Крозе остановил извозчика около небольшого одноэтажного дома, заплатил ему деньги и велел дожидаться. Бейль и Крозе вышли.
   – Это какие-то причуды. Имей в виду, что если ты хочешь просто повеселиться, то незачем делать вид заговорщика. Во всяком случае, я тебе отомщу, и твоя сердитая Праскед узнает о твоем поведении раньше, чем ты сумеешь ей наврать.
   Крозе рассмеялся.
   – У тебя еще нет причин для недовольства, но мне не хотелось, чтобы ты, узнав, в чем дело, внезапно собрался и вернулся в Париж. Две недели тому назад, после больших мучений и разрыва с мужем, приехала в Париж Мелани. Хочешь ли с ней увидеться?
   Бейль остановился.
   – Во всяком случае, не сейчас.
   – Нет, именно сейчас, пока никто не успел еще предупредить ее о твоем возвращении в Париж. Ее окно освещено. Вот это, против каштана. Фиакр будет тебя ждать, а я ухожу пешком.
   Бейль подошел к двери, потом вернулся и решительно направился к тому месту, где стояли лошади. Фиакр уже уехал. Бейль побежал в том направлении, куда скрылся Крозе. Он кричал, звал Крозе. Маленькая улица была пустынна. Крозе пропал бесследно. Так как было поздно, то предстояло возвращаться в Париж пешком.
   «Идти к Мелани сейчас совершенно невозможно, – думал Бейль. – Если бы она хотела, то на Ново-Люксембургской знали бы об этом. Морис – аккуратная старуха. У нее хорошая память на лица. Она обязательно сказала бы, если в кто-нибудь был. Но ни от госпожи Басковой, ни он госпожи Гильбер, ни просто от Мелани никто не приходил. Значит, все письма, просьбы и предложения не имели успеха. Как после этого войти и о чем заговорить? Мелани очень самолюбива. Прийти без зова к человеку, пережившему столько несчастий, и не выразить ему сочувствия или выразить и оскробить – все это одинаково плохо, ненужно».
   Прошло еще десять минут.
   «Но я буду подлецом или трусом, если не найду выхода из положения», – сказал Бейль самому себе, вернулся, поднял дверной молоток и громко постучал.
   Ему открыла старая женщина в чепце коричневого цвета и, освещая шандалом вошедшего, осмотрела его с ног до головы. Бейль три раза повторил свой вопрос.
   – Моя госпожа уже разделась и спит. Впрочем, назовите вашу фамилию… Ах, господин Бейль… Тогда войдите. Вас она называла, приказывая впустить, как только вы придете.
   Бейль сидел на маленьком диване и ждал. Два шандала, по три свечи в каждом, горели на столе, Тонкое марсельское кружево закрывало окна Маленькая тарелка с кусочком сыра, чашка с недопитым красным вином и ломтик хлеба говорили о том, что кто-то не кончил одинокого ужина. «Как хорошо, что приходится ждать!» – подумал Бейль. Он чувствовал легкое затруднение дыхания, что-то сдавливало ему горло. Все равно сейчас он не может произнести ни слова. А если заговорит, это будут или слова упрека, и тогда повторится невеселая картина старых марсельских ссор, или, если это будут незначительные и мертвые слова, кристаллическая ледяная корка, как на зимнем стекле, сделает Мелани невидимой. Нервная зевота и усталость. Чтобы не дремать, Бейль достал из кармана маленькую книжку и стал читать восхитившие его еще утром английские стихи безвестного поэта Байрона:
 
Порою, словно тайну вспоминая,
Измену иль погибшую любовь,
За пиршеством немую скорбь скрывая,
Сидел Гарольд сурово хмуря бровь.
Но тайной оставалася тревога
Его души, друзьям он не вверял
Заветных дум и шел своей дорогой,
Советов не прося Страдал он много,
Но в утешениях отрады не искал.
 
   В соседней комнате сейчас находится Мелани. Неужели ей нужно одеваться, как на концерт, и тратить на это время? Очевидно, она терпеливо ждала, настолько терпеливо, что ни строчки не написала ему на квартиру, не узнала даже, жив ли он. Однако этот проклятый Крозе ничего не сказал? Быть может, он действовал по ее поручению, если так смело привез его в Сен-Дени? Ведь сказала же старуха, что Мелани его ждала. Значит, она одевается, как перед выходом на сцену, не зная, что сейчас это совершенно неуместно. Единственно, чего не прощает любовь, – это добровольного отсутствия. Бейль чувствовал лихорадку, не ту кенигсбергскую вспышку болезни, которая вызвала бред, а совсем другую, давно позабытую, кажущуюся сейчас смешной. Кровь стучала в висках при мысли о том, что после шести лет разлуки, вряд ли осталась у Мелани хотя бы тень прежнего чувства к нему.
   Худые, длинные пальцы легли ему на веки и закрыли глаза. Мелани тихонько подкралась сзади, и ее горячие ладони сжимали ему виски и закрывали уши. Щекой она прижималась к его голове.
   Мелани говорила:
   – Как вы могли подумать, Анри, что я в ваше отсутствие могу поселиться у вас на квартире? Ваши письма из Москвы, очевидно, не дошли, да если бы даже Рус передал мне ваше предложение, вы знаете, как я люблю самостоятельность и свободу. В Марселе я все-таки предпочитала, чтобы вы жили у меня, а не я у вас.
   Не сводя с нее глаз, удивляясь ее свежести, блестящему взгляду, любуясь хорошо знакомыми ямочками на щеках, с восхищением оглядывая всю ее маленькую совершенную фигурку статуэтки из Танагры[70], Бейль скорее впитывал звуки тремолирующего голоса, чем отдавал себе отчет в значении ее слов. Его собственные слова неслись безудержным потоком. Он рассказывал, как в день приезда в Москву им овладело настоящее безумие, какое-то непреодолимое желание во что бы то ни стало разыскать ее в этом колоссальном горящем северном Риме. Он даже не понимал тогда, насколько нелепа мысль – искать ее среди горящих лачуг и пылающих дворцов. Он до изнеможения довел себя поисками, ставшими под конец опасными. Он попал в тупик среди горящих домов, искры падали ему на платье. Было до такой степени жарко, что волосы шевелились на голове от горячего ветра, жгло ресницы и брови, и если бы не русский мужик Артемисов, то эти поиски Мелани кончились бы собственной его гибелью. Потом Бейль рассказал о случайной встрече с маленьким арфистом из марсельского театра, о том, как этот арфист сообщил ему подробности об отъезде Мелани из Москвы.
   – Анри, очень хорошо, что и для вас и для меня Россия будет только воспоминанием. Я никогда не могла бы стать русской помещицей со ста семьюдесятью шестью душами рабов. Вы подумайте только, что значат эти слова «сто семьдесят шесть душ»! Душа – это слово, которое так много значит для меня. А там оно – обозначение имущества, живой предмет, которым владеет помещик, в большинстве случаев не имеющий собственной души. Таким был Басков.
   – Почему вы говорите «был»?
   – Да потому, что его теперь нет.
   – Нет для вас?
   – Нет, он просто не существует. Его убили крестьяне.
   – А!.. – сказал Бейль и остановился.
   – Я, кажется, не разучилась читать ваши мысли: для меня Басков не существовал уже задолго до того, как он перестал существовать среди живых.
   – Ну, а ваш ребенок? Фесель мне говорил…
   – После смерти маленькой Адели, отцом которой вы хотели называться, у меня не было детей, дорогой Анри. Однако какой я стала рассеянной. Вы, вероятно, хотите есть?
   – Нет, я только что был у Коломба, где мы пили и ели.
   – Для вас я снова приготовлю марсельский ужин.
   Под утро Бейль, облокотись на подушку, рассматривал молча профиль спящей Мелани и перебирал в памяти все прежние впечатления 1805 и 1806 годов в Марселе и 3 августа 1806 года, когда он принял посвящение в масонской ложе «Каролина – Великий Восток Франции».
   Постоянным видением его снова была маленькая нимфа на зеленом тенистом берегу Ювонны, голая и смеющаяся под брызгами воды, – Мелани тогдашних лет.
   Почему нынче ночью, поднимая бокалы за встречу, она ни разу не спросила его о том, что он будет делать с собою, ничего не сказала ни о себе, ни о своей жизни в Париже? Она тысячу раз права, говоря, что нынешняя, очень радостная встреча была необходима. Бейль думал, может ли это внезапно охватившее его ощущение физического счастья бросить его надолго в объятия Мелани.
   Эта маленькая странная женщина, такая строгая в отношениях с ним и такая правдивая в своем чувстве к нему, отрицает возможность прочного союза с ним даже теперь, встретившись с ним и отдавшись ему, как прежде. Она, конечно, права, говоря, что эта встреча – лишь «последняя цифра в конце страницы, говорящая о том, что счет закончен».
   Большая цифра…
   На секунду в душе Бейля проснулась ревность: «Как жила, как будет жить дальше Мелани. Ведь не молчит же она с другими, как не молчала эти шесть лет».
   Тонкая иголка вошла в сердце, заледенила его холодом, и кончик сломался, но не растаял, как льдинка, а колет и причиняет боль. Захотелось поцеловать Мелани и разбудить. Но вдруг чувство горячей благодарности к ней остановило его. Холод растаял. Какое счастье, что именно с ней он встретился, только что вернувшись во Францию! Именно эта ночь после счастливого и беззаботного вечера с нею, когда она была так проста и так ласкова, дала ему возможность вдруг почувствовать, что растаяли впечатления войны, исчез мертвящий холод в душе, по жилам побежала опять горячая кровь.
   «Жизнь хороша, надо вернуться в жизнь. Завтра же будет музыка, великолепный Лувр, картины и гравюры и чтение замечательного английского молодого поэта… Байрон – подарок судьбы!..»
   Бейль тихонько оделся и сел у окна. Воображение рисовало ему миланские ворота с надписью «Alla valorosa armata francese!» («Доблестному французскому войску!»), громадные стены, усеянные народом, миланских женщин в ярких и пестрых многоцветных платьях, машущих омбрельками[71], детей в широкополых шляпах, мужчин в белых чулках и туфлях с бантами, – все это кричит, сыплет цветами, ликует и веселится по поводу вступления французов и ухода последних австрийцев из Милана. Это было очень давно. Теперешний Париж, мрачный и грязный, с немощеными улицами, горбатыми мостами, афишами о рекрутском наборе, сумрачными лицами, говорит о том, что наступили иные времена. «Пусть наступили другие времена, я сам никогда не чувствовал себя так наполненным жизнью, как сегодня, – ответил Бейль на свои мысли. – Но Мелани права. Я сказал бы, что меняется облик вселенной и время тает, как вот эти облака на светлом небе. Я не узнаю своих чувств, я не узнаю людей и предметов, хотя они носят те же имена и очертания».
   Набросав несколько строк Мелани, Бейль вышел из маленького дома и пошел пешком в Париж. Ветер трепал его волосы. Бейль нес треуголку в руке и с наслаждением купался в потоках света. Грудь дышала полно, и чувство огромной, невероятной свободы делало его походку энергичной, уверенной и спокойной.
* * *
   19 марта, закончив очередную страницу «Истории живописи», Бейль в сотый раз начал разбирать бумаги.
   Он записал в тетради, которую вел от имени батальонного командира Коста: «Мелани обнаружила все признаки большого счастья. Она полна ощущений жизни и интереса ко всем ее мелочам». Записав это, Бейль с удовлетворением подумал о том, что его прежняя подруга опять нашла самое себя и не нуждается в нем. Странное и противоречивое чувство: искание любви и побег от любви… Он сделал отметку на полях о том, что все друзья получают административные назначения. Пометил, что не согласился бы стать префектом и ехать в провинциальную трущобу с населением в шесть тысяч жителей.
   Разрывая бумаги в старых папках, он нашел письмо, по-видимому, очень старое:
   «Знаете ли вы, что меня затрудняет в ваших письмах? Это – ваши извинения. На вашем месте я была бы более доверчива и более откровенна. Выбирайте сами, что сочтете более необходимым для себя. Разве я когда-нибудь хоть раз упрекнула вас в том, что вы со мной фамильярны в некоторых ваших письмах? Эх! Разве вы не знаете, что именно этот тон писем скорее трогает мое сердце, что меньше всего вы можете опасаться разонравиться мне именно тогда, когда вы подаете мне такие знаки дружбы? Я скучаю так же, как вы. К тому же я переживаю тревогу. Здоровье мое настолько слабо, что я все меньше и меньше могу переносить утомительные выступления в трагических ролях. У меня слабая грудь, и вот уже несколько дней, как я болею. Это невольно делает меня злой! Временами мне кажется, что судьба слишком ко мне несправедлива. Во всяком случае, если бы я была одна, я думаю, что сумела бы уйти из жизни, которая становится для меня сплошным горем. Но меня удерживает мысль о моей бедной крошке. Господи боже мой! Это какая-то невероятная жестокость – быть все время жертвой преследующих меня событий. После четырех лет неустанного труда и лишений не иметь возможности осуществить простой разумный план! Если бы вы знали, что я получаю вместо утешения! В конце концов вам нетрудно догадаться, о чем я говорю. О низости человека, который когда-то злоупотреблял несчастными обстоятельствами моей жизни. Я с ужасом думаю об этом, особенно теперь. Посмею ли я признаться самой себе в том, что я должна ненавидеть того, кого когда-то любила? Чувствуете ли вы, до какой степени это отвратительно и ужасно?
   Вы написали Манту[72] о том, что если я умру, вы возьмете на себя заботу о моей девочке. Я знаю, что Басков ее любит, как собственную дочь. Но в конце концов и он может умереть. Поэтому я вам поручаю ее. Любите ее! Слышите ли вы? Любите. Она будет вам признательна всю жизнь, как если бы вы были ей родным. Она перенесет на вас привязанность, которую сейчас питает к матери. Если бы она была для вас второй маленькой Мелани! Поговорите о ней с вашей милой сестрой. Я никогда не забуду вашего письма к господину Манту. Простите. Слезы душат меня. Я должна с вами расстаться».
   Бейль никак не мог вспомнить, когда было получено это письмо Мелани из Марселя. Снова чувство убегающего времени охватило его. Он не мог воссоздать даже в воображении ни одного из прежних ощущений. Только имя Мант напомнило ему страшные минуты: в Политехнической школе Мант был единственный юноша из Гренобля, с которым Бейль был близок. Горячий республиканец Мант сблизился с заговорщиком генералом Моро и, кажется, виделся с Кадудалем[73] в роковые дни консульства Бонапарта. Сам Бейль осмелился в комедии «Le Bon partie»[74] осмеивать властолюбие Бонапарта. Сам Бейль полюбил речи Моро. Но Бонапарт в 1804 году император. Моро бежал. Бейль тоже… в Марсель. Тогдашняя Мелани и нынешняя были совершенно различны.
   Но и сам Бейль менялся дважды после марсельских счастливых дней. Забыв «Bon Partie» и видя силу Бонапарта, Бейль от комедии перешел к жизни, полной силы, и этому помогли странные люди: «вольные каменщики» – масоны ложи «Каролина». Да! Да! Это было в 1806 году, – Бейль – масон… а потом… Ровно через месяц Бейль получил приказ отбыть в Германию по военным делам. Прошение об отставке не было принято.
   С новыми чувствами ехал он по городам и дорогам Германии. Он не узнавал мира, не узнавал знакомых людей. Все называлось старыми именами, и все было чужое. С глазами вновь родившегося человека он приехал в Дрезден, перенеся перед тем ужасающие пароксизмы страшной саганской лихорадки. Лихорадка стерла память о старой Франции. Прошлое казалось прочитанной когда-то историей чужой жизни.
   Чтобы опомниться и понять, что с ним происходит, Бейль подчинился совету военных врачей и уехал в короткий отпуск. Проехал в Ломбардию и вихрем пронесся по городам, с тем чтобы вернуться в Париж. Просьба об отставке снова не имела успеха.
   И в Италии и во Франции то же странное, неуловимое чувство: все имена, названия, все очертания оставались старыми, но ничего нельзя было узнать. Был ли новым сам Анри Бейль, или новым стал весь мир? Весеннее и изощренное чувство великого времени, в котором живешь с полнотою участника и творца, сменилось предчувствием конца эпохи и щемящим страхом падения несбывающихся и, вероятно, несбыточных надежд.

Глава двенадцатая

   К осени 1813 года армия Наполеона снова достигла четырехсот тысяч бойцов. Против него шли соединенные войска России, Пруссии, Австрии, Швеции и Англии. Это была четвертая и последняя коалиция. Начав с политического выступления против французской революции, европейские монархи кончили тем, что добивали французского императора. Этот год, начавшийся с переменным счастьем для Бонапарта, закончился поражением французских войск в «битве народов» под Лейпцигом, между 16 и 19 октября 1813 года.
   Если десять процентов Великой армии, перешедшей Неман, комплектовались уже из штрафных батальонов, состав которых определялся дезертирами-рецидивистами и многочисленными обитателями французских тюрем, то в лейпцигской битве обнаружилось, что здоровые и сильные солдаты, составлявшие основной кадр новых наборов, были ранены самым странным образом: двадцать процентов самострелов, то есть солдат, задетых ничтожными ранениями, с простреленной рукой, с отстреленным пальцем, с простреленными мышцами ноги, дававшими право уйти из своей части на перевязку и даже просто не возвращаться в свою часть. В полках обнаружены были представители новой своеобразной профессии – старые солдаты, умевшие прекрасно за сравнительно недорогую плату вывести молодых товарищей из строя легчайшим ранением.
   Тем временем Александр I со своим верным другом Аракчеевым вечерами просиживал над составлением нескольких необычных планов. Мнение европейских монархов о силе русского оружия польстило Александру. Русская армия не представляла собой чего-либо целого, но в каждой оккупационной армии союзников были русские корпуса, как самые надежные части. И командиры союзных войск с величайшей готовностью обеспечивали русскому крестьянину в мундире возможность умирать от французских ядер и пуль в первых рядах союзных армий. Русский царь обычно проводил время с бароном Штейном и Аракчеевым. Эта прекрасная дружба трех политиков имела особую задачу. Немецкий министр Штейн[75] был в то же время главой русских гражданских властей, назначенных Александром в Литве, Польше и по всей территории Германии. Штейн вел пропаганду во французских тылах. Он отгрызал крупные куски наполеоновской армии, подкупами превращая солдат в дезертиров. Аракчеев вел переговоры с французскими командирами, сторговываясь с ними через специальных агентов о способах и сроках платежей за работу по развалу армии.
   31 декабря 1813 года Анри Бейль получил приказ выехать [76] вместе с чрезвычайным комиссаром Сен-Вальером на юг Франции для осмотра савойской границы. Бейль поехал с неохотой, но Сен-Вальер оказался превосходным спутником, умным собеседником и великим лентяем. Делая большие и страшные глаза, разводя руками, он просил Бейля вывести его из затруднительного положения:
   – Я ничего не понимаю в южанах, друг мой, делайте все сами. Я преклоняюсь перед вашими военными талантами.
   И вот, внезапно оживившись после года вялости и скуки, Бейль загорелся огнем решимости. Его спутник от Гренобля до Каружа – Ромэн Коломб – в полном восхищении писал о нем: «У Анри ясные и живые глаза, с таким великолепным огоньком насмешки и быстрым охватом того, на что они смотрят! Живая и горячая восприимчивость чувствуется в нем, когда эти несколько необычные, не то синие, не то аметистовые глаза переходят с письменного стола, на котором лежат кроки, на сенатора Сен-Вальера. Как лучший топограф, Бейль сам делает эти кроки: маленькие и большие картографические наброски горных местностей к востоку от Гренобля. Работа кипит в руках. Бейль производит наборы, регулирует движение отрядов, но главным образом „с любопытством предается большой игре, к которой сам Наполеон допустил его впервые“. Пусть мелкие огорчения иногда заставляют Бейля поднимать в изломе брови – обычное выражение досады, – это никогда не бывает надолго
   Бонапартовский декрет о назначении Бейля прибавил к его фамилии дворянскую частицу «де». И когда печатные афиши с подписью чрезвычайного комиссара «де Сен-Вальера» и «де Бейля» появляются на улицах его родного города, местные лавочники, парикмахер и молодой аббат вперегонку стараются выскоблить на афишах эту частичку «де». Однажды Бейль получил эту афишу в конверте. Против частицы «де» стоял огромный знак вопроса и крупными буквами было написано – «Опечатка типографии или глупая шутка, неуместная в наших печальных обстоятельствах?»
   Это – мелкие укусы провинциальных москитов. Гораздо хуже обстоит дело с отцом. Старый Керубин менее, чем когда-либо, проявляет черты характера, соответствующие его имени: это не «херувим», а настоящий черт. Он отрицает получение от сына писем за подписью Шомет, в которых Анри просит ускорить «известное им обоим дело». Старик говорит:
   – Ты напрасно хлопочешь. Император не сделает тебя бароном, и то дело, о котором ты писал…
   – Ах, так вы все-таки получили мои московские письма?
   – Да нет же, красный осел! Не получал я твоих шометовских корреспонденции Но, впрочем, и без них все ясно. Ты рассчитываешь на баронский титул и хочешь, чтобы я выделил тебе майоратную часть наследства Ты знаешь, что я помещик, а не дворянин, что я готов Полину и Зинаиду обидеть ради тебя, чертова башня! Но ты, конечно, должен возместить мне расходы, понесенные на покупке разоренных революцией дворянских имений. Ты заплатишь мне сорок пять тысяч франков за имение, купленное мной у Сальвенга, и, пока он живет и занимает дом на площади Гренетта, ты получишь верхний этаж, платя за него тысячу двести франков. Ну, а потом будешь платить шестьсот франков моей любезной госпоже Гинэ. Я хочу прожить долго и на твой счет!
   Старик был неумолим. Условия были настолько жестки, что Бейль жаловался за ужином Сен-Вальеру и Коломбу на чрезвычайную жадность отца. При этом «старик по-прежнему разъезжает то в Клэ, то в Сент-Измьер; во всех имениях – и на молочной ферме и в виноградной сторожке – ему прислуживают хорошенькие крестьянки. Крепкий старик. На это ему не жаль денег!»
   – На что тебе этот проклятый Гренобль? – спрашивал Ромэн. – Мир наступает всегда, когда тетка Серафима тебя не видит.
   – Да, тетка и отец… Это поразительный союз. Это какой-то небесный синклит. Два ангела. Херувим и серафим… Сведенборгов ад, где все объединяется во имя ненависти, а не во имя любви. Я глубоко убежден, что тетка гнала меня всю жизнь только потому, что я один догадывался о ее связи с моим отцом после смерти матери. До какой степени несхожи характеры моей матери и ее сестры Серафимы! Мне было девять лет, когда мать умерла. Она была бесконечно хороша, необычайно мила. Я до сих пор не могу передать того странного чувства, которое охватывало меня всякий раз, когда я видел ее живые глаза, трепещущую грудь и удивительные округлые, словно выточенные, локти с маленькими ямочками. Моя мать была самой красивой женщиной, которую я когда-либо знал. Она была умна, она была полна живых интересов, тонкого вкуса. У Ганьонов в ее комнате была масса итальянских книг, альбомов с римскими кипсеками[77] и нот с неаполитанскими песнями. И рядом с этой, красавицей – ее сестра Серафима! Ужасная мерзавка!
   – Ну, послушай, Анри! Ты сделал все, чтоб она тебя невзлюбила. Она всегда говорила, что ты ниспровергаешь авторитет семейной власти. Ты припомни, – впрочем, ты помнить этого не можешь, но она это хорошо помнит, – ты был в колыбели, госпожа дю Дюгаллан хотела поцеловать тебя, а ты до крови укусил ее щеку. Тебя назвали кровожадным. Тетка всегда рассказывает твои подвиги. Когда ее подруга Шенавац шла по тротуару, ты уронил с балкона кухонный нож и едва ее не убил. Тебе было тогда три года, но тетка убеждена, что эти способности в тебе остались и теперь. Она и сейчас говорит, что ты кончишь дни на виселице или за решеткой.
   Сен-Вальер, писавший письмо за обеденным столом, расхохотался. Семейная беседа прекратилась. Ромэн впустил молодого человека, приехавшего из Седьмой дивизии. Это был секретный агент. Он сообщил о том, что в дивизии ежедневно исчезает оружие и что офицеры не все одинаково реагируют на это. Он сказал также, что в дивизии и якобинцы и сторонники бурбонских принцев ведут агитацию против императора. Сведения совершенно совпадали с сообщениями из других войсковых частей. Бейль вспоминал свои разговоры с генералами в Каруже. Он наблюдал, как офицеры говорят друг с другом шепотом, затаенно. Наблюдал выражение их глаз: у одних взгляд концентрированный и пронзительный, стремящийся узнать, о чем думает собеседник. Другие не любят смотреть в глаза и хмурятся; делая доклады, смотрят в сторону. Простоты и обычного армейского доверия друг к другу в командном составе уже не было.