– Вставь ему снова.
   Это был человеческий голос, не оцифрованное гудение социков. От этого звука горло Хэри обожгло блевотиной; голос причинял физическую боль, словно залитая в ухо кислота.
   Слишком много лет ему приходилось подчиняться указаниям этого голоса.
   Социк послушно ткнул его дубинкой, и Хэри забился на полу, словно шизик под электрошоком. В глазах его потемнело. Лампы на потолке коридора превратились в светящуюся лужицу. И в эту лужу вступило чучело с испитым лицом, глумивое подобие Артуро Коллберга.
   Хэри застонал.
   Коллберг облизнулся, словно бомж перед полным мусорником.
   – Вставь еще раз.
   Хэри уже не чувствовал разрядов; даже судороги едва достигали его сознания. Свет померк в его глазах.
   Артуро Коллберг нагнулся и поцеловал его взасос.
   – Знаешь что? – сказало чучело, морщась. – Ты невкусный. У меня даже не встает.

12

   Большую часть зверинца при Кунсткамере занимали существа, населявшие когда-то земли, небеса и воды Земли. Среди выверн и драконимф, грифонов и единорогов ютились создания, ныне не менее экзотические, не менее легендарные: выдры и тюлени, лягушки и саламандры, волки, и лисы, и соколы, пумы и львы, слоны, один орел, даже два маленьких, выродившихся от близкородственного скрещивания кита и стая дельфинов. Зверинец занимал центральную ротонду в оранжерее Кунсткамеры под колоссальным куполом из бронестекла. Лунный свет сочился сквозь него, играя на прутьях клеток, но этим контакт зверинца с окружающей средой и ограничивался; хотя эти существа были способны выживать без следов Силы, доступных в ПН-поле, тот воздух, что считался нормальным снаружи, не пошел бы им на пользу.
   В химически очищенном, сотни раз прошедшем через фильтры воздухе все же висел, перебивая даже кислую гарь ночного пожара, запашок навоза, мочи, мускуса, смешиваясь с ароматами болотных маков и дурмана, и словно подчеркивал непрестанный звук живых голосов: то щебечут выдры, то рыгают жабы, то свистят певучие деревья, то взревет с присвистом вошедшая в гон выверна.
   Тан’элКоту казалось, что здесь пахнет домом.
   Он стоял посреди зверинца, широко раскинув руки, раззявив Оболочку, как птенец разевает жадный клюв, впитывая каждый шорох в листве, каждый взмах крыльев, каждый всплеск воды в бассейне, ибо здесь жизнь из его мира была сосредоточена наиболее плотно – а все живое в нем дышало Силой. Избитый и обожженный, весь в бинтах и синяках, он срезал некогда длинные шоколадные пряди, обгоревшие до угольных кудряшек, но запах дыма все не отставал. Могучая грудь была туго перетянута фиксирующей переломанные ребра повязкой, модный, только что из химчистки костюм топорщился то тут, то там. Обычный человек не выдержал бы боли без сильно действующих наркотиков. Но Тан’элКот не был обычным человеком. Все потребное для исцеления ран давала ему Сила.
   И хотя здесь была доступна лишь малая ее часть, он оставался Тан’элКотом. Бывшему богу достаточно было и этого.
   У ног его стоял на коленях хрупкий юный длинноволосый брюнет с пронзительными карими глазами – Грегор Хейл Проховцев двадцати лет от роду, лучший студент, когда-либо попадавший к Тан’элКоту на семинар по прикладной магии. Оболочка его сияла густой травянистой зеленью сосредоточенной медитации и по мере того, как Тан’элКот накачивал ее энергией, становилась все плотней, все ярче и шире. Грегор опустил голову, почти касаясь лбом рукояти воткнутого между мраморными плитками пола меча-бастарда, и не сводил глаз с его крестовины, словно тамплиер на молитве.
   Тем клинком был Косалл.
   Рядом с Грегором стоял горшочек жидкого серебра – суспензия казалась черной. На горошочке лежала еще влажная соболья кисть с ясеневой ручкой. Жидким серебром были начертаны сияющие руны, покрывшие обе стороны клинка почти до острия.
   Бледными пальцами мысли Тан’элКот пробежался по прихотливым извивам последних пяти рун, соединявших узоры по обе стороны клинка. Он вложил узор в Оболочку своего ученика и добавил сил, чтобы впечатать ее поглубже: оставаясь в чародейском трансе, Проховцев должен был видеть руны, словно наяву. Медленно и осторожно, стараясь не сбить дыхание, ученик чародея взял кисть, окунул в жидкое серебро и принялся переносить мысленный образ на холодную сталь.
   – Отлично, Грегор, – пробормотал Тан’элКот, наблюдая за ним, – просто превосходно. Можно сказать, что твоя рука тверже моей.
   Без могучих токов Силы из Поднебесья эти руны были мертвы, как сам Косалл. На родине они пробудятся к несвятой жизни, стоит живой плоти связать их через проводящую ток кровь. Стоит неодолимому клинку рассечь чье-нибудь тело, и руны эти скуют отлетающую из тела душу – упрощенный вариант того же заклятья, с помощью которого Ма’элКот захватил память Ламорака и еще многих иных.
   Чары были не только начертаны узорами по клинку; они были выжжены и в рассудке Проховцева. В урочный час он произнесет нужные слова на непонятном ему языке, а тело его совершит необходимые движения. Несколько часов под бдительным взглядом желтых глаз пленной выверны провели они в трансе, пока Тан’элКот с мучительным тщанием вгонял в память Проховцева каждый слог, каждый поворот ладони и наклон головы. Если не мелочиться, это была мастерская работа. Тан’элКот был совершенно уверен, что повторить его успех не сумел бы никто из живущих.
   Процедура эта принесла ему необыкновенное удовлетворение. Куда большее, чем создание скульптур на потеху невежественным богачам.
   Он сотворил из Проховцева марионетку – нет, поправился он, манипулятор: устройство, выполняющее волю хозяина там, куда тот сам не заберется. Чтобы подчинить волю студента, больших усилий не потребовалось; на протяжении многих месяцев курса прикладной магии Проховцев все лучше приучался безропотно исполнять любой приказ учителя. И к настоящему времени и помыслить не мог о неподчинении. «Как странно, – подумал Тан’элКот. – Словно я с самого начала рассчитывал на это».
   Так он намеревался исполнить свою часть уговора с Коллбергом и Советом попечителей: подарить им погибель Кейна и смерть Пэллес Рил. Порой он позволял себе надеяться, что Совет не отступится от своей части сделки, но особенно на это не полагался. Их вчерашние речи попахивали вероломством. Возможно, они не покончат с соучастником на месте – по иронии судьбы у Тан’элКота, как и у Кейна, было немало поклонников среди праздножителей и даже в самом Конгрессе – но Совет, по всей вероятности, невысоко ценил как его жизнь, так и свое слово.
   Что нимало не тревожило Тан’элКота. Он видел эту развилку среди фрактальных ветвей дерева вероятностей, которое растил силой воли, и уже подготовил тот черенок, что принесет желанные плоды.
   Пока Проховцев рисовал на клинке чародейские знаки, Тан’элКот потихоньку отошел. Поглощенный тяжелейшей – для него – задачей поддержания транса, Проховцев не заметит отсутствия учителя. Неизбежные соцполицейские, после пожара прилипшие к Тан’элКоту, словно устрицы к скале, остались за порогом; бывший император заявил, вовсе при этом не приврав, что их электронное оснащение, броня и оружие нарушат хрупкие токи Силы в зверинце. Коллберг приказал им держаться в стороне, покуда не завершится наложение – нет, программирование – заклятья.
   Так что пока Тан’элКот был свободен.
   Он прошел в двойные бронестеклянные двери оранжереи и выглянул в гулкую пещеру вестибюля, за пределы ПН-поля. Проходы для публики были перегорожены углеволоконными щитами, и в вестибюле царила противоестественная мгла. После ночного пожара Кунсткамеру закрыли якобы на время «внутреннего расследования по делу о поджоге». Тан’элКот прошествовал мимо стоящих кольцом справочных и билетных касс и направился к занимавшему целую стену около контрольных турникетов ряду общественных терминалов.
   Память Ламорака подсказала личный код Эвери Шенкс: теперь счет за разговор придет в бухгалтерию «СинТек», а компьютерные программы-трояны, готовые проснуться при упоминании Тан’элКота, не пробудятся от дремоты. Не услышав сигнала автоответчика, Тан’элКот улыбнулся. Он вовсе не собирался оставлять записанное сообщение – есть вещи слишком деликатные, чтобы доверять их ядрам памяти.
   На экране появилась сама Эвери Шенкс. Ее орлиный взгляд впился в лицо бывшего императора, от враждебной подозрительности через узнавание перетекая в открытую ненависть. А она, решил Тан’элКот, очень привлекательна. Суровое, внушающее страх лицо, сплошь острые грани и нестыковки, – а все же было в нем совершенство, словно таким и задумывала его природа: словно лунные горы.
   – Ты, – проговорила она без всякого выражения.
   – Я, – согласился Тан’элКот. – Рад, что мое имя вам знакомо, бизнесмен. – «…И мне не придется представляться», – закончил он мысленно.
   Трояны в студийной сети, без сомнения, настроены на его имя, произнесенное вслух; стоит в беседе прозвучать «Тан’элКот», и траян немедля прервет разговор.
   – Где ты добыл этот код?
   – Вы знаете, – ответил Тан’элКот без улыбки. – Вы, полагаю, наблюдали за процессом Коллберга.
   Взгляд ее потерял остроту, ломаные черты лица смягчила обыкновенная человеческая скорбь – но всего лишь на мгновение, не более того.
   – Да. – Взгляд Эвери Шенкс подернулся ледком. – Что тебе нужно?
   – Завтра утром, примерно через час после рассвета, ваша внучка испытает травматический шок по причине, которую вы даже не в силах вообразить. Поражение может выразиться как шизофрения, аутизм или кататония – точней сказать не могу. Зато вполне уверенно могу сказать, что помочь ей не сможет никто на Земле, – Тан’элКот слегка склонил голову, будто признавая собственную дерзость, – кроме меня.
   – Откуда тебе это известно?
   – Я суть тот, кто есть, бизнесмен.
   – Какого рода шок?
   Шенкс взирала на него с такой враждебностью, что Тан’элКот ощутил нелепое желание извиниться за те глупости, что сейчас наворотит. Он стиснул зубы и продолжил с полнейшей убежденностью:
   – Вы два дня живете в одном доме с девочкой. Без сомнения, вы заметили ее связь с рекой.
   – Я заметила, что родители по злобе своей внушили ей ряд нелепейших, омерзительных фантазий. Я запретила ей упоминать об этом.
   «Можно подумать, от этого связь распадется, – мелькнуло в голове у Тан’элКота. – Чисто по-бизнесменски».
   – Едва ли это фантазии, бизнесмен, – поправил он елейно. – Завтра утром ее мать умрет.
   Взгляд Эвери Шенкс стал острее шпаги, но она промолчала.
   – Вера переживет гибель матери с ясностью, не поддающейся пониманию и описанию. Я не могу даже приблизительно предсказать, какую форму примет ее реакция, но она совершенно точно будет ярко выраженной, безусловно – непоправимой и вполне возможно – летальной. Вам потребуется моя помощь.
   Глаза Шенкс затуманились на миг, будто в раздумье, но когда она открыла рот, во взгляде уже не было ничего, кроме отчуждения.
   – Ни я, ни моя внучка не нуждаемся в твоей помощи. – Голос ее был холодным, как снег. – Не пользуйся больше этим кодом. Он будет стерт в течение часа. И не пытайся связаться ни со мною, ни с ней, ни с кем-либо из членов моего клана, ни с подчиненными Шенксов. В противном случае я подам против тебя обвинение в компьютерном взломе и нарушении кастовой неприкосновенности. Понятно?
   – Как пожелаете, – отозвался Тан’элКот, выразительно пожав плечами. – Вы знаете, где меня искать.
   Уголки ее рта поползли вниз, голос стал еще холодней.
   – Ты не понимаешь, да? Никогда больше ты не заговоришь ни со мною, ни с моей внучкой! Ты думаешь, я не знаю о твоей… шутке… той ночью – звонок, фотоснимок… Но я знала. Я не такая дура. Только по одной причине я не приказала арестовать тебя за имперсонацию высшей касты: потому что ты дал мне в руки оружие против Майклсона. Это предел моей благодарности: я позволила тебе использовать меня ради твоей мести. Потому что меня это устроило. И порадовало. Ты дал мне шанс причинить ему почти столько же боли, сколько он причинил мне. Поэтому тебе все сошло с рук. Не испытывай судьбу.
   – Бизнесмен… – начал Тан’элКот, но экран уже погас.
   Бывший император пожал плечами, глядя на свое темное отражение на сером экране. Данная ветка фрактального дерева росла точно так, как он предсказывал. Зерно сомнения брошено в почву – теперь оно прорастет на грядущих мучениях Веры и материнских инстинктах бешеной тигрицы, лежавших в основе существа Эвери Шенкс. Ламорак отлично научил его манипулировать своей матушкой. В конечном успехе у Тан’элКота не оставалось сомнений.
   Бог в его сердце исходил тоской. «Скоро, – уже в тысячный раз пообещал он Ма’элКоту. – Скоро ты оживешь вновь, и мир наш будет спасен».
   Ибо Вера могла коснуться реки. А через нее то же мог сделать и другой бог. Стоит всей мощи Шамбарайи попасть ему в руки – и все Коллберги, и попечители, и Студии этого мира не удержат Тан’элКота.
   Он отвернулся от терминалов… и только благодаря недоступному простым смертным самообладанию не взвился от неожиданности в воздух с рычанием, подобно испуганному тигру, когда экран за его спиной с треском ожил и голос Коллберга окликнул его по имени.
   Сердце колотило в грудину, точно боксер. Он с трудом подавил самоубийственное желание как-то объяснить свое присутствие в вестибюле. Все это заняло меньше мгновения; в конце концов, он оставался Тан’элКотом.
   – Да, рабочий? – произнес он с важным видом. – Чем могу служить Совету?
   – Как продвигается работа над клинком?
   – Закончена. Проховцев готов. Я отправлю его в доки с мечом, как только вернусь. Все идет согласно нашему договору с Советом.
   – Я звоню не от имени Совета, – проговорил Коллберг довольно дружелюбно, хотя было в его голосе что-то неопределимо странное – словно он повторял заученные наизусть слова на незнакомом языке. – Совету ты сейчас не нужен.
   Работяга смотрел на бывшего императора без всякого выражения на испитом лице. Потом склонил голову к плечу, будто выясняя, как Тан’элКот выглядит под другим углом зрения. По сравнению с первой их встречей два дня назад Коллберг стал каким-то маленьким, жалким, словно некая эрозия продолжала стачивать слой за слоем пережившие понижение кастового статуса остатки человечности. Немигающие, исполненные холодного неутолимого голода глаза его напомнили Тан’элКоту взгляд дракона. «И все ж, – подумал бывший император, – с настоящим драконом встречаться было легче, чем с тобой».
   – Собственно говоря, – продолжал Коллберг с жутко неискренним добродушием, – я звоню, чтобы предложить тебе услугу. Мы получили передачу, которая может показаться тебе… э-э… любопытной.
   Словно ударила молния, вспыхнули все экраны в вестибюле – от общественных терминалов до справочных автоматов и подвешенных под потолком видеоплакатов. И каждый показывал одну и ту же сцену – должно быть, из какого-то старинного кинофильма, которыми так увлекался Кейн. Кажется, они назывались «вестерны»: железнодорожный вагон, проплывающие за серо-бурым от паровозного дыма окном невысокие горы.
   Но из пятерых пассажиров ни один не носил широкополой шляпы, или перевязи с револьверами, или иной непременной принадлежности, которые Тан’элКот привык видеть в развлекательной продукции данного сорта. Собственно говоря, он с некоторым удивлением обнаружил, что четверо были облачены в темные монашеские сутаны, а последний – в расшитую золотом алую рясу полномочного посла.
   – Что это? – нахмурился он.
   – Это видеосигнал, получаемый сейчас Студией с мыслепередатчика Хэри Майклсона, – ответил Коллберг.
   В голове у Тан’элКота билась единственная цитата из Кейна: «Блин, твою мать…» Дыхание у него перехватило.
   – Его глазами… – прохрипел он, хватаясь за грудь, словно ощутил физическую боль, – вы можете показать мне смерть Пэллес Рил его глазами
   – О да! – согласился Коллберг, и в голосе его слышались мерзкие нотки похоти, словно у торговца детским порно, распаляющего потенциального покупателя. – Не хочешь ли посмотреть?
   Перспектива ошеломила его; впервые в жизни перед Тан’элКотом возникла реальная угроза сей же час лишиться дара речи.
   – Я… э-э… рабочий…
   Он твердил себе, что должен быть выше подобной мерзости; повторял, что делает это не из мести – не ради того, чтобы навредить сгубившим его врагам, не для того, чтобы потешить низменные стремления, которые Ма’элКот отринул вместе с именем Ханнто-Косы, – но ради того, чтобы спасти мир.
   И все же…
   С таким же успехом Коллберг мог руками разорвать его грудную клетку и достать сердце. Сила, тянувшая его к ближайшему экрану, не позволяла даже помыслить о сопротивлении.
   Тан’элКот обнаружил, что едва не продавил экран, жадно вглядываясь в его глубины.
   – Рабочий, – прохрипел он, – это приключение я не пропущу ни за что на свете.
   Есть в мире череда сказаний, и начинается она в стародавние времена, когда боги людей порешили, чтобы смертные чада их в жизни своей короткой ведали лишь печаль, и потерю, и несчастье. Судьбы же, исполненные чистой радости, удовольствия и непрерывных побед, боги оставили себе.
   И вот случилось так, что один из смертных прожил едва ли не весь отведенный ему срок, не познав горечи поражения. Печали ведал он, и потери испытывал не раз, но злосчастия, которые иной назвал бы поражением, были для него не более чем препятствием, и позорнейшее бегство казалось ему лишь временным отступлением. Его возможно было убить, но победить – никогда. Ибо сей смертный мог испытать поражение, лишь сдавшись; а не сдавался он никогда.
   Вот так и вышло, что царь людских богов взялся научить этого смертного смыслу поражения.
   Царь богов отнял у смертного его ремесло – отнял дар, которым тот славился и который любил, – но не сдался смертный.
   Царь богов отнял у смертного все нажитое – отнял дом, и богатство, и уважение народа, – и все же не сдался смертный.
   Царь богов отнял у смертного семью, всех его любимых до последнего – и опять не сдался упрямый смертный.
   И в последнем из сказаний царь богов отнимает у смертного уважение к себе, чтобы научить его беспомощности, которая приходит по следам поражения.
   А в конце – и этот конец ждет всех, кто осмелится соперничать с богами, – упрямый смертный сдается и умирает.

Глава девятая

1

   Осенний дождь, сквозь который мы мчимся, оставляет на окне косые темные полосы и почти прозрачные – там, где вода смыла налипшую сажу. Рельсы поворачивают к очередному полустанку, и я прижимаюсь лицом к холодному стеклу, пытаясь сквозь клубы смоляного дыма, вьющиеся за паровозом, разглядеть Седло.
   Высоко-высоко над нами пробивают тронутые оранжевым свечением ночные облака горы-близнецы, Клык и Резец – а как еще прикажете называть самые высокие пики Божьих Зубов? – но разлом между ними, перевал, именуемый Кхрилово Седло, прячется в клубах дыма и каменной пыли. Вагон покачивается на стыках рельсов, и кресло качается вместе с ним, убаюкивая мерным перестуком, словно ребенка, и все же я хочу увидеть Седло.
   Я бывал здесь. Дважды. Один раз в роли Кейна – много-много лет назад, когда пробирался осиновыми лесам от Желед-Каарна в Терновое ущелье по пути в Семь Колодцев, далекую столицу Липке… И еще раз – пять лет тому назад, когда мы еще думали, что когда-нибудь я смогу ходить, в паланкине совсем не таком удобном, как тот, что подарил мне мой лучший друг. В тот раз я был с Шенной, и она отнесла меня на гору Резец, чтобы показать на западном склоне над перевалом крошечный родничок, промоину не шире умывальника, где бурлила веками сочившаяся сквозь камень талая вода – истинный исток Великого Шамбайгена.
   Но когда я думаю об идущей рядом со мною Шенне, мне становится слишком больно, и я соскальзываю в поток воспоминаний не столь мучительных.
   Перед моим мысленным взором Седло встает ясно, как в жизни: прекрасное настолько, что захватывает дух. Широкий гребень, поросший осиновым леском, и по обе стороны его – крутые стены скал, увенчанные снежными коронами. Тем утром Шенна стояла рядом со мной и держала за руку, покуда мы смотрели, как всходит солнце над далекими степями Липке. Первыми лучи светила озарили снеговые пики над нами, и те вспыхнули серебряным пламенем. Скалистые склоны их заиграли золотом, и охрой, и глубоким багрянцем, словно угли, чтобы внизу, над покрывшим перевал осинником, погаснуть тусклой умброй.
   Я закрываю рот ладонью через платок и долго, мучительно кашляю. На лице у меня, как и у четверых носильщиков паланкина, повязан платок, чтобы не глотать угольный дым и сажу доменных печей. Наверное, я повредил легкие во время вчерашнего пожара. Надеюсь. Потому что я, пожалуй, соглашусь скорей обжечь бронхи, чем выяснить, что причина моих мук – воздух на Кхриловом Седле.
   Все меняется. Черт, я могу понять, почему она сошла с ума.
   Поезд карабкается вверх. Восточный склон перевала вдоль дороги превратился в открытую рану. Осинник выгрызли открытые карьеры. Над каждым долом висит густая мгла из каменной пыли и дыма. Сквозь черный туман я вижу смутные силуэты изрыгающих огонь и дым механизмов, грызущих, точащих, вывозящих камню. Ничего уродливей я не видывал в своей жизни. От зрелища этого сводит желудок, и в горле кисло першит не только от сернистых испарений.
   – Господи, – бормочу я. – Они устроили здесь карманный Мордор.
   Теплая ладонь стискивает мое плечо.
   – Прекрасно, не правда ли? – шепчет в ухо мой лучший друг. – Великолепно.
   И звук этого голоса открывает мне каким-то образом глаза на жаркий багрянец пламени, рвущегося из трубы парового экскаватора, пламени чище и ярче солнца – и прекрасней, удивительней, потому что сотворили его людские руки. Алые отсветы его на стальных зубьях ковша – не случайность природы, они созданы намеренно и старательно, как художник наносит на холст мазок краски. Насколько видит глаз, мужчины и женщины трудятся бок о бок – даже сейчас, в глубокой ночи, – плечом к плечу встречая мертвящее упрямство камня и земли, чтобы поставить на этой безликой горе, случайно возникшем комке бесформенной грязи, печать Человека. В его глазах это – триумф.
   – Великолепно… пожалуй, – медленно произношу я, с улыбкой оборачиваясь к своем лучшему другу. У него всегда это прекрасно выходит – одним словом, одним касанием изменить мой взгляд на мир. Поэтому-то он мой лучший друг.
   Лучший друг, какой у меня был.
   – Да, Райте, – говорю я, – просто мне в голову не приходило так на это взглянуть.
   Райте берет меня за руку. В уголках его льдистых глаз вспыхивает улыбка, и я понимаю – все будет хорошо.

2

   Поезд с фырканьем останавливается у платформы лагеря Палатин. Райте вытаскивает из-под алой сутаны здоровенный заводной хронометр и открывает внушительно лязгнувшую крышку.
   – Одиннадцать ноль девять, – провозглашает он с тем снобистским самодовольством, которое только и можно наблюдать у юнцов, заполучивших самые точные в городе часы. – Опоздали на шесть минут, но времени у нас еще довольно.
   Он захлопывает крышку, но убирать часы с глаз ему явно не хочется – до такой стемени, что я из жалости интересуюсь, откуда у него эдакая редкость.
   – Подарок, – отвечает он с мрачноватой улыбкой. – От вице-короля. Он помешан на пунктуальности.
   – Гаррет. – Имя оставляет во рту дурной привкус. С трудом сдерживаюсь, чтобы не плюнуть. Райте, как всегда проницательный, подмечает и это.
   – Мне казалось, что вы с ним друзья, Кейн. Он говорит, что хорошо тебя знает.
   – Друзья? Ну, наверное, такие друзья бывают, – признаюсь я. – Такие друзья, которых хочется по шею запихнуть в яму, полную дерьма, а потом бросать в лицо навоз с лопаты, чтобы поглядеть, как он будет вертеться.
   Пара носильщиков хихикает, один смеется в голос и тут же закрывает рот ладонью, сообразив, что Райте не понял. Глаза юноши мрачнеют, губы сжимаются в мучительной гримасе, похожей слегка на улыбку: точь-в-точь мальчишка без чувства юмора, не вполне уверенный, над кем в этот раз смеются – над ним или в виде исключения вместе с ним.
   – А что, если он отодвинется? – предполагает он, пытаясь мне подыграть.
   – Возьму лопату побольше, – отвечаю я с улыбкой.
   До парня наконец доходит, что смеяться можно, и он послушно смеется. Бедолаге так хочется, чтобы его любили – у кого-то другого это желание выглядело бы жалко и позорно, – но Райте такой славный малыш, что ему я могу простить что угодно.
   – Вице-король на нашей стороне, Кейн, – серьезно напоминает он. – Это он решил вернуть тебя, чтобы спасти эльфов от Пэллес…
   – Не напоминай, – отвечаю я. В животе что-то мерзко скребется. – Я справлюсь… но только если не буду думать об этом слишком много.
   Губы Райте растягиваются так, словно он запихнул в рот карандаш горизонтально, бледные глаза вспыхивают.
   – Ты все еще любишь ее. После всего, что она сделала – и всего, что еще сотворит, если мы не остановим ее.
   Во рту скрипит пепел.
   – Не так легко перестать любить, малыш. Я сделаю что должен. Но радоваться этому не стану.
   Он кивает.
   – Пойдем навестим вице-короля. Ритуал начнется в полночь, и он хочет видеть тебя там.
   – Это мне тоже не понравится.