- Да, конечно, принято, - задумчиво сказала Таня и расстегнула верхний крючок шинели. - А из кого война сухарей насушила, тот этого не замечает. Это вы неправду про себя. А надо - правду. Кому это нужно, бояться этого!
   Забрав с табуретки сверток, она пошла по коридору в кухню.
   - Где у вас там выключатель?
   - Слева от двери.
   - А светомаскировка есть? - спросила она уже в дверях кухни.
   - Есть.
   Он посмотрел ей вслед и, когда она повернула выключатель, увидел в знакомом узком проеме кухонной двери полку с кастрюлями. Покойный отец смастерил эту полку своими руками вскоре после вселения в квартиру, и он хорошо помнил, как и когда это было. Отец прибивал полку, стоя на коленях на кухонном столе, а он стоял рядом, вытянувшись, одной рукой поддерживал полку, а другой подавал отцу гвозди. Было это в двадцать седьмом году, во время забастовки английских горняков. Было ему четырнадцать лет, и не было тогда еще ничего: ни конфликтов на КВЖД, ни Хасана, ни Халхин-Гола, ни финской войны, ни этой... И что их всех ждет впереди, никто в этой квартире даже и не догадывался...
   - Вот вы говорите, чтоб все друг другу сообщать, что в голову приходит, всю правду; а вот мне в голову пришло, что это не вы, а мать там, на кухне, посудой гремит. Это тоже надо вам говорить?
   - Не знаю, - ответила она из кухни. - Если легче молчать, молчите.
   - Нет, мне легче говорить. - Пройдя по коридору, он встал в дверях кухни. - Встретил позавчера школьного товарища, были когда-то пацанами, а сейчас - генерал, и вся семья погибла, аттестат некому высылать. И мне тоже некому. Пока вы мне про сестру не сказали, я все еще про самого себя не думал, что мне аттестат высылать некому. А теперь думаю!
   - А я должна была вам это сказать, раз нашла вас. Разве можно скрывать такие вещи!
   - Это верно.
   - Я сосисок только половину сварю, а остальные вам оставлю.
   - Варите все, - сказал он. - У меня аппетит здоровый, при любом настроении.
   - Почему вы на Наде не женились? - не поворачиваясь к нему и продолжая заниматься своим делом, спросила она.
   - А разве она вам, пока вы квартиру с ней убирали, всех подробностей не доложила?
   - Никаких подробностей она мне про вас не докладывала. Только сказала, что виновата перед вами.
   - Врет. Ни в чем она не виновата. Просто не любила меня. Даже лучше, что ничего из этого не вышло.
   - А почему вы и потом ни на ком не женились?
   Он молчал, потом рассмеялся.
   - Почему вы смеетесь?
   - Потому что, когда хочешь на такой вопрос совершенно правдиво ответить, в устах мужчины звучит как-то смешно. Но все равно, скажу: без любви жениться не хотел. Это неудачливые барышни обычно так о себе говорят: хотела выйти замуж только по любви! Не надо заставлять человека говорить все, что он думает, смешно получается.
   - Ничего смешного, - сказала Таня, открыла крышку чайника с заваркой и понюхала. - Уже заварился. Крепкий, как до войны. Сказали, чтоб я ничего не жалела, вот я и не пожалела...
   - Сейчас, - сказал он. - Только позвоню, будет ли машина, чтоб знать, в каком темпе ужинать.
   - Оказывается, у вас даже телефон, - как о чуде, сказала Таня, когда он, позвонив и узнав, что машина придет, вернулся на кухню.
   Она за два месяца на Большой земле все еще никак не могла привыкнуть, что в квартирах бывают телефоны, что на дверях висят почтовые ящики, что люди отправляют друг другу письма и телеграммы.
   - Не было телефона, выключили, - сказал Артемьев. - Но у меня в Управлении связи один друг еще с Халхин-Гола, и я, когда думал, что иногда тут ночевать буду, попросил его сделать. Ладно, будем ужинать! Водки, правда, всего четвертинка!
   - А я вам еще "тархуна" достану, мне тетя Поля свой дала, - поспешно сказала Таня.
   - Нет, "тархун" по дороге на харчи менять будете.
   Он открыл четвертинку и только тут заметил, что она не поставила себе рюмки.
   - Если в мою пользу экономите, так я пошутил, что четвертинки мало.
   - Не потому. Я позавчера слишком много выпила портвейна, до сих пор ничего не хочется.
   - Тогда на дно, чтоб чокнуться.
   Она молча подставила чашку и обрадовалась, что он и правда налил совсем немного.
   - За ваше свидание с отцом и матерью! - Артемьев чокнулся и выпил.
   - Боюсь, что отец умер. Как получила телеграмму с одной маминой подписью, все об этом думаю...
   - Подождите, стойте... - остановил он ее. Он был полон добра к ней, и ему захотелось сделать для нее чудо. - Хотите, попробуем сейчас позвонить вашим родителям?
   - Но это же невозможно, - ошеломленно сказала Таня.
   - А мы возьмем да попробуем... - Он встал из-за стола. - У вас в телеграмме адрес был.
   Она все так же ошеломленно вытащила из кармана телеграмму и протянула ему.
   - "Караванная, девять", - вслух прочел он. - Может, они там и живут в общежитии при заводе? Кого на заводе больше знают: отца или мать?
   - Отца. Мать перед войной не работала.
   - А вы пока сидите, чего встали? Это еще долгая песня.
   Она опустилась обратно на табуретку, но, когда он уже был в дверях, окликнула его:
   - Подождите...
   - Ждать некогда, - сказал он. - Или звонить, или нет.
   - Нет, нет, звоните, это я просто так... все не могу себе представить...
   Она услышала через дверь, как он, вызвав какого-то полковника Харитонова, уговаривает его дать Ташкент, партком завода, который помещается на Караванной, девять.
   - Ничего! Мне не найдут, а ты скажешь - тебе найдут... Потому и прошу тебя, что невозможно... Ну, что тебе объяснять - нужно, значит, нужно... Нет... Партком вызываю, при чем тут женщины?.. Большое тебе спасибо, Николай! Утром улетаю на Донской. Первый же трофейный "вальтер" тебе пришлю...
   Таня сидела и слушала; сначала чуть было не вскочила и не остановила его, чтобы не уговаривал: зачем это?.. А потом, когда он сказал "Спасибо, Николай!", подумала о муже, который тоже Николай, и даже не о нем, а о том, что почти никогда не думает о нем. Даже странно, до чего она не думает о нем!
   Артемьев вернулся с радостным лицом. Он был доволен, что ему, кажется, удастся совершить чудо для этой женщины.
   - Может быть, вы ему мой "вальтер" подарите? - спросила Таня, когда Артемьев снова сел напротив нее за стол. - Он у меня трофейный, не записанный за мной.
   Ей было бы жаль, если б он согласился, но она все-таки предложила.
   - Еще чего! Там, на Донском, этого добра, когда немцы сдадутся, через голову будет...
   - А вы думаете, они сдадутся? - спросила Таня.
   - А что же им делать?
   - А мы там в тылу их ни разу в плен не брали. - Таня задумалась, потому что вспомнила, как Каширин, единственный раз за все время, изматерил ее, когда она пожалела двух захваченных в бою немолодых немцев из карательного батальона, пожалела и предложила что-то несуразное.
   "Значит, тебе их жаль? - сказал тогда Каширин. - А мне их не жаль?.. Ты у меня за них просишь! А мне у кого просить? У царя небесного? Кто за чужой счет добрый, тот сволочь. Уходи... А то тебе самой прикажу их..."
   Немцев из карательного батальона расстреляли, а Каширин потом неделю не говорил с нею. Обиделся, что напомнила ему о его жестокости, вынужденной, но уже привычной. Значит, и у него самого душу свербило от этого, иначе не обиделся бы, просто обругал бы, и все...
   А теперь, если окруженные в Сталинграде немцы сдадутся, их будет много, очень много, так много, что трудно себе представить...
   Хотя последние месяцы в газетах все время писали о тысячах и тысячах пленных, Таня плохо представляла себе целые тысячи взятых в плен немцев... Тысячи взятых в плен наших она видела - их взяли в октябре под Вязьмой, видела их издали на шоссе. А потом, когда она уже была в подполье и жила у Софьи Леонидовны, весной, в марте, большую колонну наших пленных гнали через Смоленск по их улице... И это было самое страшное и жалкое, что она видела в своей жизни, - раздетые, обмороженные пленные, которых гнали по улице, а она стояла рядом на тротуаре и ничего, ровно ничего не могла для них сделать: ни дать им кусок хлеба, ни помахать рукой, ни улыбнуться, ни заплакать, - ничего. А теперь мы сами берем в плен немцев, много немцев... Радуясь этой мысли, она все равно еще не могла привыкнуть к ней.
   - Чего задумались? - спросил Артемьев. - А то я все сосиски съем, вам не оставлю.
   - Скажите, - она подумала о Серпилине, но не назвала его имени, - у меня есть полевая почта одного генерала. Если написать, чтоб он мне вызов прислал прямо туда, в Ташкент, в санитарное управление округа, чтобы мне именно к нему попасть, в медсанбат или в санчасть полка... Может это выйти?
   - Зависит от должности и натуры генерала. Вы сперва до Ташкента доберитесь. - Артемьеву почудилось, что зазвонил телефон, он было поднялся и снова сел. - Послышалось... О чем будем говорить, пока Ташкент не дадут?
   - А вы верите, что дадут?
   - Дадут.
   - О чем хотите.
   - Вы правда замужняя? - спросил Артемьев. - Или это тетя Поля при мне так, на всякий случай, сказала?
   - Правда замужняя. А почему вы спросили?
   - А вы же сами меня агитировали: что придет в голову, то и говорить. Пришло в голову: почему вы ни разу о муже хоть из приличия не вспомнили?
   - Не вспомнила, потому что не вспоминается... Вот сейчас, когда вы про немцев говорили, вспомнила, как наших пленных через Смоленск гнали, и про брата вспомнила, что он на войне, а про мужа не вспомнила, хотя с ним тоже все могло быть... Он, как и я, врач, наверно, с первых дней на фронте.
   - Не обязательно.
   Она пожала плечами. Ей казалось, что это обязательно.
   - Мы почти разошлись с ним перед войной, - помолчав, сказала она. Можно даже считать, что разошлись.
   Она была не в настроении говорить о своем муже и сердилась, что Артемьев зачем-то спросил о нем. И хотя то, что она сказала в ответ, было совершеннейшей правдой, но это выглядело так, словно она спешит объяснить, что свободна. А не сказать этого она не могла. Раз он спросил ее про мужа, она хотела, чтобы он знал правду. А еще лучше было бы, если бы вообще не спрашивал...
   Он почувствовал это, внимательно посмотрел на нее и заговорил о себе.
   - Как видите, у меня никого на свете нет, - сказал он голосом, от которого она вздрогнула. - Вот мы сидим тут с вами на кухне, а я вспоминаю, как накануне отъезда на Халхин-Гол, получив назначение, но еще не зная, что через неделю буду уже ранен, пришел сюда, а мать стояла вот здесь, где вы сейчас сидите, и стирала белье. Настроение было у меня и скверное и хорошее, скверное потому, что известная вам Надя выходила замуж не за меня, а за другого, а хорошее потому, что ехал туда, куда хотел. А мать стояла, стирала и молчала. И я ее спросил: "Что же ты молчишь, ничего мне не говоришь, я ведь уезжаю!" А она ответила: "А что с тобой говорить, надо в дорогу тебя собирать!" И собрала меня в дорогу в последний раз, больше и не собирала и не видала, потому что отпусков нам с Дальнего Востока не давали.
   - Вы на Донском фронте будете?
   - Да.
   - В какой должности?
   - Если не обманут, начальником штаба дивизии, а нет - пойду на полк, кем раньше был...
   Он не договорил: Таня вскочила, - она первой, потому что больше, чем он, ждала этого, услышала далекий звонок в комнате.
   Он заторопился вслед за ней к телефону и, сняв трубку, сделал ей рукой знак подождать. Слышимость была плохая, он все время кричал. Его соединили с парткомом завода, и он стал кричать, чтобы ему вызвали к телефону Овсянникова, бывшего парторга сборочного цеха.
   - А вам лучше знать, где он теперь у вас работает... А вы проверьте! кричал он по телефону. - Как так не знаете, какой же вы дежурный по парткому, если парторга цеха не знаете? Тогда давайте мне Овсянникову... Он сделал движение пальцами, и Таня поняла и подсказала ему: "Ольга Ивановна!" - Ольгу Ивановну. Работает у вас на заводе Овсянникова Ольга Ивановна? Так... - И, не отнимая трубку, закивал Тане, что работает. - Вот и зовите ее, раз близко... Я ждать буду, только пусть трубку кто-нибудь держит, а то разъединят... - И, прикрыв рукой трубку, сказал Тане: - Пошли за твоей матерью, сказали: в литейке работает, недалеко от парткома.
   - А что про отца сказали?
   - Говорит, не знаю такого парторга, я человек новый.
   Он услышал что-то в трубке и сердито крикнул:
   - Не разъединяйте! Москва говорит...
   Таня снова хотела спросить его об отце, но, удержав себя от этой бессмыслицы, закусила губу, прислонилась к стене и стала ждать. Она стояла зажмурясь и еще два или три раза слышала, как Артемьев повторял громким, злым голосом: "Не разъединяйте, Москва говорит..." И вдруг, все еще с зажмуренными глазами, почувствовала прикосновение его руки:
   - Скорее!
   И, схватив трубку, закричала:
   - Мама, мама!..
   Сначала ничего не услышала, только шуршание в трубке, а потом далекий, слабый голос:
   - Это я, Овсянникова, что такое?
   - Это я, мама, я, Таня... мама!.. - А в трубке опять ничего не было слышно. - Мама... мама!..
   Артемьев сначала стоял рядом с ней, готовый вмешаться и помочь, если что-нибудь будет не так, а потом, поняв, что помощь уже не нужна, ушел на кухню.
   - Да, мама... да, да! - кричала Таня. - Все хорошо, все хорошо... Как папа? Когда? Ох... боже мой! Где? Как Витя? Когда?
   Несмотря на закрытую дверь, все это было слышно, и Артемьев сидел на кухне и жалел, что устроил этот полный непоправимостей разговор по телефону. А Таня там, в комнате, все еще кричала:
   - А извещение было?.. А? - Потом, очевидно, отвечала на вопросы: - Не знаю точно, наверное, дней через семь... Ты не встречай... Я знаю, я найду... Нет, не встречай, я сама найду... Что, что?.. Вернулся? - И несколько раз настойчиво, отчаянно повторила: - Нет, нет, я запрещаю тебе... Нет... Не хочу, нет... - А потом снова: - Мама, мамочка... Мама!..
   "Разъединили", - подумал Артемьев, услышав, как лязгнула о рычаг трубка.
   Таня вернулась в кухню притихшая, оглушенная. Он не стал расспрашивать ее. Того, что слышал, было достаточно, чтобы понять: ничего хорошего. Он ждал, а она сразу, как вошла, опустилась на табуретку, сидела и молчала, тяжело дыша, словно после долгой и трудной ходьбы.
   - Отца схоронили, - наконец сказала она, - в прошлом году, а брат убит в позапрошлом. Мама живет одна. Сказала мне: ты меня и не узнаешь! Почему я ее не узнаю?
   - Ну, изменилась, постарела, это, наверное, хотела вам сказать, предупредить заранее.
   - Да, конечно, - согласилась Таня и тревожно вскинула голову. - Но почему же, почему я ее не узнаю?
   Эти слова беспокоили ее и пугали.
   - А муж мой жив, - помолчав, сказала она, - а я даже сразу не поняла, когда мама сказала: Николай твой здесь, в Ташкенте. Только потом поняла, что это о нем.
   - Хоть что-нибудь хорошо!
   - А что хорошего? - рассеянно сказала Таня.
   - Хотя бы то, что жив. Лучше как-никак, чем если б убит был! - сердито сказал Артемьев.
   - Да, конечно, конечно, - снова покорно и рассеянно согласилась Таня. Хорошо, что не убит. Мама сказала, что он нигде и не был. - И вдруг, подняв глаза на Артемьева, спросила: - Так что же теперь, когда я опять на фронт уеду, свой аттестат ему туда, в Ташкент, высылать?
   - Про аттестат - бабьи глупости! - сказал Артемьев. - Аттестат матери будете высылать.
   - Хорошо, пускай бабьи глупости, ну а понять меня вы можете? - со злым отчаянием в голосе спросила она.
   - Мало ли что человек в тылу. Сам факт еще ничего не говорит.
   - А понять меня вы все-таки можете или нет? - настойчиво повторила она.
   - Понять могу.
   "Да, я баба, баба, я несчастная баба, - хотелось крикнуть ей, - но я все равно хочу счастья, а не мужа в тылу, который только тем и хорош, что жив! Да, может быть, он остался там в тылу просто потому, что у него так вышло. Но мой отец умер, мой брат убит, а он и нигде не был, и я узнала все это сразу, только что, за одну минуту, и я не могу думать о нем, забыв о них, и не могу поверить, что он нигде не был только потому, что так вышло, и мне странно представить себе, что я должна теперь радоваться и ехать к нему, раз он мой муж и раз он жив, жив, потому что нигде не был. Поэтому я и крикнула: "нет", когда мама сказала, что будет встречать меня вместе с ним. И я не могу представить себе, что опять, как до войны, лягу с ним в одну постель. И не могу всего этого объяснить вам. Никому не могу объяснить. А вам тем более".
   - Очень любили отца?
   - Да, очень. Больше всех на свете! - сказала она. И это было правдой, хотя она сейчас думала не об этом.
   - А я знаете как любил своего отца! - сказал Артемьев. - Когда он умер, я первые полгода на его токарный станочек, что он к подоконнику приладил, смотреть не мог. А потом одно на другое, война на войну - и забыл, привык и даже почти не вспоминаю. Как будто это в порядке вещей, что его нет. Так и у вас будет. Как бы ни любили, все равно будет.
   "Ну, чего утешаешь! Чего ты меня утешаешь? Самому, что ли, лучше? испытывая к нему горькую благодарность, подумала Таня. - Я хоть к маме еду. А у тебя вообще никого. И сам уже два раза ранен, а на третий возьмут и убьют! Полетишь завтра на фронт, а послезавтра убьют. Очень просто. Так и бывает. Убьют - и все!" - упрямо повторяла она про себя, хотя все ее существо сопротивлялось этой такой простой и обычной во время войны мысли.
   - Посидите здесь, я сейчас приду, - сказал Артемьев, который, так и не дождавшись от нее ответа, не знал, радоваться или бояться за нее, что она сидит, молчит и не плачет.
   Он вышел, а она почти сразу же, как только он вышел, заплакала. Встала, подошла к висевшим на стене старым ходикам и с треском подтянула за цепочку гирю. Но маятник все равно не закачался, и ходики не пошли, и на кухне снова стало так тихо, что она заплакала от этой тишины...
   Но когда Артемьев вернулся, она уже не плакала, а стояла у стола и завертывала обратно в бумагу все, что осталось от ужина.
   - Уже ехать? - спросила она.
   - Да, надо спускаться.
   - Куда это положить?
   - Пока в руки возьмите, - ответил он, но, когда они перешли из кухни в переднюю и оделись, он опустился на одно колено и развязал ее вещевой мешок. - Давайте сюда, войдет.
   - А может, разделим? Вам ведь самому лететь!
   - Лететь - не ехать, - весело сказал он, потянув у нее из рук сверток, сунул в мешок и, завязав, вскинул мешок на плечо. - А надвое мы ваше курево разделим. Вы, я вижу, курец слабый, две за вечер, а мне своих до утра не хватит.
   Она заторопилась, полезла в карман шинели за папиросами, но он остановил ее:
   - Потом, на вокзале.
   У самой двери лежал рюкзак, которого здесь не было, когда они входили.
   "Так вот чего он уходил, - подумала Таня. - Собирал свои вещи", - и вслух спросила у него:
   - С собой, в дорогу?
   Он не ответил, наверное, не расслышал.
   - Давайте я хоть это понесу, - сказала Таня. - А то мой мешок тяжелый. Тетя Поля заставила все ваши консервы взять.
   Он посмотрел на нее, потом на рюкзак, хотел, кажется, что-то сказать, но не сказал и, прикинув рюкзак на руке, протянул Тане.
   Рюкзак был совсем легкий, и она закинула его за одно плечо, так же как Артемьев ее вещевой мешок.
   - Подождите, свет на кухне не погасил, - сказал он, когда они уже вышли на лестницу, отпер дверь, вошел в квартиру и через минуту вернулся.
   "Пути ему не будет", - подумала Таня, не потому, что верила в это, а потому, что так всегда говорила мать, и это бессмысленной тревогой на всю жизнь осталось в памяти.
   - Погасил, - сказал он, щелкая ключом. - А то бы горело до конца войны.
   Таня понимала, конечно, что он шутит, что завтра или послезавтра сюда пришла бы старуха, о которой он говорил, убирать квартиру и погасила бы забытый свет, но в самой этой невеселой шутке приучившего себя к одиночеству человека было что-то покоробившее Таню. Ей показалось, что вот так же, спокойно и просто, как, не думая о возвращении, он запер сейчас свою квартиру, он и ее проводит на поезд, посадит на хорошее место, помашет рукой через окно и сразу же забудет навсегда. Да, именно так и будет. А почему это должно быть иначе?
   На вокзале, когда они с помощью дежурного помощника коменданта нашли и заняли место в вагоне и, оставив там на попечение соседей вещевой мешок, снова вышли на перрон, Артемьев протянул ей свой рюкзак и сказал:
   - Возьмите с собой, ладно?
   - Почему? Что это? - удивленно спросила она.
   - Там потом разберетесь.
   - А все-таки что там? - снова спросила она, все еще не принимая у него из рук рюкзака, но уже смутно догадываясь, что там могло быть.
   - Я вещи сестры собрал. В голову пришло, когда с вами сидели. Там немного у нее, ничего особенного. Но, может, вам пригодится. Ну, ушьете там себе, в общем, не знаю. Она тоже небольшая была.
   Тане хотелось крикнуть, что нет, ничего она не будет ушивать и ничего этого никогда не наденет, она боялась оскорбить его и молчала.
   Но он относился к таким вещам, наверное, проще и умней, чем она думала, и, почувствовав ее колебания, сказал:
   - А не захотите - не надо! Просто на барахолке на рис сменяете. Мать подкормите и сами тоже... Если думаете, что она там у вас сытно живет, то напрасно. Берите.
   И она взяла и еще, наверное, целых десять минут, почти до самого отхода поезда, стояла напротив Артемьева на перроне с этим рюкзаком в руках. Она смотрела на него и думала о том, какой он хороший человек и действительно настоящий, бескорыстный товарищ, которому совершенно нет дела до нее как до бабы. А она не стоит такого хорошего отношения с его стороны. И очень хорошо, что поезд отойдет и все это кончится. Там, у него в квартире, она на минуту испугалась, не его, а себя самой, того, как ее вдруг потянуло к нему. А сейчас на перроне чувство страха исчезло от той бесповоротности, о которой напоминала проводница вагона, уже в третий раз повторявшая все одно и то же: "Провожающие, покиньте вагон. Отъезжающие, прошу садиться!"
   Он был провожающий, а она была отъезжающая. И он сам напомнил ей об этом, потянув за рукав к подножке вагона.
   - Садитесь!
   И она, поддержанная его сильной рукой, вскочила на подножку и в последний момент, рывком вытащив из кармана, протянула смятую пачку папирос и растерянно улыбнулась ему.
   И весь день, и весь вечер, и даже всего минутою раньше совершенно не думавший об этом, Артемьев с удивлением увидел ее вдруг переменившееся лицо. "Вот те на, - подумал он, - когда же это произошло и неужели произошло?"
   А потом это лицо исчезло, и смутно появилось еще раз в мерзлом тумане медленно двинувшегося окна, и снова исчезло, и у него, уже не впервые в жизни, появилось щемящее чувство, что мимо него бессмысленно и неудержимо проехало его собственное счастье, которого он опять не узнал и принял за чужое!
   "Черт его знает, почему до сих пор так ни разу и не полюбил по-настоящему хорошей женщины! Просто проклятие какое-то!" - подумал он как об уже привычном и непоправимом и остановился у дверей вокзала около заиндевевшего, облупленного, скорее всего сломанного автомата.
   "Если вдруг окажется, что все-таки работает, позвоню", - загадал он. И, вытащив записную книжку, отыскал телефон, который ему дала Надя.
   Автомат был исправный, монета звякнула и полетела вниз, а в прижатой к уху ледяной трубке раздался низкий, усталый, а может быть, просто сонный голос Нади:
   - Я слушаю.
   - Это я, - сказал Артемьев.
   - Я ждала твоего звонка, - сказала Надя. - Уже проводил в Ташкент свою докторшу?
   - Да.
   - У мамочки была, валерьянкой ее отпаивала. Поэтому все и знаю. И решила, что ты или позвонишь мне сразу после отхода поезда, или уже никогда не позвонишь.
   - И когда поезд отходит, узнала?
   - Узнала, не поленилась. Значит, проводил?
   - Да.
   - Она дала сегодня мамочке и папочке жару. Я почти сразу после нее пришла, они мне плакались. Молодец баба! Даже завидую...
   Он ничего не ответил. Молчал. Не хотелось говорить с Надей об этой только что уехавшей маленькой женщине.
   - Павел...
   - Да...
   - Зачем ты мне позвонил?
   - Отбываю.
   - Надолго?
   - Не знаю.
   - Есть еще время?
   Он посмотрел на часы.
   - Есть, но мало, через два часа с минутами должен явиться к начальству.
   - Приезжай. Горького, четыре. Квартира шесть.
   - Стоит ли?
   - Не стоит. Но все равно приезжай. Поговорим. Чаем напою. Только имей в виду, чай будет без сахара, - усмехнулась она в трубку. - Слезы выслушала, а сахара не взяла, пусть сами жрут! Не люблю ворованного. А ты сейчас не ворованный? А то не надо. Бог с тобой.
   - Не ворованный. Не у кого.
   - Про бывшую любовь говорить не будем?
   - Не будем.
   - Тогда приезжай. Я тоже врать не хочу. Надоело. И незачем.
   Он повесил трубку, вытащил из кармана смятую пачку папирос, нашел одну несломанную, закурил и подумал:
   "А может, все-таки не ехать?", хотя уже знал, что поедет.
   15
   Синцов заворочался и проснулся с той же мыслью, с какой заснул, - о Серпилине.
   В землянке по-прежнему был он один. Никто еще не вернулся. Зашуршав соломой, он повернулся со спины на бок и, заворотив рукав ватника, посмотрел на трофейные, со светящимися стрелками часы - подарок батальонных разведчиков к седьмому ноября в Сталинграде. Восемнадцать часов. Значит, несмотря на прошлую бессонную ночь, проспал всего два часа и проснулся раньше необходимого.
   То, что Серпилин тут, в армии, начальником штаба, узнал еще вчера вечером, как только прибыл из фронтового офицерского резерва сюда, на северо-западный участок сдавившего немцев кольца. Перед наступлением, в ожидании будущих потерь, половину резерва заранее рассовали по штабам армий, чтобы были под рукой. Вчера здесь, в землянке, где, выполнив за день разные, какие придется, штабные поручения, собирались на ночлег еще не получившие назначений офицеры, сразу же услышал фамилию Серпилина. Услышал и спросил, не тот ли Серпилин, что командовал дивизией под Москвой.