– Ты говоришь о болезни вице-короля Гаррета – которой он заразил недочеловеков.
   – Ты знал ?
   Хэри взирал на своего мучителя с ошеломленным, диким недоумением. «Ну, – мелькнуло у того в голове, – наконец-то я произвел на него впечатление». Жаль, что насладиться этим не выходит. Он подавил искус ответить высокомерно: – «Мне многое ведомо», словно чародей из сказки, и выдавил только:
   – Да.
   Под ложечкой у него засосало.
   – Черт, малыш, – недоверчиво щурясь, Хэри помотал головой, – блин, я-то думал, что я крутой. Так все, выходит, началось с Гаррета?
   Кейнова Погибель качнул головой.
   – Все началось с тебя. И Крила.
   – Что тебе сказал Гаррет?
   – Сказал… что чума зовется врищинвриччин
   – ВРИЧ-инфекция, – подсказал Хэри. – Верно. А про нее старина Винс тебе что наболтал?
   Воздух в палатке словно загустел – как вода, как вязкая подлива, так что Кейнова Погибель едва мог втянуть его в легкие.
   – Достаточно, – сдавленно промолвил он.
   – И ты все равно пошел на это.
   – Не понимаю.
   – Гаррет был мертв. Я в твоих руках. Почему должна была умереть Пэллес?
   Кейнова Погибель усмехнулся холодно и жестоко.
   – Резоны – для черни.
   Хэри смотрел на него спокойно и неотрывно, так что Кейновой Погибели пришлось отвести взгляд.
   – Я мог бы ответить: потому что решил, что она могла спасти тебя. Мог бы ответить: потому что я заключил договор от имени Монастырей и его следовало выполнить. Но это была бы неправда. Правда проще и куда сложней: ее убили, потому что ты любил ее, и я хотел, чтобы ты стал свидетелем ее смерти.
   Хэри кивнул, хмурясь, словно мог понять и уважить такое желание, но затем, прищурившись, снова поднял глаза:
   – А тебе не было интересно, почему Гаррет искал ее смерти?
   – Он сказал… сказал, что она защитила бы эльфов от чумы.
   – Не только эльфов.
   Призрачные мурашки грозили оттоптать всю спину.
   – Вице-король заверил меня, что люди находятся в безопасности…
   – Люди. Ага. – Губы Хэри превратились в пародию на кейнову волчью ухмылку. – Ты только не забудь, что для Гаррета «люди» значило «артане ».
   Под ложечкой у Кейновой Погибели скапливалась тошнота.
   – Вот такой вопрос: Гаррет ведь сделал тебе прививку? Должно быть, вакцину получила большая часть жителей Забожья: это когда берут такую черную штуковину, прижимают к плечу, жмут на курок, и она делает «пфсст!» – знакомо?
   – Да… да, я получил прививку. И работники посольства, и большинство горняков и железнодорожников…
   – Тогда ты у нас счастливчик, малыш. Главный приз: место в первом ряду на светопреставление.
   – Он сказал… говорил, это лишь предосторожность…
   – И только потому, что эта дрянь пришла из другого мира – моего мира, – и Гаррет замылил тебе глаза всякими техническими штучками, ты решил, будто он знает, о чем говорит.
   – Я… – Кейнова Погибель зажмурился. – Да.
   – С вами, интеллигентами хреновыми, всегда проблема, – с жестокой насмешкой заключил Хэри. – Вам все кажется, что если кто-то говорит с вами на одном жаргоне, то он уж точно не дурак. А Гаррет был дурак, и ты дурак, что ему поверил.
   Кейнова Погибель не нашел, что ответить.
   – Чума уже в Анхане, – промолвил Хэри. – Вот почему Пэллес явилась сюда. Люди болеют. Хумансы. Умирают. Убивают друг друга. Запираются, чтобы исчахнуть от лихорадки, потому что лишились рассудка, им мерещится, будто все их преследуют. Шенна – Пэллес была единственной надеждой жителей этой земли… какое там – всего мира. Ты убил ее. Поздравляю. Теперь смотри, как умрут остальные.
   Кейнова Погибель протянул руку к стенке шатра, на ощупь уцепился за складки парусины, чтобы удержаться на ногах.
   – Смотреть… – пробормотал он.
   – А как же. Для того и придумана та черная штуковинка. Ты-то не заболеешь. У тебя иммунитет, как у меня. Подфартило, да?
   – Ты лжешь, – прошептал Кейнова Погибель. Ему понравилось, как это звучит. – Ты лжешь, – повторил он уже тверже. – Выдумываешь на ходу.
   Разумеется, этот человек лжет – разве не он был некогда Кейном? День за днем Кейнова Погибель терзал его, и наконец калека исхитрился отомстить своему мучителю, произведя на свет гнусную, нелепую ложь.
   – Ага, само собой. Выдумываю, – отозвался Хэри с той же нерадостной хищной ухмылкой. – Ты же у нас великий мозгочей – вот и загляни мне в голову, говенная твоя башка!
   – Не стоит, – твердо ответил Кейнова Погибель. – Это очевидная ложь: с какой стати царица актири хоть пальцем шевельнет, чтобы помочь жителям Анханы?
   – Может, потому, что она не была царицей актири? Может, потому, что церковь зря поливала ее имя грязью все эти годы? Может, потому, что она любила всякую живую тварь, даже таких узколобых беспомощных хероплетов, как ты?
   Хэри окинул его долгим, пронзительным взором, с головы до пят и обратно, словно взвешивая по раздельности каждую сторону его натуры, зримую и нет.
   – Когда ты пошел в монахи, – промолвил он затем, – ты принес клятву. Ты клялся отныне и вовек до последнего вздоха поддерживать и хранить Будущее Человечества. Вот как ты исполнил ее. Ты убил их. Всех. Ради того, чтобы покончить со мной, ты стер на хрен с лица земли род людской.
   Кейнова Погибель обеими руками ухватился за парусиновые стенки. Взбунтовавшийся желудок плескал в горло горькой желчью.
   – Ты тоже приносил клятву! – отчаянно настаивал он. – И посмотри, сколько жизней ты отнял, сколько страданий причинил!..
   – Ну знаешь, ты сам сказал, – ответил Хэри, пожав плечами, – я же Враг Божий.

7

   Внизу, на пристани, военный оркестр, маршируя на месте, грянул «Царя царей», и первые ноты имперского гимна привели Кейнову Погибель в чувство. Когда за первым куплетом последовал припев, оркестранты развернулись, точно шестеренки некоего механизма, походным строем, и солнце высекало золотые искры из начищенной меди в такт торжественным аккордам гимна. Дворцовая стража окружила дроги со всех сторон. Лица под изукрашенными золотой филигранью стальными забралами были невыразительны, словно кукольные; алые лезвия алебард покачивались в такт, словно маятники пятидесяти идеально настроеных метрономов. Экзотерики, которые принесли калеку на носилках, взяли упряжных коней за удила и двинулись прочь, уводя процессию за собой.
   Тот, кто прежде был Кейном, обвис на цепях, которыми был привязан к раме, слегка покачиваясь вместе с дрогами и повесив голову, словно потерял сознание. Оркестр от «Царя царей» плавно перешел к «Правосудию Господню».
   Кейнова Погибель выпрямился; медленно и задумчиво выдернул занозу, глубоко вошедшую в ладонь, и недоуменно уставился на выступившую из ранки каплю крови. Как мог он потерпеть поражение столь легко?
   Он не сомневался более, что Хэри поведал ему правду. То, что случилось в Городе Чужаков, было лишь предвестником катастрофы. Город был болен, заражен безумием – он чувствовал это. Безумие носилось в воздухе. Закрыв глаза, он мог видеть его: капельки пота на бледных лицах, ошпаренные лихорадкой глаза, взгляды исподтишка, и дрожащие руки, что вострят нож, и клочья пены на сухих, растрескавшихся губах. Для этого ему не требовалось даже пользоваться чародейским взором. Он знал и так. Знал, потому что солгать было бы слишком просто. Слишком дешево.
   А за долгие годы учебы он накрепко усвоил, что победы Кейна не давались дешево; в конце концов за них приходилось платить столько, что сам господь не мог этого себе позволить.
   Он попытался пересчитать про себя дни и ночи их совместного пути от Зубов Божьих, и его охватил священный трепет, берущая за душу жуть. Хэри знал все с самого начала. Одной фразой тот, кто прежде был Кейном, пробил сердце победе своей Погибели и сжег тело, оставив лишь ядовитый прах. Все это время он нес свою месть через муки и ждал – ждал момента, чтобы нанести смертельный удар.
   Судьба Кейновой Погибели предала его, сделав погубителем, превзошедшем самого Кейна. Никогда, понял он с горькой уверенностью, нельзя верить судьбе.
   Он понятия не имел, что ему делать дальше. Лишенный судьбоносной цели, он затерялся в темных гулких просторах. Выбрать путь он мог лишь, повинуясь капризу, ибо любая дорога содержала в себе не больше смысла, дарила не больше надежды, чем оцепенение, не имеющее, в свою очередь, смысла и не дающее надежд.
   Перепрыгнув через поручни, он, будто кот, приземлился на палубе баржи. Одна потребность снедала его, как жажда воздуха снедает утопающего. Утолить ее могло лишь одно – то, что хранилось в грубом шатре, служившем каютой Хэри.
   Он скользнул внутрь. Все его пожитки уместились в трех узлах: один – сундук с одеждой, второй – футляр с мечом святого Берна, привезенный с гор на хранение в посольстве в Анхану, и третий – устройство с саквояж размером, с двумя рукоятками, покрытыми золотой фольгой, и посеребренным зеркалом посредине. За эти-то рукоятки и уцепился сейчас Кейнова Погибель и в это зеркало устремил взор льдистых глаз.
   «Последний, – твердил он себе, как пьяница клянется, поднимая к свету очередную рюмку виски, чтобы полюбоваться игрой янтарных лучей. – Самый последний раз».
   И застонал глухо, словно в порыве страсти, вторгаясь в душу того, кто прежде был Кейном.

8

   Должно быть, это рев толпы выводит меня из бездны забытья. Всюду люди: вокруг меня – пялятся, орут, глумятся, тычут пальцами. Где-то рядом играет оркестр… а, вот они где – маршируют перед дрогами, наяривая охренительную лабуду, словно реквием от Макса Регера* 4 в переложении для военно-духового оркестра.
   Цепи – меня опутали цепями, будто я в самом деле могу убежать; руки прикованы к поясу, словно у висельника, и вдобавок прицеплены к колоде передо мною двухфутовой цепью – звенья толще моего пальца, – и такие же цепи оплетают мои плечи, притягивая к раме из гнлых досок, чтобы всякой сволочи было получше видно.
   Зеваки высовываются из окон, машут руками, бросают в меня всякой дрянью – комок чего-то мокрого попадает в плечо и разбрызгивается по груди, и тошнотворная вонь выдергивает из похороненной памяти слово: тумбрель . Так называли повозки вроде той, на которой я еду в этом кошмарном параде, – тумбрель. По-французски «говновозка». Меня приковали к телеге золотаря.
   Хороший день для гулянья. Солнце в здешних краях всегда кажется больше, желтей, жарче, ватные комья облаков – чище и плотнее, небо – такое глубокое и синее, что хочется плакать. Жарко для этого времени года, почти как в Лос-Анджелесе; по осени Анхана больше напоминает Лондон.
   Туман и дождь, вот о чем я мечтал бы – чтобы загнать зевак под крыши, чтобы довершить сходство со старой Англией. Вот о чем я мечтал бы, если бы мог. Вместо этого я получаю Голливуд в натуре.
   Вообще-то есть в этом своя скотская логика.
   Вспоминается из старых фильмов, что в тумбреле полагается стоять прямо. Вот опять я ни хрена не могу правильно сделать. «Сказка о двух городах»… «Скарамуш»… «Алый бедренец» с Лесли Говардом… Шенна его особенно любила…
   Шенна…
   О господи…
   Тяжесть грозит переломить мне остатки хребта, и свет дня меркнет, когда я скольжу обратно, в бездну.
   Там ждет меня жаркая, ласковая тьма; после Забожья я обитал там большую часть времени, стоило дубленому засранцу Райте оставить меня в покое. В бездне мне составляют компанию лишь сладостные фантазии: как голову мне пробивает пуля из автомата, одного из тех, что прячут сейчас под сутанами монахи, делая вид, что это плохо скрытые мечи. Я могу в подробностях представить, как это случится, в замедленной съемке – двести кадров в секунду: как пуля раздвигает мягкие ткани скальпа, пробивает кость и начинает кувыркаться, расплескивая мозги, оставляя за собою кильватерную волну забвения, прежде чем вышибить с другой стороны кусок черепа размером с мой кулак.
   Я могу мечтать об этом и быть счастлив.
   Выстрел в голову – лишь один из моих друзей. Иной раз я могу потешить себя ударом короткого клинка в сердце, когда тьма поднимается к мозгу по сонной артерии, словно кровь клубится в морской воде. Другой раз фонтан крови самый настоящий – она истекает из располосованных запястий… запястий, хрена с два – я в свои годы напластал достаточно мяса, чтобы справиться получше, если только выдастся случай. Всего-то и нужно что дюйм острого лезвия, чтобы вскрыть бедренную артерию: в Эдем забвения такая рана отправит меня едва ли не быстрей, чем удар в сердце. Легко и просто. И примериваться не надо: ноги все равно ничего не чувствуют. Больно не будет.
   Я не нуждаюсь в боли. Я не собираюсь наказывать себя. Достанет и забвения.
   Все остальное – прелюдия.
   Я был бы рад отдохнуть прямо здесь, отплыть в полузабытье, оставив уродскую реальность за порогом, да только толпа не позволяет. Она снова и снова твердит имя, будто мелочно-мерзкую дразнилку, напоминая, насколько все же мерзкие в большинстве своем твари – люди. Когда мне было лет десять, я попытался грохнуть парня, который вот так же меня изводил, – разница лишь в том, что он знал мое имя.
   А эти придурки все зовут меня Кейном.
   Я бы наплевал, но они настойчиво требуют внимания – кусками плодов, яйцами, комками навоза и порой камнями. Иногда кому-то приходит в голову швырнуть в меня горсть гальки, и часть камушков липнет к растекшимся желткам, и персиковой мякоти, и вязкому навозу, и забивается под воротник, и стекает на грудь, и по спине, и по ребрам, и царапает открытые ожоги. Процессия проходит слишком близко от домов, и мальчишки с нависающих балконов соревнуются, кто смачней харкнет мне на волосы.
   Очень трудно забыться во тьме, когда в тебя постоянно швыряют дерьмом, и лабает сучий оркестр, и солнце сверкает на пестрых лентах, и начищенных трубах, и на лезвиях надраенных до зеркального блеска алых алебард. И что хуже всего – настоящая, фундаментальная, неотъемлемая гнусность, от которой я ненавижу и презираю себя сильней, чем возможно представить в глубочайших мазохистских фантазиях, – я не могу перестать играть.
   Я продолжаю: все наблюдаю, комментирую, описываю свои переживания. Даже в глубинах бездны, скатываясь во тьму забвения, которой единственно жажду, я продолжаю разъяснять себе, что именно чувствую.
   Самому себе.
   Семь лет тому назад, когда я последний раз был в Анхане и лежал, умирая, на сыром песке стадиона Победы, мне казалось, что я понимаю. Что знаю истинного своего врага: своих зрителей.
   Но я все еще играю…
   Теперь, когда я сам – единственная моя публика.
   Господи, господи боже, что я за мерзкая, мерзкая тварь!
   Потому что ради этого все случилось. Вот ради этого самого. Того, что происходит сейчас. Ради этого шествия.
   Ради него погибла Шенна. Ради него сгинула Вера. Ради него убили отца, и ради него пропало все, о чем я мечтал в жизни.
   Вот он: я.
   Центр внимания. Пуп земли.
   Наяривает оркестр, сияет солнце, радуется народ, и нет ада страшней.
   Все ради того, чтобы я мог стать звездой.

9

   Содрогаясь и всхлипывая, Кейнова Погибель оторвался от Зерцала, утирая ладонью пот. «Надо бы зашвырнуть клятую штуковину в омут», – подумал он. Усилием воли он подавил дрожь, заставил себя дышать ровней, и все же колени его чуть не подкосились, когда он сделал шаг.
   Вместо того чтобы отправить Кейново Зерцало в реку, где тому было самое место, Погибель, к собственному изумлению, неохотно расстался с серебряным ноблем, чтобы служивший на барже шестовым огр отнес Зерцало – и сундучок с посольскими одеждами – в посольство.
   Футляр с Косаллом Кейнова Погибель решил отнести сам. Узкая длинная коробка была в полтора раза длинней его руки, из легких упругих дощечек, сколоченная медными гвоздями и обтянутая кожей.
   Он баюкал футляр, словно младенца, и хмурился над ним.
   В этой коробке покоилась святейшая из святынь имперской церкви, утерянная на семь лет: могучий клинок, которым святой Берн сразил не только Князя Хаоса, но теперь также и царицу актири . Кейнова Погибель находил любопытным свое отношение к ней: хотя ему было доподлинно известно, что Кейн – всего лишь человек, что Берн в жизни был насильником и убийцей, а последний его подвиг и вовсе совершило одержимое демоном чучело, а сам Ма’элКот был в земле актири не более чем политическим заключенным, близость Косалла все же внушала ему священный трепет.
   Он узнал истину, лежащую в основе веры, которую он исповедовал столько лет, но вера никуда не исчезла. Неким образом он мог одновременно воспринимать Кейна как простого человека – и как Врага Божьего, и не видеть в этом противоречия. В футляре лежал простой зачарованный меч и одновременно легендарный символ божественной мощи – оттого, что господь его был человеком, он не становится в меньшей степени богом.
   Действительно, любопытно.
   Как символ меч святого Берна был слишком величествен для Кейновой Погибели. Он собирался – по сей момент – сложить его в кладовом склепе посольства и позволить Совету Братьев решить дальнейшую судьбу клинка. Но он не мог просто взвалить футляр на плечо и сойти на берег. Он пронес меч от самых гор, сохранил в безопасности, даже не открывал коробку…
   И не мог заставить себя отдать святыню, даже не глянув на нее в последний раз.
   Но не мог и заставить себя открыть футляр сейчас и здесь, в этом грубом сооружении из досок и парусины, где в любой миг его могут прервать, обнаружить, уставиться тупыми, непонимающими зенками. «Ничего постыдного в этом нет, – убеждал он себя. – Ничего постыдного; просто очень личное».
   Сунув футляр под мышку, он вышел на залитую косыми солнечными лучами палубу. Вокруг занимались своими нехитрыми делами шестовые и матросы, бросая порой нелюбопытные взгляды на пассажира. Один матрос угрюмо подковылял поближе:
   – Уходите? Шатер не нужен?
   – А? Нет, шатер мне не нужен, – рассеянно ответил Кейнова Погибель и отошел.
   Но и вынести футляр с баржи он не мог себя заставить. Конечно, проще всего было бы скрыться в городе, снять комнату на каком-нибудь постоялом дворе, комнату с прочным засовом… проще, но не легче. Далеко не легче. Где-то под сердцем таился первобытный ужас перед тем, что он собрался сделать, как будто меч обрел над ним власть сродни власти Кейнова Зерцала. Здесь, на барже, он еще мог ей противиться.
   Крепко зажав футляр под мышкой, он сплел из пальцев особенно сложный узелок, трижды глубоко вдохнул и выпал из поля зрения всех членов команды. Если чей-то взгляд и падал на него, то о существовании пассажира забывалось в следующий миг; если кто и вспоминал о нем, то думал, что сошел с баржи, когда процессия двинулась в путь. Забравшись на корму, он на четвереньках заполз в узкую щель между неровно расставленными ящиками груза, плывущего в Теранскую дельту, туда, где Великий Шамбайген впадает в море.
   Опустившись на колени, он примостил футляр на палубе перед собою и, почтительно зажмурившись, на ощупь расстегнул застежки, потом открыл крышку. Закрыв лицо ладонями, он заставил себя перевести дыхание, потом медленно открыл глаза, отнял руки от лица и взглянул на упокоившийся на синем бархатном ложе нагой клинок. Тени ящиков были пронизаны лучами пробивающегося сквозь доски солнечного света; один луч падал прямо на Косалл, обливая его по всей длине живым золотом.
   У эфеса ширина длинного клинка достигала ладони. По серой стали текли серебряные руны, замаранные теперь бурыми пятнами, кровью царицы актири – Кейнова Погибель не осмелился стереть их, чтобы не потревожить загадочные чары, воплощенные в строки рун, и по той же причине не стал возвращать клинок в ножны.
   Косалл.
   Меч святого Берна.
   Рукоять на полторы ладони была обмотана потемневшей от пота кожей; головка – простой стальной шишак. Руки его дрожали, двигались над клинком, словно нервные мотыльки. Осмелится ли он взяться за меч в этот, единственный раз?
   Сможет ли устоять?
   Пальцы его коснулись эфеса нежно, будто губ любимой. Кейнова Погибель погладил холодную сталь, стиснул рукоять, и когда пальцы его сомкнулись на истертой коже, клинок пробудился к жизни. Жаркий гул меча томной слабостью разливался по жилам. Кейнова Погибель выдернул меч из его ложа и поднял перед собой острием к небу.
   Клинок, пронзивший тело Кейна.
   Стискивая пропитанную потом святого Берна кожу, юноша чувствовал, как это было – как звенящая сталь рассекала кожу, твердые мускулы брюшного пресса, пронзала извивы кишок и, жужжа, утыкалась в позвонки.
   Задыхаясь и дрожа, он потянулся мыслью к стали, в ее вибрациях пытаясь отыскать память о крови и кости Кейна. Он пронизал клинок своей чародейской силой…
   И что-то рванулось из глубины меча ему навстречу, стиснуло мертвой хваткой, заморозив глаза, сердце, члены. Вопль рванулся было из глотки, но вышел только судорожный всхлип. Его выгнуло дугой, глаза закатились, и сознание обрушилось в темную бездну.
   С глухим ударом, точно вырезанная из сырого дерева кукла, тело Кейновой Погибели рухнуло на палубу.
   Драконица происходила из рода людского, но сути это не меняло.
   О натуре драконьего рода написано много. По большей части – вранья. Драконы, если рассматривать их как вид, не являются злобными тварями, убивающими без разбора; неверно воспринимать их также как больших крылатых ящериц, дрыхнущих над горами сокровищ. Они не являются также воплощениями природных сил или вместилищами сверхъестественной мудрости.
   По большей части драконы – редкие индивидуалисты, и то, что является неотъемлемой частью характера одного из них, может вовсе не относиться к другому.
   Есть, однако, некоторые утверждения, верные в применении ко всему роду драконов. Они, как правило, жадны, мстительны, ревнивы и с непревзойденной яростью обороняют свои земли и владения. Гнев их пробуждается медленно, но обозленный дракон может быть очень опасен, а в особенности драконица, защищающая свою молодь. В этом драконы очень похожи на людей.
   Вот поэтому драконица могла быть человеком – это не меняло сути.
   Эта драконица прожила жизнь по обычаям своего рода: терпеливо надзирала за своим владениями, на протяжении многих лет неторопливо и постепенно приумножая их, заботилась о своих стадах и пополняла сокровищницу после налетов на потерявших осторожность соседей.
   Общества она не искала; события в мире мало тревожили ее, и едва ли драконица попала бы в наш рассказ, если б в одном налете – совершенном из мстительной злобы на владения самого ненавистного из ее врагов – она не захватила дитя реки.
   К дочери реки протянул свою длань бог пепла и праха.
   Вот так драконица вошла в эту историю.

Глава тринадцатая

1

   Эвери Шенкс утерла кровь с рассеченной нижней губы и, глядя на внучку, задумалась о фундаментальной непредсказуемости бытия.
   Занятие это было для нее непривычным, и она находила его равно неприятным и затруднительным. Она всегда считала себя человеком действия, а не размышления: тем, кто делает, кто решает. Оператором. Глаголом.
   Но теперь реальность набросилась на нее исподтишка и сбила с ног; прижатый к земле, стиснутый неодолимой силой глагол превращался в существительное. Эта сила походя разрушала созданный Эвери образ безжалостной решительности, дозволяя свободу решений лишь в узко заданной области, ограниченной несокрушимыми крепостными стенами сердца. Она, всю свою жизнь пользовавшаяся лишь указательными предложениями, вынуждена была против своей воли признать утверждение в условной модальности.
   Возможно, она любит этого ребенка.
   Немногие из лично знакомых с Эвери Шенкс поверили бы, что она вообще способна на подобное чувство. Она сама первая стала бы это отрицать. Для нее любовь была не столько чувством, сколько давлением: физической потребностью, стискивавшей сердце, легкие, все тело, мучая нещадно. Злоупотребляя снотворными и алкоголем, в галлюцинаторном бреду она представляла эту любовь стоящей за плечом тварью, запустившей свои щупальца в грудную клетку жертвы прямо сквозь кожу. Жуткая хватка твари заставляла ее метаться то в одну сторону, то в другую, принуждая к дурацким решениям и нелепым действиям, порой лишь ради того, чтобы причинять бессмысленные, зверские страдания. Такой виделась любовь Эвери Шенкс.
   Карла она любила.
   Семь лет жестокого самоотречения отняли у чудовища, пытавшего Эвери со дня смерти Карла, силу, ослабили его власть до такой степени, когда тварь могла лишь подергивать время от времени за душу. Но сейчас, при взгляде на внучку, в груди у Эвери Шенкс копился страх. Чудовище возвращалось.
   Только теперь оно носило маску девочки, которую Эвери впервые увидала неделю назад.
   – Вера, – строго проговорила она, хотя рука ее с робкой нежностью потянулась к льняным волосам – совсем как у Карла в этом возрасте. – Вера, лежи смирно. Лежи, как велит гран-маман.
   И в ответ девочка постепенно успокаивалась, напряжение покидало ее тело с дрожью, словно подали слабину на стальной канат подвесного моста. Уже два дня она едва открывала рот, и глаза ее оставались прозрачны, как летнее небо.
   Стены, потолок и пол этой комнаты были покрыты мягким, упругим, однородно-белым пластиком. Через «ПетроКэл», фирму, перешедшую во владение Шенксов через брачный контракт Эвери с отцом ее детей, покойным Карлтоном Норвудом, «СинТек» заполучил контракт на оснащение тюремных камер социальной полиции, так что заново обставить эту комнату в бостонском доме Эвери оказалось быстро и относительно недорого. Одну стену занимал экран шире раскинутых ручонок Веры, но сейчас настройка его была намеренно сбита, и по нему ползли дрожащие электронные хлопья, и в скрытых динамиках шуршал океан белого шума.