Я в прошлом октябре пьяный напился... Сын уехал, записку оставил... Я в тот день не пил, а выходного дождался; сына туфли белые на лосевой подошве - еще в Ростове покупали - взял на толкучку, на пол-литра сменял и напился в последний раз в жизни. А потом, когда заснул, приснился мне старший сын, убитый; стоит передо мной в солдатское одетый и на коленях... Я говорю ему: "Встань!" А он говорит: "Не могу, у меня ноги оторванные..." Стоит и смотрит на меня. "Пьешь? - спрашивает, а я молчу, не могу ответить. - Ну, пей, пей", - говорит и идет от меня прямо коленями по земле... Ты, Таня, пиши матери, как уедешь. Лучше прямо на завод пиши, чтобы письма не пропадали...
   - Василий Петрович, что с отцом было?
   - То, что от матери знаешь.
   - А виноват он был?
   - Так считал себя.
   - А вы?
   - Голосовал за исключение. Других предложений не было.
   - Ну а если бы он в самом деле все это с собой взял и на немцев нарвался, и все к ним попало бы, разве лучше?
   - Что лучше, что хуже - это нам знать не дано, а что он должен был ведомости и взносы забрать с собой, а не забрал, как факт осталось! Некоторые, больше чем уверен, и не из таких фактов потом выкрутились, и ничего, ходят с партбилетами... А он на честность все сказал. А что думал как лучше, а вышло как хуже, - разве с ним с одним тогда было? Комбайны новенькие, своими руками сделанные, перед противотанковыми рвами вместо заграждения валили - один на другой... А в цехах то команда рвать, то не рвать... В колоннах бурки просверлены, в цехах тюфяки, ведра с горючим сразу подготовка и на взрыв и на поджог. То рвать, то жечь... И немцы, говорят, уже в город вошли... Пойди разберись в то время - где чего...
   - Это время я помню... - Таня вздохнула.
   - Бардак бардаком, извиняюсь за выражение, а завод вывезли, - сказал Суворов. - И цеха демонтировали не так, чтоб тяп-ляп, а так, чтоб по силе-возможности потом сразу найти, где чего! И через шесть недель первую продукцию здесь дали. Из старых заготовок, конечно. Но ведь и их тоже вывезли, не бросили. А Кротов, который отца твоего подвел, на мою личную думу, подлец был, и больше ничего!
   - А если нет?
   - А чего ты сомневаешься? Не видала, что ли, таких там, у немцев?
   - Я такое видела, что вы себе и не представляете. Я таких подлецов там видела...
   - А в цеху у нас беседовала - про них нам не поминала, - усмехнулся Суворов. - Больше все про ваши партизанские подвиги описывала...
   - Неправда, напоминала. И про то, как к смерти приговаривали и ликвидировали их, тоже говорила.
   - Ну это так, между прочим.
   - А что ж мне вам расписывать было, какие они? Что, вы сами не можете себе представить? Что вы думаете, приятно при людях рассказывать, как, если мне приказано, я должна с таким водку пить, и фокстрот под пластинку танцевать, и терпеть, чтобы он приставал ко мне, и выкручиваться, и обещать, что в другой раз все будет... А потом фортку два раза открыть и закрыть - сигнал дать, чтобы знали, что он сейчас один выходит, пьяный, и чтобы его на углу кончили... Ни какие они есть, не хочу рассказывать, ни как убивают их Так, под настроение сейчас сказала...
   - Вот ты какая!.. А я было думал, ты тихая.
   - Тихая была, да сплыла, - все еще сердясь на Суворова, сказала Таня.
   Она не могла простить ему, что он словно бы усомнился в ее правдивости. Да, она не все, что знала, говорила там, у него в кузнице, когда беседовала с рабочими. Не все имела право говорить и не все хотела. Но все, что говорила, каждое слово было правдой. Про всех людей - была правда, про все их геройство, про все их хорошие дела... И про Каширина, и про других, и про Дегтяря тоже, потому что кому какое дело, что там у нее с ним было, а все равно он был самый настоящий герой.
   - Ты не обижайся, - сказал Суворов, видя, как сердито она молчит. Твоя беседа у нас в кузнице даже очень хорошая была. Я тебя просто поддразнить хотел, а ты сразу в бутылку... Что у вас там, в партизанах, все такие занозистые?
   Он вопросительно посмотрел на нее, подперев большим кулаком свое маленькое веснушчатое, хитро сощурившееся лицо, и Таня, глядя на это вдруг помолодевшее лицо, вспомнила двор там, в Ростове, и пьяненького Василия Петровича, который после получки шел по двору, пританцовывая, миролюбиво отводя от себя руки спешившей затолкать его домой Симы, и пел озорные частушки, с вызовом задирая веснушчатое лицо к окнам верхних этажей.
   Таня улыбнулась этому воспоминанию.
   - Чему улыбаешься? - спросил Суворов.
   Но она не сказала, чему улыбается, потому что ей было неловко вслух напоминать сейчас все это ему, отцу двух погибших сыновей.
   Таня думала, что мать придет смертельно усталая, только до постели, но оказалось все наоборот. Мать пришла разгоряченная желанием рассказать Тане и Суворову, как все это вышло у них в столовой и чем кончилось. Заведующей, оказывается, не дали никуда уйти, а составили протокол и вызвали сначала милицию, а потом следователя и тут же сняли с нее первый допрос и увезли прямо с завода. Теперь десять лет дадут - не меньше!
   Мать рассказывала, как нашли у заведующей спрятанное мясо и какая она была ловкая: делала это, конечно, уже не в первый раз... А еще недавно, на Седьмое ноября, получила грамоту и премию - талон на мануфактуру - за хорошую работу и не покраснела, взяла! Бывают же такие люди! Нужен ей был этот талон, когда она такая воровка! Наверное, у нее в доме всего довольно. К ней туда с обыском поехали, завтра скажут, что нашли...
   - А может, ничего и не найдут, - сказал Суворов. - Если чего наворовала, то у родственников держит. Теперь они насчет этого ученые...
   - А муж и дети у нее есть? - спросила Таня.
   - Муж у ней на военной службе, майор, на железной дороге, в охране или еще там чего-то... Ездит взад-вперед, - сказала мать.
   И Таня вдруг вспомнила того сахарного майора в Москве.
   - И дети есть - две девочки, в школе учатся... Только раз за все время и привела их в столовую. Говорит мне: "Хотя оставлять и не с кем, а брать их с собой не могу, чтоб наветов не было, что своих детей прикармливаю". Вот как себя перед нами показать старалась, проститутка проклятая! А девочки обе такие сытенькие, - почти с ненавистью добавила Танина мать.
   - Зачем так про детей... - сказала Таня. - Ну сытые и сытые. Лучше, что ли, если б они были голодные?
   - А ты молчи! - отмахнулась мать. - Много ты понимаешь! У меня после смены ни рук, ни ног нет, а я в столовую иду, над душой стою, чтобы каждый грамм в котел... А она домой мясо таскает. Именно что проститутка, как же ее еще звать после этого?
   - Ладно, успокойся... Подогреть тебе чаю?
   - Ничего, и тепленького попью...
   Мать взяла отрезанный Таней ломоть черного хлеба, откусила большой кусок, запила глотком чая и сказала переменившимся, другим, слабым и добрым, голосом:
   - Давно здесь без меня сидите? О чем говорили-то?
   - Да ни о чем особом, - вставая, сказал Суворов, - я ей про наше объяснял, а она мне - про ихнее. Выходит, так на так, везде война людей по хребту бьет.
   - Ну, у них-то жизнь все же потяжеле нашего. - Танина мать посмотрела на дочь и в который раз снова ужаснулась мысли, что пройдет еще две недели, и Таня уедет на войну.
   - Ладно, - сказал Суворов, - после войны, будем живы, свои люди сочтемся, - и, накинув на плечи пальто, вышел во двор.
   - Чегой-то Николай сегодня на завод приходил, тебя искал, мне Серафима говорила, - торопливо сказала Танина мать, как только закрылась дверь за Суворовым. Она хотела успеть поговорить об этом вдвоем, пока он не вернулся.
   - Я видела его.
   - Ну и что?
   - Ничего. Я ведь тебе сказала, что ничего у нас с ним больше не будет.
   - Мало что сказала... Значит, все-таки нашел тебя?
   - Нашел. - Таня вздохнула.
   Все равно им с матерью не понять друг друга, если не сказать ей того, чего Тане не хотелось до сих пор говорить.
   - О чем говорили-то? - снова взглянув на дверь, торопливо спросила мать.
   - Женился он этой осенью, - весело и громко, радуясь собственному неожиданному решению, сказала Таня.
   - Что? - переспросила мать.
   - То, что слышишь, женился здесь, в Ташкенте, - повторила Таня и даже с каким-то злорадным удовольствием увидела растерянное лицо матери. Она понимала, что теперь им не миновать длинного ночного разговора о Николае, но, по крайней мере, этот разговор будет последним.
   Суворов подошел снаружи к двери, но не входил, было слышно, как он топчется, очищая о скобу сапоги.
   Обе женщины молча ждали, когда он войдет. Таня - с облегчением. Мать с неудовольствием.
   - Глядел небо, к утру вроде бы должно обратно распогодиться, - войдя, сказал Суворов, он внимательно посмотрел на притихших женщин, но ничего не спросил. Скинул пальто, сел на постель и стал молча стягивать сапоги.
   26
   С утра и правда распогодилось. Суворов и мать ушли на завод затемно, а Таня осталась и еще спала и спала и проснулась оттого, что через окно прямо в глаза било солнце.
   Она встала, выпила теплого чаю из чайника, как всегда, завернутого в тряпки и поверх еще накрытого подушкой, и съела "ударный" пончик, который мать все-таки, значит, принесла с собой с завода; вечером не сунула, чтобы не спорить, а утром оставила.
   Сейчас, сидя одна в этой комнате, Таня подумала об отъезде. Впереди еще почти две недели отпуска, а потом мать снова останется одна. Еще в первый день после приезда, когда мать мылась в комнате в тазу, Таня испугалась ее худобы. Все эти дни она насильно заставляла мать получше есть, пооткрывала все привезенные с собой консервы... вчера получила по аттестату. Ну а потом? Она уедет, и что дальше? Денежный аттестат будет высылать? На деньги сейчас много не купишь... Мать все успокаивает ее, что люди и хуже живут... Может, и хуже, а хуже всего, когда человек остается один... Да, надо сегодня же, пока еще не уехала, самой сходить на толкучку и разом сменять там для матери на рис все те вещи, что дал Артемьев. А то, если оставить, мать может и не пойти; сама будет недоедать, а вещи сохранит, решит: "Когда Татьяна в другой раз приедет, тогда и сменяем".
   Таня достала из-под кровати рюкзак, который так и не трогала ни в дороге, ни здесь, вздохнув, развязала его и стала вынимать вещи. Из зимнего в рюкзаке был только один синий шевиотовый жакет с юбкой, совсем новый, ненадеванный. "За него, наверно, много дадут", - подумала Таня. Остальное было все летнее: лодочки, сандалеты, два ситцевых платья, два сарафана и еще одно платье - шелковое, без рукавов и с открытой шеей.
   Таня вспомнила, как Маша говорила ей, что они с Синцовым узнали о войне сразу же, как только сошли с поезда в Симферополе.
   "Везла с собой в отпуск, да так ничего и не надела ни разу", - подумала Таня о Маше с тем уже привычным отношением к людской смерти, которое жило в ней давно и прочно.
   Она стала класть вещи обратно в рюкзак, но, когда взяла в руки шелковое платье и лодочки, задержалась. Ей захотелось посмотреть на себя в этом платье, хоть оно и мятое. Ей казалось сейчас, что она не надевала платья с довоенного времени, хотя это была неправда. Там, в Смоленске, на конспиративной квартире, она ходила как раз в гражданском, и у нее было даже одно нарядное платье, в котором она ходила танцевать в немецкий офицерский клуб, а другой раз была в нем на именинах у соседа Софьи Леонидовны и танцевала с племянником этого соседа Шуриком - полицаем, которого потом помогала убить.
   Но у нее все равно не было чувства, что она там, в Смоленске, ходила в гражданском платье. Это платье было там как служба, как чужая шкура. Она тогда с ненавистью думала о нем и больше всего мечтала снова оказаться в лесу, в бригаде... Поэтому, наверно, так и вышло тогда все вдруг с Дегтярем, что она очень намучилась там, в подполье, сжалась в комок, была словно запеленатая... А когда вернулась в отряд, ей захотелось распрямиться, двигать руками и ногами, улыбаться, петь, любить людей и говорить им, что она их любит. И лето было, август, такая теплая солнечная погода, и ночи такие хорошие...
   И в первое же задание она пошла как раз с Дегтярем, о котором в бригаде говорили, что отчаянней и удачливей человека нет на свете. Она сама увидела в той операции, когда подорвали мост, какой он отчаянный, и что удачливый, тоже поняла, потому что, когда немцы после взрыва забросали лес минами, огромный осколок, как ножом, срезал с Дегтяря фуражку, а ему нанес только касательное ранение в голову. Правда, кровотечение было сильное, она долго возилась тогда с перевязкой...
   А потом они отошли глубже в лес и ночевали, не успев дойти до базы. И даже купались ночью в лесном ручье и, немного озябнув, сидели, отделившись от других, на склоне над ручьем вдвоем с Дегтярем. Она спрашивала его, не болит ли голова, а он смеялся над тем, что она спрашивает, и смеялся над своим ранением и говорил, что полюбил ее за этот день раз и на всю жизнь и теперь ни за что не выбросит свою любовь из головы.
   А ей тоже показалось тогда, что она полюбила его за его дерзость и за красоту, потому что он был красив, и за то, что он так смеялся над своей раной и даже ни разу не охнул, пока она зашивала, а только курил и спрашивал: "Ну, как там, доктор? Прошу, чтоб строчка была ровная, как на машинке..."
   Да, Дегтярь попал в ее жизнь в такое время, сразу после подполья, когда она вдруг стала словно без царя в голове - счастливая, безрассудная и бесконечно доверчивая ко всем своим. Даже прыгать хотелось, когда шла по лесу; хотелось, голову закинув, смотреть в небо; хотелось встать около березки и тереться об нее щекой.
   И ничего ему не пришлось тогда ее уламывать, как он потом рассказывал, хвастаясь, что за один вечер уломал ее. Неправда, она сама пошла на это. И все знала, и глаз ни на что не закрывала, когда была с ним в ту ночь.
   Вот как это было на самом деле. А потом она ему сказала, что не хочет, чтоб все знали, и он сказал "конечно". И когда они вернулись на базу, они еще два раза уходили с ним и ночевали в лесу, а потом были вместе еще на одном задании и снова ночевали. А потом он ушел на задание один, и она волновалась, что с ним будет, и он вернулся только через шесть дней, когда все уже считали, что он попался, и она увидела его издали, и он видел ее. Она ходила до полуночи там, куда он мог прийти, но он не пришел, и она подумала, что он устал и спит после задания, и выругала себя за то, что рассердилась на него. Но он не пришел и на следующую ночь, и на третий день, встретив ее, кивнул, как ни чем не бывало. А вечером к ней пришла одна женщина из бригады, хорошая, даже очень хорошая, только слишком добрая к мужикам, как про нее говорили, и сказала:
   - Знаешь, вчера у меня Дегтярь был. Я догадывалась про тебя и спросила его: "Чего ты пришел?" А он говорит: "Это у меня временно с ней было. Я с Дутиковым про нее поспорил, что никакая она не недотрога, захочу - и будет моя в первый же раз, как вдвоем останемся..."
   Таня давно знала этого Дутикова и не любила его, с тех пор как попала в отряд, еще до подполья. Он был нечистый, хотя и храбрый человек, и еще тогда приставал к ней. И когда женщина сказала ей, что Дегтярь поспорил именно с Дутиковым, это заставило ее с мгновенным ужасом и сменившим ужас тяжким равнодушием поверить, что все так и было, как рассказала эта женщина. Только зачем она рассказала?
   - Зачем ты рассказала? - спросила ее Таня.
   - А я тебя жалею. Не хочу, чтобы ты зря за ним страдала. Ты на меня не обижайся.
   - Я на тебя не обижаюсь! А где он сейчас?
   - Не знаю, - сказала женщина.
   И Таня пошла искать Дегтяря. Он увидел ее издали, но сделал вид, что не заметил, и зашел в землянку, где жили мужчины. И она час ходила вокруг этой землянки и ждала, потому что не могла отложить разговор с ним. И когда он вышел и уже не мог притвориться, что не видит ее, и, улыбнувшись, сказал: "Здравствуй!" - и протянул ей руку, она тоже протянула ему руку, потому что он все равно был ее боевой товарищ, и спросила:
   - Правда, что все это на спор с Дутиковым было?
   И он понял по ее лицу, что врать бесполезно, и признался нехотя: "Да, был вроде с ним такой разговор, да мало ли о чем мы, мужики, между собой треплемся! Ты внимания поменьше обращай".
   Ей хотелось ударить его по лицу, но она не ударила, потому что он все-таки был ее товарищ, а сказала только: "Тогда прощай!" - и пошла. Но он догнал ее, схватил сзади за руки, повернул и, полный веры в себя, медленно, с силой прижал ее к себе и наклонился, чтобы поцеловать. И тут, вырвав руку, она ударила его, хотя он был ее товарищ, со всего размаху ребром руки по глазам. И он зажал рукой глаз и отшатнулся. А она повернулась и пошла, не оглядываясь.
   Наверно, она была какая-то ненормальная, не такая, как она слышала и читала про других. Уже второй раз в ее жизни человек, с которым она жила и которого, казалось, любила, вдруг сделался для нее глупым и подлым, и у нее в ту же самую минуту ничего не осталось к нему. Она уже не представляла себе, как дальше жить с ним, и когда он нагнулся к ней и потянул ее к себе, она ничего не почувствовала, кроме боли в руках, там, где он сжал их, и неприязни к его близкому тяжелому дыханию, которое вдруг показалось ей нечистым.
   Наверно, Дегтярь был зол на нее, потому что через несколько дней она, случайно проходя мимо, слышала, как он, сидя у костра, грубо хвастался другим мужчинам. Вот тогда-то Каширин и вызвал его, чтоб "не звонил", а потом позвал ее и спросил: "Было или не было?" - "А зачем вам?" - спросила она. "А затем, что если было, то хватит с него, что хвоста ему накрутил, а если не было - накажу". - "Было, - сказала Таня, - но больше не будет. Можете об этом не думать!"
   А еще через неделю, когда началось немецкое наступление на лес, Дегтяря притащили на волокуше. Он был без сознания, с разорванным миной животом. И она вытаскивала у него из внутренностей большой, в палец, осколок, и укорачивала и зашивала разорванные кишки, и делала все, что только могла, чтобы спасти его, но когда он, так и не придя в сознание, все-таки умер от потери крови, ей было жаль его просто как товарища, как одного из самых храбрых людей в бригаде. А потом одна за другой пошли смерти, и тяжелые ранения, и операции, и каждый день приходилось переходить с места на место - целых две недели. Пока не вырвались из кольца, был самый настоящий ад, и она почти не вспоминала о Дегтяре, не было времени. А потом, когда наступила передышка, подумала о нем равнодушно, а о себе - с запоздалой досадой; теперь, когда этот человек умер, в том, что между ними случилось, тем более некого было винить, кроме самой себя.
   Воспоминания никогда не бывают настолько далекими, чтобы ничего не значить. Даже те из них, на которых уже, казалось, стоит крест, вдруг снова приходят и начинают что-то значить.
   И то, что Таня снова вспоминала сейчас о Дегтяре, значило для нее, что, как бы там ни было у нее и с мужем и с Дегтярем, это не отняло у нее потребности любить и совершать счастье для себя и для другого человека. "Совершать счастье" - так не говорят. Так говорят только про чудеса. Ну и что же, а она вот подумала о себе именно так: совершать!..
   Она взяла платье и, приложив к себе, простояла несколько минут перед висевшим на стене зеркалом. Зеркало было боковой створкой трельяжа. Глядя в зеркало, она вспомнила, как Суворова говорила, что отломала его от трельяжа там, в Ростове. "Отломала и сунула в чемодан, думала, глядеться в него буду..."
   Приложив платье, Таня прикинула, как подобрать подол и сколько убрать в талии. Прикинула так, словно в самом деле собиралась это делать.
   Улыбнувшись в зеркале понравившемуся ей синенькому узору и своей собственной бабьей глупости, она сложила платье вдвое и еще раз вдвое и, сунув вместе с лодочками в рюкзак, стала собираться на толкучку: надела ватник и повязалась материнским платком, чтобы не идти на толкучку в форме.
   В дверь громко постучали.
   - Войдите!
   В комнату вошел летчик в низко, по щиколотку отвернутых унтах и в шлеме с длинными, болтавшимися, как у охотничьей собаки, ушами.
   - Ищу военврача Овсянникову, - с акцентом сказал летчик, глядя на Таню так, словно она ни в коем случае не могла быть военврачом Овсянниковой.
   - Это я, - сказала Таня и стащила с головы платок.
   - Тогда будем знакомы! - Летчик протянул ей руку. - Мансуров.
   Он был худенький, черненький, совсем молодой, с квадратиками младшего лейтенанта на голубых петлицах шинели. "Наверно, лет на пять моложе меня", - подумала Таня. Она ждала, что будет дальше, совершенно не представляя, зачем пришел к ней этот летчик-узбек. Позавчера Малинин говорил ей, что в воинской части - шефы завода - тоже хотят, чтобы она выступила у них. Может быть, он оттуда, от этих шефов?
   - Если хотите с нами лететь, - завтра в шесть утра будьте у штаба округа, - сказал летчик. - Послезавтра доставим вас в штаб Донского фронта, а оттуда уж сами доберетесь.
   - Погодите, - сказала Таня. - Я что-то плохо соображаю. - У нее мелькнуло в голове, что все это вместе взятое - ответ Серпилина на ее письмо, но она отмахнулась от этой мысли, слишком похожей на чудо.
   Летчик рассмеялся ее удивлению.
   - В военно-санитарном управлении округа на учете состоите?
   - Состою.
   - Мы туда на вас вызов привезли от начштаба Тридцать первой.
   - От Серпилина! - воскликнула Таня.
   - По фамилии не знаю. Командир корабля вчера лично в руки отдал пакет начальнику военно-санитарного управления и сказал, что если решение будет вас отправить, то завтра можем захватить вас: три машины с завода гоним. А бригвоенврач ему сказал, что когда вызовет вас и поговорит, тогда и поедете. А командир корабля взял в общей части адрес и приказал мне с утра найти вас и сообщить, что бумага на вас лежит у бригвоенврача.
   - Большое вам спасибо, - сказала Таня и крепко пожала руку младшему лейтенанту. - Как это вы только меня нашли?
   - Как-нибудь понемножку ориентируемся и в воздухе и на земле, засмеялся младший лейтенант, - тем более что я здесь, на Бешагаче, родился. Отец и мать рядом живут. Как думаете, удастся вам с нами полететь? - спросил он весело. Мысль, что с ними полетит эта молодая женщина, радовала его.
   - Конечно, с вами! - сказала Таня, даже не успев подумать, как она все сделает за один день и что будет с матерью, когда мать узнает. - Куда вы сейчас, не к центру?
   - К центру.
   Таня покосилась на рюкзак и затолкала его обратно под кровать.
   - Мне с вами по дороге. Я в санитарное управление прямо сейчас поеду.
   Она сбросила с себя ватник и, не стесняясь младшего лейтенанта, даже не думая о нем, взяла со стула гимнастерку, надела ее, шинель и подпоясалась.
   - Выходите, я за вами.
   Таня задержалась еще на минуту, коротко взглянула на себя в зеркало, поправила пояс, проверила, с собой ли документы, и, запирая дверь, снова, уже не мимоходом, как в первый раз, а с испугом подумала о матери, - как завтра вечером, когда самолет будет лететь где-то далеко-далеко отсюда, мать после смены вернется в эту комнату и ляжет на свою кровать одна.
   Во дворе стояли летчик и хозяйка Халида, что-то быстро-быстро, сердито говорившая ему по-узбекски. У Халиды было такое гневное, побледневшее лицо, какого Таня никогда у нее не видела, а у летчика был растерянный и покорный вид, он ничего не отвечал, только стоял и, кивая, повторял: "Хоп, хоп", - значит, соглашался с тем, что ему говорила Халида. Это слово "хоп" Таня уже знала.
   Заметив Таню, Халида отвернулась от летчика и ласково, как всегда, улыбнулась ей. И лицо у нее сразу сделалось опять такое, как всегда, спокойное и грустное, несмотря на улыбку.
   - Сильно ругала меня, что пришел за вами, - сказал летчик, когда они с Таней вышли со двора, - сказала, что не надо было приходить, говорить, не надо было вас у матери отнимать. Большую беду, сказала, я в дом принес, плохим гостем был. "Шум кадам" - так у нас говорят старые люди.
   Таня только вздохнула - что ей было сказать на это? Потом спросила:
   - А вы что, знаете ее?
   - Конечно, знаю, мы с ней из одного маххалля. Если у нас в семье свадьба будет, то мы ее пригласим, а если у нее свадьба будет, то она нас пригласит. У моей мамы старшего дяди жена - сестра ее дяди. - Он рассмеялся. - У нас, у узбеков, вообще очень много родственников, старые люди всех считают, никого не за бывают.
   Они шли по узкой улочке Старого города. По одной стороне в тени еще лежал снег, а по другой вдоль ярко-рыжих от солнца дувалов бежала под уклон веселая грязная талая вода, и узбекские мальчишки, сидя над ней на корточках в рваных, старых, распахнутых на голой груди халатах, то гнали воду вперед палками, то устраивали запруды и разбивали ее на мелкие ручейки.
   - Смотри какие мирабы! - рассмеялся летчик.
   И Таня, хотя и не поняла этого слова "мирабы", тоже рассмеялась и поставила сапог поперек ручья, глядя, как пенится и бежит поверх сапога вода. Ей было весело от мысли, что Серпилин получил ее письмо и не забыл о ней и что летчики не оставили пакет просто так в санитарном управлении, а пришли за ней сюда. И все это еще таким теплым солнечным днем! И она полетит завтра на фронт, под Сталинград. Чего можно еще хотеть? Если бы не мама...
   - У вас за что орден? Вы не на нашем фронте воевали? - спросил младший лейтенант. Он заметил орден, когда Таня надевала гимнастерку, заметил и удивился: орден Красного Знамени был вообще редкий, а у женщины тем более.