навсегда.
   Она улыбнулась в темноту этому сердитому "раз и навсегда".
   - Говорим, как будто мы с тобой муж и жена.
   - А как же иначе, - сказал он.
   - Да, может быть, и так, - сказала она. - Если только тебе будет хорошо со мной.
   - Мне хорошо с тобой.
   - А ты сам еще не знаешь этого, и я тоже не знаю.
   Она подумала, что если им и потом будет так же плохо друг с другом, как в эти первые минуты, то она не будет его женой, потому что это бессмысленно. Но она не могла поверить, что им и потом будет плохо, потому что чувствовала к нему такую нежность, которую, наверно, нельзя чувствовать отдельно, без того, чтобы людям не стало хорошо друг с другом. Ей хотелось скорей испытать еще раз, как им будет друг с другом. Неужели правда им опять будет плохо? Но она помнила, как он сказал о себе, что вымотался, и, неподвижно лежа рядом с ним, вдруг спросила:
   - У тебя есть завернуть?
   Он сначала не понял.
   - Что?
   - Закурить хочу.
   - Есть папиросы.
   - А махорки нет? Я больше привыкла к махорке.
   - Есть и махорка.
   Он достал махорку и оторвал уголок от газеты.
   Она свернула самокрутку и, когда он щелкнул зажигалкой, увидела его чуть удивленное лицо.
   - Ты еще не привык ко мне. Думаешь, я баба? А я уже давно стала солдатом. А потом уже все другое, - сказала она и подумала: "Боже мой, как все-таки все это трудно! И как я хочу, чтобы поскорей кончилась война! И какое это счастье, что тихо, и завтра, наверное, уже не будет боя, и никто из нас не будет воевать, пока нас не перебросят на другой фронт, может быть, целый месяц, а может, и больше". Она подумала об этом с такой страстной надеждой, за которую в другую минуту жизни сама бы жестоко обругала себя.
   - А у тебя волосы еще не высохли.
   Она чувствовала, как он дышит ей в затылок, и радовалась, что вымыла голову и волосы у нее чистые и мягкие, хотя и чуть-чуть мокрые.
   - Докурила?
   - Нет.
   - Не кури больше.
   - Ладно.
   - Дай мне.
   Он взял самокрутку, два раза курнул, потом в темноте потянулся через нее рукой и притушил самокрутку где-то внизу, об пол.
   - Не бойся, - сказал он, уже не отнимая тяжело легшей ей на плечо руки. - Я больше никогда не буду таким грубым. Никогда. Ты не боишься?
   - Не боюсь, - сказала она, стиснув зубы от страха, что им опять будет нехорошо.
   38
   Они встали совсем рано. Она еще среди ночи сказала, что в половине седьмого уйдет, иначе не вернется вовремя к себе в санитарный отдел.
   - Будет еще совсем темно, - сказал Синцов.
   - Вот и хорошо.
   Под утро он два раза сквозь сон чувствовал, как она брала и поворачивала его руку и, приблизив к глазам, смотрела на светящийся циферблат часов. А в половине седьмого тихо, на ухо, сказала, что встает, и, когда он в ответ обнял ее, коротко и крепко прижалась к нему и так же быстро оторвалась.
   И в ее движении было что-то так твердо решенное, что он не посмел удерживать ее, а, полежав несколько минут один, тоже поднялся и стал одеваться.
   - Где твоя зажигалка? Посвети, я не найду ремень, - сказала она, двигаясь в темноте.
   Он посветил и увидел, что она стоит уже одетая, в полушубке.
   - Твой ремень на кресле, - сказал он. - Я зажгу "катюшу".
   - Еще лучше.
   Он подошел к столу и зажег "катюшу". Ее ремень с пистолетом действительно лежал на кресле. Но Таня, взяв его в руки, не стала опоясываться, а положила перед собой на стол, опустилась в кресло и, глядя на стоявшего перед ней Синцова, глубоко вздохнула.
   - Если б ты знал, какая я счастливая и какая усталая. Ноги подкашиваются.
   - Ну и приляг здесь хоть ненадолго, вот так, одетая, - сказал Синцов, показывая на пустой диван Завалишина. - Не стесняйся. Все равно никто ничего не скажет.
   - А я не стесняюсь. Просто мне надо идти. Вот если опоздаю к девяти, как обещала Рослякову, тогда будет стыдно. А так пусть говорят, что хотят. И ты что хочешь говори и что хочешь думай.
   - А я сейчас сам не знаю, что думать о тебе, - сказал Синцов и, поколебавшись, добавил: - По-моему, я люблю тебя.
   И она, заметив его колебание, чуть не спросила: "А что будешь делать со своей памятью, тоже не знаешь? Или уже придумал?" Чуть не спросила, потому что не могла примирить свое представление о нем с мыслью, что он мог так скоро забыть свою жену.
   - Ну вот и посидела, - так ничего и не спросив, сказала она и поднялась.
   - Я провожу тебя.
   - А ты можешь?
   Она не хотела просить об этом сама. Боялась, что ему нельзя по службе.
   - Пока могу. До артиллерийских позиций. Возможно, от них пойдут в тыл обратные машины, тогда подсажу тебя и отправлю.
   Он подошел и тихо поцеловал ее. Она улыбнулась.
   - Так виновато меня поцеловал, словно я ухожу на работу, а ты остаешься тут спать и бездельничать.
   - Спать уже не придется. А бездельничать - вполне возможно. Как рассветет - сдадутся наши фрицы, вот и будем бездельничать.
   - А ты веришь в это? - Она с надеждой посмотрела ему в глаза.
   - В смысле бездельничать, конечно, шутка, так и так будет хлопот полон рот, а что сдадутся - вполне верю. Вчера они уже дрались, можно сказать... - Он так и не подобрал слова, чтобы объяснить, как вчера дрались немцы. Пошли?
   В соседнем подвале за столом спал Ильин, положив на телефон руку, словно больше надеясь на нее, чем на свой слух.
   Когда они вошли, он проснулся: сначала пошевелил рукой на телефоне, потом открыл глаза и спросонок качнулся.
   - Я пойду провожу, - кивнул на Таню Синцов. - До артиллеристов, до огневых. Буду через тридцать минут самое большее.
   - Ясно. - Ильин встал.
   - Здравствуйте. - Таня заметила, что Ильин смотрит на нее, шагнула к нему и первая протянула руку. - И до свидания. И спасибо за все.
   И Синцов удивился той смелости и внутренней силе, с которой она это сказала. И еще раз подумал, что, хотя их швырнуло друг к другу, прежде чем они сами успели опомниться, он все равно уже любит эту женщину. А Ильин, который, наверно, ожидал, что она смутится сейчас, утром, его присутствия, смутился сам и неловко спросил:
   - Как, хорошо у нас выспались?
   - Хорошо, - серьезно и просто ответила Таня.
   И, не оглядываясь, прошла через подвал впереди Синцова. А когда вышли наружу, остановилась, протянула в темноте назад руку и, найдя его руку, сказала:
   - Самой не верится, что я тебя все-таки встретила.
   - Как будет дальше? - спросил он.
   - Не знаю. Куда нам идти - в эту сторону?
   - Да.
   Они пошли, и она еще раз молча подумала: "Не знаю". Не о своих чувствах к нему, а все о том же: сдадутся ли немцы или еще будут бои? Если будут, значит, ему опять воевать. И может быть, уже сегодня, через несколько часов. Эта мысль привязалась к ней, как проклятая, в середине ночи и никак не отвязывалась. И в то же время эта проклятая мысль означала, что она счастлива, что у нее есть теперь на свете человек, ее человек, и она смертельно боится за этого своего человека.
   - Ты спросил, как будет дальше, - сказала она, отрываясь от этой одновременно и счастливой и несчастной мысли о нем. - Я сделаю все, чтобы видеть тебя. Каждый раз, как смогу.
   - И я тоже, - сказал он.
   Сказал весело и уверенно, хотя понимал, что за этим так просто сказанным "каждый раз, как смогу" стоит бесконечное число раз "не смогу" из-за людей, из-за службы, из-за собственного понимания своего долга на войне.
   А все-таки как здорово было услышать эти слова! Удивительное это дело остаться в живых, и встретиться с женщиной, и вдруг почувствовать в полную силу, что это значит - остаться в живых!
   "Ну и как все-таки все это у нас будет, трезво говоря?" - мысленно остановил себя он.
   Но как раз этого сейчас и не хотелось - ни трезво говорить, ни трезво думать. Хотелось просто верить, что все будет хорошо.
   Она сказала ему ночью, что с самого начала просила Серпилина послать ее в полк, в санроту. И об этом можно попросить еще раз. Если не в санроту, то хотя бы в медсанбат их дивизии.
   Наверно, он был обязан подумать, что работать в санитарном отделе армии безопасней, чем в медсанбате или в полку, но он не подумал. В этой маленькой женщине было что-то такое, что не позволяло против ее воли бояться за нее того, чего она сама не боялась.
   Она споткнулась в темноте, и он поддержал ее, не дав упасть.
   - Да, ночи в январе длинные, - сказала она. - А хотя сегодня уже февраль.
   И он подумал, что в самом деле сегодня первое февраля, значит, пошел уже двадцать третий день наступления.
   - Позавчера иду, вижу, лошадь с санями, на санях полковой миномет, а сзади топает солдат. Подошли к развилке, лошадь, смотрю, пошла в одну сторону, а солдат - в другую. Окликнул его, оказывается, заснул на ходу. Вот до чего люди устали.
   - И ты тоже, - сказала она, потому что всю эту ночь и все это утро думала только о нем.
   Еще подходя к огневым позициям артиллеристов, они услышали, как невдалеке урчит полуторка. Наверно, водитель, пока выгружали снаряды, не хотел выключать на морозе мотор.
   Из темноты вышел знакомый Синцову командир дивизиона.
   - Богу войны! - сказал Синцов. - У тебя что, порожние машины назад пойдут?
   - Сейчас одна пойдет, - сказал командир дивизиона, вглядываясь в малопонятную ему маленькую фигуру рядом с Синцовым.
   - Все же, значит, пополнили тебя боеприпасами.
   - Все же пополнили. А ты чего?
   - Хочу вот военврача, - кивнул Синцов на Таню, - посадить в кабину. Ей в санитарный отдел армии надо.
   - До развилки довезут. Пойдем посадим, - сказал командир дивизиона.
   Они подошли к полуторке.
   - Сажай, - сказал командир дивизиона Синцову и пошел вокруг кузова назад, туда, где слышались солдатские голоса.
   Синцов распахнул дверцу кабины:
   - Садись.
   Таня влезла на подножку и села. Он стоял рядом, совсем близко. Потом, не дав снять варежку, коротко стиснул ей руку и отодвинулся.
   - Я закрою, холодно.
   Но ей было не важно, что холодно, а важно, чтобы он еще несколько секунд пробыл рядом с ней. И она, поставив валенок на подножку, помешала ему закрыть дверцу.
   - Ну вот. - Он нажал на дверцу и не сразу понял, почему не смог закрыть ее. - Ногу же мог сломать тебе!
   Она убрала ногу, потому что с другой стороны в кабину уже влез водитель. Синцов захлопнул дверцу со своей стороны, машина рванула и выехала, оставив его вдвоем с командиром дивизиона.
   - Чего это ты с утра на огневых? - спросил Синцов.
   - Заночевал здесь. С вечера работу с личным составом проводил.
   - Насчет чего?
   - Чтобы сверхметкий огонь сегодня дали, все живое мертвым сделали...
   - Значит, ваши начальники с утра на "хенде хох" не надеются?
   - Не похоже, - сказал командир дивизиона. - Боекомплект за ночь опять до полного довели.
   - А я вчера, когда о Паулюсе узнал, подумал, что и наши фрицы сдадутся.
   - То-то, я вижу, ты мирным настроениям поддался, ночей не спишь, военврачей по утрам провожаешь...
   Синцов не ответил. Да, может быть, и поддался.
   - Ладно, пошел, - сказал он, помолчав. - Если вас за ночь до боекомплекта довели, значит, и нам с утра накрутку будут делать.
   Светало медленно. Пока шел обратно, так до конца и не рассвело. Только кое-где из морозного утреннего тумана вылезали зубцы развалин. Да и шут с ним, что еще не рассвело! По правде говоря, смотреть на все это не хотелось.
   Мысли о том, будет или не будет сегодня бой, путались с мыслями о женщине, за которой захлопнул дверцу кабины и остался опять один на один со своей обычной жизнью - войной.
   Ночью с тревогой подумал, как будут расставаться утром, а оказалось все просто. Это она так сделала, что оказалось все просто. И ничего лишнего и глупого друг другу утром не сказали. А ночью он говорил ей много лишнего и глупого. Даже сам удивлялся, считал себя уже неспособным на такую нежность к женщине и на такую благодарность к ней.
   Он говорил, а она молчала. Потом сказала: "Какой ты нежный". Сначала сказала: "Я не думала, что ты можешь быть таким грубым", а под утро: "Я не думала, что ты можешь быть таким нежным".
   Ничего удивительного. Он и сам давно забыл, каким он может быть грубым, или нежным, или еще каким-нибудь.
   Кто знает, может быть, он с такой силой жег себя все эти полтора года воспоминаниями о жене, что они выгорели дотла. Или это только так кажется сегодня? Он подумал об этом, когда утром запнулся, прежде чем сказать ей: "По-моему, я люблю тебя".
   Говоря это, он не вкладывал в слово "люблю" какой-то особенный, необыкновенный смысл, который как бы отделял это слово от всех других и необъяснимо приподнимал над ними. Само по себе это слово в общем-то ничего не значило, - просто он не нашел других слов для того, чтобы коротко сказать ей самое главное: что он уже не может представить себя без нее.
   Да, с ними произошло чудо. И он шел и улыбался этому чуду. И так, продолжая улыбаться, вошел к себе в подземелье, увидел сидевшего за столом и пьющего чай Ильина и сел за стол напротив него, все еще не заметив своей улыбки.
   Ильин наклонил чайник, молча налил и пододвинул кружку. Ни вчера, когда все это началось, ни сегодня, когда кончилось, он, несмотря на всю свою молодую строгость, не осудил Синцова. За время их совместной службы Синцов всегда был в его глазах безотказным человеком, старавшимся взять на себя больше всех, и когда такому человеку вдруг повезло с бабой, можно сказать, само счастье пришло в руки, - в чем его тут можно упрекнуть? Ровно ни в чем, считал Ильин. Завидно - это другое дело!
   Сделав все, что от него требовалось, чтобы оставить комбата вдвоем с этой женщиной, Ильин считал, что имеет право на откровенность с его стороны теперь, когда она ушла.
   - Ну, как же у вас с ней получилось? - спросил он, дождавшись, пока Синцов выпил полкружки чаю.
   - Все хорошо. Лучше не бывает. Спасибо вам, ребята. - Синцов поднял глаза на Ильина.
   И хотя глаза у него были добрые и даже веселые, но было в них что-то другое, удержавшее Ильина от попытки узнать подробности.
   - Долей чаю.
   - Тогда больше вопросов нет. - Ильин долил кружку. - Пей. Пока тебя не было, Туманян звонил. Вызывает к себе комбатов на девять ровно.
   - Вчера всех нас, грешных, вызывали, - сказал Завалишин, вошедший, пока говорил Ильин, - разъясняли, как щадить, если капитулируют, а сегодня вас будут накачивать, как добивать, если упрутся.
   - Похоже, что так, - сказал Синцов. - У Ермакова был в дивизионе, им до полного боекомплекта довели.
   - Значит, ударим. - Завалишин вздохнул. - А ночью, по совести говоря, уже настроения воевать не было.
   - Ну это у тебя не было, а у комбата... - не удержался Ильин.
   Но Синцов остановил его, мягко положив ему на запястье свою тяжелую руку.
   - Насчет моего настроения, Коля, я уже тебе сказал - оно хорошее. И не порть мне его. Ясно?
   - Мне все ясно, - сказал Ильин. - А тебе время выходит являться перед светлые очи Туманяна. Бриться уже не будешь?
   - Еще успею, - взглянул на часы Синцов. И, допив последний глоток, снова налил полкружки. - Придется для скорости - чаем.
   На совещании у Туманяна командирам батальонов было приказано продолжать активные действия и одновременно готовиться к общему наступлению, намеченному на завтрашнее утро. Из всего этого было ясно, что немцы здесь, в заводском районе, по нашим сведениям, капитулировать пока не думают и ждать этого дольше завтрашнего дня мы не будем.