Страница:
Через час он был уже у генерала. Дюма кашлял, кашлял до слез. Когда Бейль вошел, он ругался с кучером в таких выражениях, в каких кучер вряд ли когда-либо с кем-либо объяснялся. У лошадей замерзла вода, и они тщетно совали морды в деревянные кадки.
– Кто же ждал этого проклятого снега, ваше превосходительство! – оправдывался кучер.
Дюма кашлял, топал ногами и махал руками, как ветряная мельница. Успокоился, взглянув на Бейля. Гладко выбритый, элегантно одетый, со шпагой и в полной форме, Бейль стоял, держа небольшой зеленый сафьяновый портфель, готовясь к докладу.
– Да, друг, – обратился к нему Дюма, – вам предстоит нелегкая задача. Выйдите, пожалуйста, – обратился Дюма ко всем находившимся в комнате.
Писарь дернул плечом с досадой, взял тетрадь в зубы, огромный кавалерийский реестр под мышку, банку чернил и песочницу и направился в соседнюю комнату.
Когда кабинет главного интенданта армии опустел, Дюма произнес:
– Итак, вы берете в бауле три миллиона русских рублей. Вы поедете по Калужской дороге, если то окажется возможным. У вас замечательная память. Вы сейчас прочтете главнейшие пункты коммуникации. Описывать их я вам не дам, потому что, если казачья пуля вас настигнет, неловко будет отдавать русским этакий список. Если будет невозможно следовать по Калужской дороге, вы свернете на Смоленский тракт.
Дюма развел руками.
– Голубчик, простите, не я это выдумал. Маршал первый назвал ваше имя императору. Его величество кивнул головой и сказал: «Помню. Аудитор, собравший два миллиона лишней контрибуции в Брауншвейге. Молодец! Пусть едет».
Бейль вздрогнул.
– Так вот видите, – продолжал Дюма, – я совсем не склонен смотреть на вещи оптимистически. Вам могут проломить череп, а мне слишком жаль с вами расставаться. У всех остальных много легкомыслия и беспечности, а вы – веселый, живой человек, знаете математику, как дьявол. Ну, хорошо, – сказал он, торопя самого себя, – довольно слов, переходим к делу.
«Когда у этого черта остановится язык?» – думал Бейль.
– Вы понимаете, что наши дела дрянь. Царь молчит. К этому старому идиоту Кутузову посылали Лористона. Он его не принял. Так через дверь и сказал, что не имеет полномочий. От Москвы осталась треть, от армии осталась треть. Лошади мрут, как мухи, а тут еще этот проклятый снег. Только сегодня император отказался от похода на Петербург. Вот вам большая обстановка! Теперь вот вам малая обстановка: нужны десятки тысяч квинталов[42] ячменя, овса, соломы, сена; нужны десятки тысяч голов скота, нужен хлеб. На вас лежит почетная задача (Дюма встал) обеспечить армию, по крайней мере западные корпуса. В депеше вы нашли все цифры. Если не хватит денег, телеграфируйте по моему шифру с первого семафора. Вот вам карточка.
Он вручил Бейлю костяной значок, обеспечивающий доступ на гелиограф.
– Обещаю вам Синий крест в случае удачи и тридцать панихид в случае вашей смерти. Эскорт драгун в вашем распоряжении – это почти пол-эскадрона. Вам хватит для реквизиции. С вами три кибитки. Имущество распорядитесь сдать в мой личный обоз. Если я доеду до Парижа, то ручаюсь вам, что и оно доедет. Голубчик, не берите с собой много.
– Слушаю, генерал! – ответил Бейль. – Задача мне ясна. Все будет исполнено. Имею к вам просьбу. Вот письмо в Париж. Вложите его в ваш конверт и дайте приказание отправить его с первым курьером.
– Хорошо, хорошо, – быстро закивал Дюма и позвонил.
Дюма вызвал Броше и вручил ему письмо Бейля.
– В пакет с интендантской печатью! Когда вы едете?
– Семнадцатого октября, генерал, – ответил Броше.
– Не поздно? – спросил Дюма Бейля.
– Нет, – ответил Бейль. – Когда мне выезжать самому?
– В депеше сказано – шестнадцатого.
Генерал протянул руку. Бейль вышел.
«Зачем он мне солгал? – подумал Бейль, перебирая все слышанное от генерала Дюма. – Мы знаем, что Кутузов Лористона принял, что Лористон в ужасе от слов Кутузова: война только начинается… Итак, император бежит из Москвы… Эта страна не склонилась перед нами!»
Мороз щиплет щеки. Растопчинская кибитка выведена из сарая.
– Везде ли глубокий снег? – спрашивает Бейль.
– Глубокий, – отвечает гид, подтягивая подпругу. – А если растает, найдем коляску. Положитесь на меня, господин директор, я знаю этот край.
– Сколько разведчиков в отряде? – спросил Бейль.
– Со мной вместе – четверо. Пятнадцать фуражиров тоже прекрасно знают местность. Двое русских, из тех, что в ссоре с правительством, едут с нами.
Бейль покачал головой.
– О, это давнишние наши друзья. Они проделали уже четыре похода. Начальник умеет подбирать людей.
«Кажется, все в порядке. Дальняя дорога, холодное серое небо, дорожная шинель, теплая шапка с султаном. Неизвестно, что впереди. Но есть долг, есть большая работа, освобождающая от вчерашней муки. Жизнь хороша! Труд, ясный ум и понимание – вот наслаждения, которые не может никто отнять. Возможна смерть. Но ее еще нет. А когда она вырвет меня, то некому будет бояться смерти и жалеть о жизни. Итак, да здравствует жизнь!»
Мороз, сухой снег и ледостав на Москве-реке совпали в один день. На третий день, когда лед сменил недавний огонь, в армии начались тяжкие заболевания.
В крестьянской избе, отогревая замерзшие руки, Бейль писал свинцовым карандашом на клочке бумаги:
«Дорогой друг, не знаю, дойдет ли до Вас мое письмо, но, по-видимому, оно обгонит меня в дороге и будет в Париже немного раньше. Быть может, положив ноги на каминный экран, как это часто бывало на улице Бак в Париже, Вы скоро будете сидеть, вспоминая о России. Я тщетно искал Вас в Москве. Нет уверенности, что увижу Вас во Франции. Мне хотелось бы точно знать, исполнил ли Рус мою просьбу и согласились ли Вы после меня стать хозяйкой в моей квартире на Ново-Люксембургской улице, дом 3. Располагайте всем моим, как Вашим. Никто Вас не потревожит. Война после стольких высоких и печальных переживаний, испытанных мною в России, по-видимому, совершенно меня переменила.
Вряд ли Вы узнаете Вашего
А. Б.».
Свернув это письмо, Бейль положил его за обшлаг, в широкий отворот замшевой перчатки. Минуту спустя лошади, вздымая снег, бежали по пустынному полю. Был третий день пути. Ближайший французский пост должен совпадать по маршруту с дорогой Броше. Уже издали, выехав на опушку леса, Бейль почувствовал неблагополучие. Зоркий глаз увидел сожженную избу, тонкий слух уловил далекий выстрел. Французского поста не было. Взяв лошадь у драгуна, Бейль скинул полушубок, заменивший ему неудобную шинель, и верхом направился в то место, где, по его мнению, должен быть Броше. Сожженная изба лесничего была единственным свидетельством правильности карты французского штаба. Очевидно, случайным налетом партизан пост был уничтожен. Проехав до перелеска, Бейль увидел два трупа и издыхающую лошадь. Немного дальше – опрокинутые сани. Он соскочил, подошел к убитым. Броше с перерубленным плечом лежал в сугробе. Земля была утоптана. Рядом с телом похолодевшего курьера, с раскроенным черепом и окровавленной ладонью, лежал его ординарец. Оба были уже обморожены. Никаких следов багажа в опрокинутых санях.
Бейль хотел вскочить в седло, как вдруг раздался вблизи короткий выстрел, и пуля прожужжала почти около уха.
Второпях, схватившись за руку, уронил перчатку с письмом. Забыв о письме, думал только о перчатке. Вернувшись к драгунам, закутавшись, сел в кибитку и повторял:
– Дешево отделался, но мерзнет рука, а это рука писателя. Что будет, Франсуа, если я ее отморожу?
– Вы бросили перчатку, как вызов богу, мсье! Смотрите, будет плохо, – отвечал слуга, ставший другом.
– Дорогой мой, единственно, что извиняет бога, – это то, что он не существует.
Часть первая
Глава первая
Глава вторая
– Кто же ждал этого проклятого снега, ваше превосходительство! – оправдывался кучер.
Дюма кашлял, топал ногами и махал руками, как ветряная мельница. Успокоился, взглянув на Бейля. Гладко выбритый, элегантно одетый, со шпагой и в полной форме, Бейль стоял, держа небольшой зеленый сафьяновый портфель, готовясь к докладу.
– Да, друг, – обратился к нему Дюма, – вам предстоит нелегкая задача. Выйдите, пожалуйста, – обратился Дюма ко всем находившимся в комнате.
Писарь дернул плечом с досадой, взял тетрадь в зубы, огромный кавалерийский реестр под мышку, банку чернил и песочницу и направился в соседнюю комнату.
Когда кабинет главного интенданта армии опустел, Дюма произнес:
– Итак, вы берете в бауле три миллиона русских рублей. Вы поедете по Калужской дороге, если то окажется возможным. У вас замечательная память. Вы сейчас прочтете главнейшие пункты коммуникации. Описывать их я вам не дам, потому что, если казачья пуля вас настигнет, неловко будет отдавать русским этакий список. Если будет невозможно следовать по Калужской дороге, вы свернете на Смоленский тракт.
Дюма развел руками.
– Голубчик, простите, не я это выдумал. Маршал первый назвал ваше имя императору. Его величество кивнул головой и сказал: «Помню. Аудитор, собравший два миллиона лишней контрибуции в Брауншвейге. Молодец! Пусть едет».
Бейль вздрогнул.
– Так вот видите, – продолжал Дюма, – я совсем не склонен смотреть на вещи оптимистически. Вам могут проломить череп, а мне слишком жаль с вами расставаться. У всех остальных много легкомыслия и беспечности, а вы – веселый, живой человек, знаете математику, как дьявол. Ну, хорошо, – сказал он, торопя самого себя, – довольно слов, переходим к делу.
«Когда у этого черта остановится язык?» – думал Бейль.
– Вы понимаете, что наши дела дрянь. Царь молчит. К этому старому идиоту Кутузову посылали Лористона. Он его не принял. Так через дверь и сказал, что не имеет полномочий. От Москвы осталась треть, от армии осталась треть. Лошади мрут, как мухи, а тут еще этот проклятый снег. Только сегодня император отказался от похода на Петербург. Вот вам большая обстановка! Теперь вот вам малая обстановка: нужны десятки тысяч квинталов[42] ячменя, овса, соломы, сена; нужны десятки тысяч голов скота, нужен хлеб. На вас лежит почетная задача (Дюма встал) обеспечить армию, по крайней мере западные корпуса. В депеше вы нашли все цифры. Если не хватит денег, телеграфируйте по моему шифру с первого семафора. Вот вам карточка.
Он вручил Бейлю костяной значок, обеспечивающий доступ на гелиограф.
– Обещаю вам Синий крест в случае удачи и тридцать панихид в случае вашей смерти. Эскорт драгун в вашем распоряжении – это почти пол-эскадрона. Вам хватит для реквизиции. С вами три кибитки. Имущество распорядитесь сдать в мой личный обоз. Если я доеду до Парижа, то ручаюсь вам, что и оно доедет. Голубчик, не берите с собой много.
– Слушаю, генерал! – ответил Бейль. – Задача мне ясна. Все будет исполнено. Имею к вам просьбу. Вот письмо в Париж. Вложите его в ваш конверт и дайте приказание отправить его с первым курьером.
– Хорошо, хорошо, – быстро закивал Дюма и позвонил.
Дюма вызвал Броше и вручил ему письмо Бейля.
– В пакет с интендантской печатью! Когда вы едете?
– Семнадцатого октября, генерал, – ответил Броше.
– Не поздно? – спросил Дюма Бейля.
– Нет, – ответил Бейль. – Когда мне выезжать самому?
– В депеше сказано – шестнадцатого.
Генерал протянул руку. Бейль вышел.
«Зачем он мне солгал? – подумал Бейль, перебирая все слышанное от генерала Дюма. – Мы знаем, что Кутузов Лористона принял, что Лористон в ужасе от слов Кутузова: война только начинается… Итак, император бежит из Москвы… Эта страна не склонилась перед нами!»
Мороз щиплет щеки. Растопчинская кибитка выведена из сарая.
– Везде ли глубокий снег? – спрашивает Бейль.
– Глубокий, – отвечает гид, подтягивая подпругу. – А если растает, найдем коляску. Положитесь на меня, господин директор, я знаю этот край.
– Сколько разведчиков в отряде? – спросил Бейль.
– Со мной вместе – четверо. Пятнадцать фуражиров тоже прекрасно знают местность. Двое русских, из тех, что в ссоре с правительством, едут с нами.
Бейль покачал головой.
– О, это давнишние наши друзья. Они проделали уже четыре похода. Начальник умеет подбирать людей.
«Кажется, все в порядке. Дальняя дорога, холодное серое небо, дорожная шинель, теплая шапка с султаном. Неизвестно, что впереди. Но есть долг, есть большая работа, освобождающая от вчерашней муки. Жизнь хороша! Труд, ясный ум и понимание – вот наслаждения, которые не может никто отнять. Возможна смерть. Но ее еще нет. А когда она вырвет меня, то некому будет бояться смерти и жалеть о жизни. Итак, да здравствует жизнь!»
Мороз, сухой снег и ледостав на Москве-реке совпали в один день. На третий день, когда лед сменил недавний огонь, в армии начались тяжкие заболевания.
В крестьянской избе, отогревая замерзшие руки, Бейль писал свинцовым карандашом на клочке бумаги:
«Дорогой друг, не знаю, дойдет ли до Вас мое письмо, но, по-видимому, оно обгонит меня в дороге и будет в Париже немного раньше. Быть может, положив ноги на каминный экран, как это часто бывало на улице Бак в Париже, Вы скоро будете сидеть, вспоминая о России. Я тщетно искал Вас в Москве. Нет уверенности, что увижу Вас во Франции. Мне хотелось бы точно знать, исполнил ли Рус мою просьбу и согласились ли Вы после меня стать хозяйкой в моей квартире на Ново-Люксембургской улице, дом 3. Располагайте всем моим, как Вашим. Никто Вас не потревожит. Война после стольких высоких и печальных переживаний, испытанных мною в России, по-видимому, совершенно меня переменила.
Вряд ли Вы узнаете Вашего
А. Б.».
Свернув это письмо, Бейль положил его за обшлаг, в широкий отворот замшевой перчатки. Минуту спустя лошади, вздымая снег, бежали по пустынному полю. Был третий день пути. Ближайший французский пост должен совпадать по маршруту с дорогой Броше. Уже издали, выехав на опушку леса, Бейль почувствовал неблагополучие. Зоркий глаз увидел сожженную избу, тонкий слух уловил далекий выстрел. Французского поста не было. Взяв лошадь у драгуна, Бейль скинул полушубок, заменивший ему неудобную шинель, и верхом направился в то место, где, по его мнению, должен быть Броше. Сожженная изба лесничего была единственным свидетельством правильности карты французского штаба. Очевидно, случайным налетом партизан пост был уничтожен. Проехав до перелеска, Бейль увидел два трупа и издыхающую лошадь. Немного дальше – опрокинутые сани. Он соскочил, подошел к убитым. Броше с перерубленным плечом лежал в сугробе. Земля была утоптана. Рядом с телом похолодевшего курьера, с раскроенным черепом и окровавленной ладонью, лежал его ординарец. Оба были уже обморожены. Никаких следов багажа в опрокинутых санях.
Бейль хотел вскочить в седло, как вдруг раздался вблизи короткий выстрел, и пуля прожужжала почти около уха.
Второпях, схватившись за руку, уронил перчатку с письмом. Забыв о письме, думал только о перчатке. Вернувшись к драгунам, закутавшись, сел в кибитку и повторял:
– Дешево отделался, но мерзнет рука, а это рука писателя. Что будет, Франсуа, если я ее отморожу?
– Вы бросили перчатку, как вызов богу, мсье! Смотрите, будет плохо, – отвечал слуга, ставший другом.
– Дорогой мой, единственно, что извиняет бога, – это то, что он не существует.
Часть первая
Глава первая
В декабре 1812 года ранним утром ахтырский поручик князь Ширханов входил в канцелярию грузинского новгородского имения генерала Аракчеева с небольшой сумкой из зеленого сафьяна, опечатанной по шнурам сургучными подвесными печатями. Немедленно впущенный внутрь грузинской дачи, поручик вручил графу пакет с надписью: «По высочайшему повелению».
Через три четверти часа, хрипя и кашляя, Аракчеев позвал к себе посланца и, гнусавя, сказал ему:
– Знаю, голубчик, знаю. Государь мне говорил. Только ведь я и по-русски-то, батюшка, читаю плохо, а эти французы такого в своей сумке наворотили, что сам черт ногу сломит. Одначе сымай шинель, садись и перепиши все это. Поколь не перепишешь, отсюдова в Питербурх не поедешь.
Поручик безмолвно повиновался, хотя приказ свирепого артиллерийского генерала сокращал и без того короткие дни его свидания с родными.
Во вскрытой сумке оказались французские донесения министра Дарю, главного интенданта Дюма и несколько частных писем, попавших, вопреки правилам, очевидно по протекции, в важнейший пакет официальной императорской почты, перехваченной русскими войсками в бою под Красным 5 ноября[43]. Молодой человек расположил материал по степени важности, очинил гусиные перья, раскрыл железную банку с чернилами. Только он начал писать, как снова вошел генерал.
Пройдя по комнате три-четыре раза, он обратился к поручику:
– Вот что, молодой человек, ты плохо устав знаешь.
Во время солдатской кухни не кричат «смирно». А ты тут по высочайшему повелению приехал, каждый раз во фрунт стоишь, как я в комнату вхожу. Да вот, чтоб не забыть. Начни-ка ты с той бумаги, где французы нам бунт готовят.
Ответив по-военному, поручик положил перед собой черновик огромного меморандума, посвященного вопросу о том, насколько успехам французского оружия может содействовать восстание крестьянского населения против помещичьей России. Из этого документа явствовало, что уже в самом начале войны, непосредственно перед Витебском, Наполеон поручил самым опытным своим политическим агентам ознакомиться с вопросом о степени революционности русского крестьянства. Меморандум приводил диаметрально противоположные мнения по этому поводу.
Некий Левен, сын фабриканта, политический агент Наполеона, доносил, что воздействовать на крестьян можно только в немногих зажиточных районах, но что вообще крестьянство, придавленное и порабощенное, не в состоянии «внять голосу свободы и цивилизации, который звучит в грохоте французских победоносных орудий».
Этот же агент сообщал свое мудрое наблюдение, что крестьяне, наиболее податливые на агитацию французских якобинцев, суть не кто иные, как намеренно оставленные в занятых местностях русским правительством шпионы.
Другой французский агент, имя которого не было названо, наоборот, с большим энтузиазмом говорил о возможности общего восстания. Он прямо указывал на четыреста двадцать девять писем, полученных разными штабами и адресованных Наполеону. Он описывал эти клочья бумаги – желтые и синие, испещренные неровными строчками, в которых отличный канцелярский почерк чередовался со «скорописью, унаследованной от XVII века». Эти письма говорили о том, что в России невозможно дышать, что люди и в мирное время погибают, как на войне, – целыми семьями и деревнями, что крестьянами торгуют оптом и в розницу, как скотом, разобщая родных, соединяя несоединимое. Безвестные люди предлагали Бонапарту назначить им время и место; они обещали явиться к нему в качестве начальников партизанских отрядов в том случае, если он отменит рабство; они обещали сделать восстание всеобщим. В двух письмах говорилось о том, что сами пишущие, испытавшие на себе неслыханный гнет, не забыли виденного ими в молодые годы за Альпами, куда они были посланы с войсками Суворова.
«И люди там лучше живут, – писали они. – И дышится там вольнее: значит, не везде есть рабы».
Чем дальше читал поручик, тем больше чувствовал, как земля уходит у него из-под ног и перед глазами плывет какой-то туман. Он вспомнил, как его дед засек до полусмерти и отдал в штрафной батальон одного из таких суворовских солдат. Но его поразили заключительные строчки документа: «Из опрошенных партизан ни один не подтвердил этих посулов. Ясно, что этот народ, освободившись от помещиков, станет вдвое страшнее для всякой чужестранной армии, вошедшей в пределы России…»
Снова вошел Аракчеев, презрительно посмотрел на поручика оловянными глазами, прошелся по комнате, похрамывая затекшей ногой и потирая рукой бедро, и, хмурясь, сказал:
– Вот что, князь, мне с тобой тут недосуг; из комнаты выходить не будешь; когда мемориал кончишь – Настеньке передай, а я прочту. – И, не дав времени ответить, скрылся.
Поручик наспех переводил ловкими русскими фразами тяжелые французские обороты меморандума, взяв уже четвертый лист бумаги большого формата. Из дальнейшего изложения явствовало, что все предложения были Наполеоном отвергнуты. Двое из авторов этих писем были вызваны в штаб генерала Лавуазье и допрошены его адъютантом. Имя адъютанта не упоминалось, говорилось только о том, что он сродни «заслуженному генералу», вандейскому контрреволюционеру. Французский дворянин оскорбился мужицкой революционностью и жестоко отомстил крестьянам: оба русских революционера были казнены.
Общее настроение французских штабов было таково, что императору Наполеону приходилось отказываться от своего курса на крестьянскую революцию в России. Меморандум твердо иотчетливо устанавливал положение, что «революция и свержение помещичьего гнета не только не обеспечат успеха французскому оружию, но и сделают самое пребывание иностранных войск в России невозможным». Приводились мнения адъютантов главного штаба и чаще всего молодого генерала графа Филиппа Сегюра: «Уже бывали примеры варварской свободы у варварского народа. Она превращалась в безудержную разнузданность. Мы уже видели несколько собственных примеров тому. Русские дворяне погибли бы от своих рабов, как колонисты от негров в Сан-Доминго. Его величеству угодно отказаться от намерения вызвать такое движение, которое французская политика не в состоянии будет в дальнейшем урегулировать, так как это может и за пределами России разрушить союзы правительств и правящих классов европейских наций».
Тот же граф Сегюр писал, что «русские попы, офицерство и дворяне сумели так напугать крестьянскую массу россказнями о страшных французских зверствах, об отравленной посуде, из которой кормят пленных, о дьявольских печатях, которыми губят не только тела, но и души, обрекая их на вечные муки, что эта агитация, служившая контрманевром русских дворян против императора Наполеона, предупредила его соглашение с бунтарскими организациями в России». Меморандум описывал, как, отступая милю за милей, русские помещики уводили за собой в глубь страны своих крепостных, уничтожая их скудные жилища и хозяйства, оставляя между собою и французами огромные пространства пожаров, запустения и голода.
Меморандум с точностью отмечал, что русскими дворянами на чашку весов брошена в жертву войне судьба всего трудящегося населения страны, что крестьянин такой же враг русского дворянина, как и Наполеон, что, воюя с Наполеоном, русское правительство одновременно стремится обезглавить и истребить организацию собственных крепостных, начинающих с голодного бунта и кончающих истреблением помещиков. Приводились слова графа Сегюра: «Это великое решение русского дворянства направлено столь же против правительства вашего величества, сколько и против собственных крепостных, ибо война императоров и королей уже превратилась в классовую войну, в войну партийную, религиозную, национальную. Словом – это уже не одна, а несколько войн сразу».
Поручик плохо понимал смысл читаемого. Его представления о французском войске совсем не вязались с официальным донесением о смоленском попе, который докладывал Наполеону о способе сохранения церквей от пожара.
Оказывается, что в тех случаях, когда попы сами не вызывали пожаров, ссылаясь на вандализм французов, победители и не думали поджигать церкви. Смоленский поп не поджигал церквей, сваливая вину на французов, а устраивал в церквах столовые и поселял в них горожан и беглых сельчан, лишившихся крова. В проповеди этот священник призывал население к спокойствию и заявлял, что политическая ссора двух императоров не должна ссорить народы и что «французы вовсе не режут младенцев и не кормятся человеческим мясом, как о том говорил с амвона смоленский благочинный».
Против этого места поручик прочел пометку свинцовым карандашом. Почерк был знакомый. Неужели же и этот документ успел прочесть государственный канцлер? «При первом случае попа разыскать и доставить_коменданту Петропавловской крепости. Снятие сана».
Поручик тщательно перенес: «На подлинном собственноручная его сиятельства государственного канцлера резолюция…» И тут же задумался: «Шутит или не шутит графушка? Переводить ли канцлеровы слова на российский язык, а ежели это не дозволено?»
В эту минуту сзади тихонько скрипнула половица. Поручик обернулся. Улыбающаяся, румяная, в папильотках и огромной персидской шали, стояла перед ним Настенька.
– Князенька, вы недавно с армии? Оченно там жутко, когда ловили француза под Москвой? – жеманно, неграмотной скороговоркой спросила она.
Поручик первый раз был в Грузине. По протекции возвращенный из действующих отрядов и определенный за свою молчаливость и знание иностранных языков для поручений по секретным портфелям министерства иностранных дел, он только что начал новую службу. Теперь он исполнял второе или третье поручение по разборке корреспонденции, перехваченной у французов. Зеленый сафьяновый ранец с букпой «N» и лавровым венком, перехваченный в бою под Красным вследствие разрыва французской коммуникации, лежал перед ним на столе, напоминая о кровавом происшествии: опрокинутая в придорожный ров кибитка, испуганные лошади, рвущие сбрую, императорский курьер в енотовой шубе поверх рваного мундира, старающийся зашвырнуть подальше в придорожную грязь этот ранец, и казак из калмыков с раскосыми глазами, свирепым ударом перерубающий меховую шапку и голову француза. «Все это было еще так недавно, – думал поручик. – Неизвестно, что будет дальше. А вот сейчас эта жарко натопленная комната с румяной, неграмотной, лукавой бабой, которую никак нельзя обидеть неучтивым словом, которой поручено передать документы важнейшего значения и с которой прямо не знаешь, как себя вести. И какая досада, что государь разрешил выехать этому проклятому Аракчееву по болезни на три дня в имение, – говорят, просто вследствие очередной ссоры. За два дня загоняли шесть курьеров и столько же лошадей».
– Так точно, из армии я недавно, сударыня.
– Да ты меня сударыней не зови. Я простая и красивых господ офицеров люблю. А сумеешь мне понравиться – и графушка тебя уважит.
С этими словами она быстро подсела на ручку кресла, усадила поручика и, положив ему руку на плечо, сказала:
– Ну, читай, про чего тут написано.
Через три четверти часа, хрипя и кашляя, Аракчеев позвал к себе посланца и, гнусавя, сказал ему:
– Знаю, голубчик, знаю. Государь мне говорил. Только ведь я и по-русски-то, батюшка, читаю плохо, а эти французы такого в своей сумке наворотили, что сам черт ногу сломит. Одначе сымай шинель, садись и перепиши все это. Поколь не перепишешь, отсюдова в Питербурх не поедешь.
Поручик безмолвно повиновался, хотя приказ свирепого артиллерийского генерала сокращал и без того короткие дни его свидания с родными.
Во вскрытой сумке оказались французские донесения министра Дарю, главного интенданта Дюма и несколько частных писем, попавших, вопреки правилам, очевидно по протекции, в важнейший пакет официальной императорской почты, перехваченной русскими войсками в бою под Красным 5 ноября[43]. Молодой человек расположил материал по степени важности, очинил гусиные перья, раскрыл железную банку с чернилами. Только он начал писать, как снова вошел генерал.
Пройдя по комнате три-четыре раза, он обратился к поручику:
– Вот что, молодой человек, ты плохо устав знаешь.
Во время солдатской кухни не кричат «смирно». А ты тут по высочайшему повелению приехал, каждый раз во фрунт стоишь, как я в комнату вхожу. Да вот, чтоб не забыть. Начни-ка ты с той бумаги, где французы нам бунт готовят.
Ответив по-военному, поручик положил перед собой черновик огромного меморандума, посвященного вопросу о том, насколько успехам французского оружия может содействовать восстание крестьянского населения против помещичьей России. Из этого документа явствовало, что уже в самом начале войны, непосредственно перед Витебском, Наполеон поручил самым опытным своим политическим агентам ознакомиться с вопросом о степени революционности русского крестьянства. Меморандум приводил диаметрально противоположные мнения по этому поводу.
Некий Левен, сын фабриканта, политический агент Наполеона, доносил, что воздействовать на крестьян можно только в немногих зажиточных районах, но что вообще крестьянство, придавленное и порабощенное, не в состоянии «внять голосу свободы и цивилизации, который звучит в грохоте французских победоносных орудий».
Этот же агент сообщал свое мудрое наблюдение, что крестьяне, наиболее податливые на агитацию французских якобинцев, суть не кто иные, как намеренно оставленные в занятых местностях русским правительством шпионы.
Другой французский агент, имя которого не было названо, наоборот, с большим энтузиазмом говорил о возможности общего восстания. Он прямо указывал на четыреста двадцать девять писем, полученных разными штабами и адресованных Наполеону. Он описывал эти клочья бумаги – желтые и синие, испещренные неровными строчками, в которых отличный канцелярский почерк чередовался со «скорописью, унаследованной от XVII века». Эти письма говорили о том, что в России невозможно дышать, что люди и в мирное время погибают, как на войне, – целыми семьями и деревнями, что крестьянами торгуют оптом и в розницу, как скотом, разобщая родных, соединяя несоединимое. Безвестные люди предлагали Бонапарту назначить им время и место; они обещали явиться к нему в качестве начальников партизанских отрядов в том случае, если он отменит рабство; они обещали сделать восстание всеобщим. В двух письмах говорилось о том, что сами пишущие, испытавшие на себе неслыханный гнет, не забыли виденного ими в молодые годы за Альпами, куда они были посланы с войсками Суворова.
«И люди там лучше живут, – писали они. – И дышится там вольнее: значит, не везде есть рабы».
Чем дальше читал поручик, тем больше чувствовал, как земля уходит у него из-под ног и перед глазами плывет какой-то туман. Он вспомнил, как его дед засек до полусмерти и отдал в штрафной батальон одного из таких суворовских солдат. Но его поразили заключительные строчки документа: «Из опрошенных партизан ни один не подтвердил этих посулов. Ясно, что этот народ, освободившись от помещиков, станет вдвое страшнее для всякой чужестранной армии, вошедшей в пределы России…»
Снова вошел Аракчеев, презрительно посмотрел на поручика оловянными глазами, прошелся по комнате, похрамывая затекшей ногой и потирая рукой бедро, и, хмурясь, сказал:
– Вот что, князь, мне с тобой тут недосуг; из комнаты выходить не будешь; когда мемориал кончишь – Настеньке передай, а я прочту. – И, не дав времени ответить, скрылся.
Поручик наспех переводил ловкими русскими фразами тяжелые французские обороты меморандума, взяв уже четвертый лист бумаги большого формата. Из дальнейшего изложения явствовало, что все предложения были Наполеоном отвергнуты. Двое из авторов этих писем были вызваны в штаб генерала Лавуазье и допрошены его адъютантом. Имя адъютанта не упоминалось, говорилось только о том, что он сродни «заслуженному генералу», вандейскому контрреволюционеру. Французский дворянин оскорбился мужицкой революционностью и жестоко отомстил крестьянам: оба русских революционера были казнены.
Общее настроение французских штабов было таково, что императору Наполеону приходилось отказываться от своего курса на крестьянскую революцию в России. Меморандум твердо иотчетливо устанавливал положение, что «революция и свержение помещичьего гнета не только не обеспечат успеха французскому оружию, но и сделают самое пребывание иностранных войск в России невозможным». Приводились мнения адъютантов главного штаба и чаще всего молодого генерала графа Филиппа Сегюра: «Уже бывали примеры варварской свободы у варварского народа. Она превращалась в безудержную разнузданность. Мы уже видели несколько собственных примеров тому. Русские дворяне погибли бы от своих рабов, как колонисты от негров в Сан-Доминго. Его величеству угодно отказаться от намерения вызвать такое движение, которое французская политика не в состоянии будет в дальнейшем урегулировать, так как это может и за пределами России разрушить союзы правительств и правящих классов европейских наций».
Тот же граф Сегюр писал, что «русские попы, офицерство и дворяне сумели так напугать крестьянскую массу россказнями о страшных французских зверствах, об отравленной посуде, из которой кормят пленных, о дьявольских печатях, которыми губят не только тела, но и души, обрекая их на вечные муки, что эта агитация, служившая контрманевром русских дворян против императора Наполеона, предупредила его соглашение с бунтарскими организациями в России». Меморандум описывал, как, отступая милю за милей, русские помещики уводили за собой в глубь страны своих крепостных, уничтожая их скудные жилища и хозяйства, оставляя между собою и французами огромные пространства пожаров, запустения и голода.
Меморандум с точностью отмечал, что русскими дворянами на чашку весов брошена в жертву войне судьба всего трудящегося населения страны, что крестьянин такой же враг русского дворянина, как и Наполеон, что, воюя с Наполеоном, русское правительство одновременно стремится обезглавить и истребить организацию собственных крепостных, начинающих с голодного бунта и кончающих истреблением помещиков. Приводились слова графа Сегюра: «Это великое решение русского дворянства направлено столь же против правительства вашего величества, сколько и против собственных крепостных, ибо война императоров и королей уже превратилась в классовую войну, в войну партийную, религиозную, национальную. Словом – это уже не одна, а несколько войн сразу».
Поручик плохо понимал смысл читаемого. Его представления о французском войске совсем не вязались с официальным донесением о смоленском попе, который докладывал Наполеону о способе сохранения церквей от пожара.
Оказывается, что в тех случаях, когда попы сами не вызывали пожаров, ссылаясь на вандализм французов, победители и не думали поджигать церкви. Смоленский поп не поджигал церквей, сваливая вину на французов, а устраивал в церквах столовые и поселял в них горожан и беглых сельчан, лишившихся крова. В проповеди этот священник призывал население к спокойствию и заявлял, что политическая ссора двух императоров не должна ссорить народы и что «французы вовсе не режут младенцев и не кормятся человеческим мясом, как о том говорил с амвона смоленский благочинный».
Против этого места поручик прочел пометку свинцовым карандашом. Почерк был знакомый. Неужели же и этот документ успел прочесть государственный канцлер? «При первом случае попа разыскать и доставить_коменданту Петропавловской крепости. Снятие сана».
Поручик тщательно перенес: «На подлинном собственноручная его сиятельства государственного канцлера резолюция…» И тут же задумался: «Шутит или не шутит графушка? Переводить ли канцлеровы слова на российский язык, а ежели это не дозволено?»
В эту минуту сзади тихонько скрипнула половица. Поручик обернулся. Улыбающаяся, румяная, в папильотках и огромной персидской шали, стояла перед ним Настенька.
– Князенька, вы недавно с армии? Оченно там жутко, когда ловили француза под Москвой? – жеманно, неграмотной скороговоркой спросила она.
Поручик первый раз был в Грузине. По протекции возвращенный из действующих отрядов и определенный за свою молчаливость и знание иностранных языков для поручений по секретным портфелям министерства иностранных дел, он только что начал новую службу. Теперь он исполнял второе или третье поручение по разборке корреспонденции, перехваченной у французов. Зеленый сафьяновый ранец с букпой «N» и лавровым венком, перехваченный в бою под Красным вследствие разрыва французской коммуникации, лежал перед ним на столе, напоминая о кровавом происшествии: опрокинутая в придорожный ров кибитка, испуганные лошади, рвущие сбрую, императорский курьер в енотовой шубе поверх рваного мундира, старающийся зашвырнуть подальше в придорожную грязь этот ранец, и казак из калмыков с раскосыми глазами, свирепым ударом перерубающий меховую шапку и голову француза. «Все это было еще так недавно, – думал поручик. – Неизвестно, что будет дальше. А вот сейчас эта жарко натопленная комната с румяной, неграмотной, лукавой бабой, которую никак нельзя обидеть неучтивым словом, которой поручено передать документы важнейшего значения и с которой прямо не знаешь, как себя вести. И какая досада, что государь разрешил выехать этому проклятому Аракчееву по болезни на три дня в имение, – говорят, просто вследствие очередной ссоры. За два дня загоняли шесть курьеров и столько же лошадей».
– Так точно, из армии я недавно, сударыня.
– Да ты меня сударыней не зови. Я простая и красивых господ офицеров люблю. А сумеешь мне понравиться – и графушка тебя уважит.
С этими словами она быстро подсела на ручку кресла, усадила поручика и, положив ему руку на плечо, сказала:
– Ну, читай, про чего тут написано.
Глава вторая
Быстро передвинув документы, поручик наугад остановился на зеленоватом листке бумаги большого формата и стал читать:
– Экие эти французы! Должно быть, и в Москву приехал, чтобы искать свою Маланью. Шутка сказать – захотел разыскать иголку в сене! – произнесла Настасья, словно не замечая движения поручика.
Ширханов испытывал состояние все большей неловкости. Быстро обняв его за шею и поцеловав в щеку, Настенька соскочила с кресла и вышла.
Оправившись от смущения и не зная, что думать, боевой поручик чувствовал себя сбитым с толку и сравнивал это ощущение с теми впечатлениями, которые испытывал недавно: не то это было чувство стыда после неизбежного отступления перед врагом, не то смутная тревога, подобная тревоге солдата, попавшего в неизвестную местность. Покрутив еле пробивавшиеся белокурые усы и разгладив рукою лежавшие перед ним бумаги, он стал размышлять о том, как могла вся эта кипа попасть в одну сумку. Меморандум о подготовке восстания, очевидно, не мог быть послан по Смоленской дороге вместе с частными письмами, вроде прочитанного, значит, при составлении описи надо было этот материал разобщить.
Поручик знал, что вся перехваченная французская почта попадает на разбор, по высочайшему повелению, к генералу Аракчееву. Вместе с тем он слышал о штабных петербургских интригах, которые связаны с прохождением этой корреспонденции через руки чиновников государственного канцлера. Его удивляла и чрезвычайная небрежность такого старого служаки, каким был Аракчеев. Поручик жалел, что не догадался своевременно спросить, как обычно проходят такие доклады у графа. Сейчас этот трехдневный арест с неожиданным вмешательством крепостной любовницы в политические дела стал рисоваться ему в очень мрачных красках. Очевидно, все происшествие обусловлено только случайным пребыванием Аракчеева в Грузине, а в Петербурге этого не случилось бы.
Было уже далеко за полдень. Поручик проголодался, глаза устали от чтения. Стараясь не делать шума, тихонько позванивая шпорами, он зашагал по комнате, досадуя на скрип длинных половиц. Перед окнами заиндевелые деревья уныло вырисовывались на фоне серовато-красного неба. Солнце красным шаром глядело сквозь облачные покровы. Мысли поручика были далеко. Ему рисовались парижские улицы, виденные им три года тому назад, когда ни о какой войне с французами не было и помину, вспоминался артист Таркини, тенор парижской оперы, больной и слабый. Его нашли в Москве после ухода французов. Три года тому назад поручик слышал Таркини в Париже. Очевидно, он вошел в труппу постоянной оперы, сопровождавшей штаб Наполеона и бывшей с ним в Москве. «Но откуда это воспоминание? Да, вот в чем дело: имя этого артиста мелькнуло в одном из писем, лежащих на столе». Поручик стал читать это письмо. Его удивили одинаковые обороты, одинаковые мысли, и чем дальше он вчитывался, тем больше его поражало совпадение почерка с почерком письма, которое он прочел вслух по неожиданному требованию Настасьи. Не дочитав письма, он взглянул на подпись. Вместо Анри Бейль стояла подпись Сушвор, а между тем совершенно несомненно оба письма были написаны одним человеком.
«Очевидно, это тайный агент, – подумал поручик, – или просто я плохо разбираюсь в человеческих почерках. Очень странно, во всяком случае, что один и тот же человек называет себя разными именами в письмах совершенно партикулярного свойства».
«Москва, 15 октября 1812 г.Дочитав письмо, молодой человек осторожным движением попытался освободить плечо, но рука Настеньки держала его крепко.
Господину Рус, старшему секретарю господина Делоша, нотариуса, улица Гельвеция, № 57. Париж.
Не имеете ли вы случайно, сударь, вестей о госпоже Басковой? В самый день вступления нашего в Москву я счел необходимым покинуть свой пост. Я бегал по московским улицам, с тревогой проникая в горящие дома, тщетно стараясь разыскать Баскову. Я не нашел ее. И лишь через три-четыре дня, случайно встретив одного знакомого, именно арфиста Августа Феселя, от него узнал, что незадолго до нашего вступления она выехала в Санкт Петербург, что этот отъезд повел к почти полному разрыву ее с мужем, что она беременна и, болея глазами, ходит в зеленых очках, что ее муж, уродливый карлик и сентиментальный супруг, отличается жестокой ревностью. Фесель сообщил также свое предположение о том, что у Басковой осталось денег в обрез, только на то, чтобы переехать во Францию. Он говорит, что сам Басков некрасив и вовсе уж не так богат, как о том говорили. Увы, это все неутешительные сведения! Впрочем, быть может, сам Фесель имеет зуб против Баскова. Я думал, что наша с вами дружба и приязнь к Басковой обязывали меня собрать эти невеселые сведения. Трудно представить себе расстояние более непроходимое, чем между Петербургом и Москвою в нынешние дни. Если она его успела проделать, то новое путешествие из Петербурга в Париж для Басковой будет свыше сил, и мне кажется, что она останется в Санкт-Петербурге. Но как она поступит с мужем и какая судьба постигнет этого супруга среди всех нынешних пертурбаций? Вероятно, вы узнаете обо всем этом гораздо раньше, чем я. Не будете ли вы так добры, в случае если получите какие-нибудь известия, сообщить их мне? А если она приедет в Париж, то пусть прямо переезжает в мою квартиру в д.№ 3 по Ново-Люксембургской улице. В каком я был бы тогда восторге! Не будете ли вы так добры передать ей все это и помочь ей у меня расположиться. Что касается прилагаемых писем, то вы должны проявить ко мне доброту и передать их Марешалю (отель Эльбех, площадь Карусель). Это – личный секретарь графа Дарю. Простите мне помарки и плохой почерк, я пишу вам далеко за полночь, безумно тороплюсь и отрываюсь от этого письма, одновременно диктуя деловые бумаги пяти-шести военным писарям при свете сального огарка в Кремлевском дворце. Примите уверения в моем исключительном к вам уважении.
Анри Бейль.
P. S. Я прошу госпожу Морис, портьершу дома № 3 на Ново-Люксембургской, отпереть мою квартиру для Басковой, которая станет там хозяйкой, если только найдет это жилище подходящим».
– Экие эти французы! Должно быть, и в Москву приехал, чтобы искать свою Маланью. Шутка сказать – захотел разыскать иголку в сене! – произнесла Настасья, словно не замечая движения поручика.
Ширханов испытывал состояние все большей неловкости. Быстро обняв его за шею и поцеловав в щеку, Настенька соскочила с кресла и вышла.
Оправившись от смущения и не зная, что думать, боевой поручик чувствовал себя сбитым с толку и сравнивал это ощущение с теми впечатлениями, которые испытывал недавно: не то это было чувство стыда после неизбежного отступления перед врагом, не то смутная тревога, подобная тревоге солдата, попавшего в неизвестную местность. Покрутив еле пробивавшиеся белокурые усы и разгладив рукою лежавшие перед ним бумаги, он стал размышлять о том, как могла вся эта кипа попасть в одну сумку. Меморандум о подготовке восстания, очевидно, не мог быть послан по Смоленской дороге вместе с частными письмами, вроде прочитанного, значит, при составлении описи надо было этот материал разобщить.
Поручик знал, что вся перехваченная французская почта попадает на разбор, по высочайшему повелению, к генералу Аракчееву. Вместе с тем он слышал о штабных петербургских интригах, которые связаны с прохождением этой корреспонденции через руки чиновников государственного канцлера. Его удивляла и чрезвычайная небрежность такого старого служаки, каким был Аракчеев. Поручик жалел, что не догадался своевременно спросить, как обычно проходят такие доклады у графа. Сейчас этот трехдневный арест с неожиданным вмешательством крепостной любовницы в политические дела стал рисоваться ему в очень мрачных красках. Очевидно, все происшествие обусловлено только случайным пребыванием Аракчеева в Грузине, а в Петербурге этого не случилось бы.
Было уже далеко за полдень. Поручик проголодался, глаза устали от чтения. Стараясь не делать шума, тихонько позванивая шпорами, он зашагал по комнате, досадуя на скрип длинных половиц. Перед окнами заиндевелые деревья уныло вырисовывались на фоне серовато-красного неба. Солнце красным шаром глядело сквозь облачные покровы. Мысли поручика были далеко. Ему рисовались парижские улицы, виденные им три года тому назад, когда ни о какой войне с французами не было и помину, вспоминался артист Таркини, тенор парижской оперы, больной и слабый. Его нашли в Москве после ухода французов. Три года тому назад поручик слышал Таркини в Париже. Очевидно, он вошел в труппу постоянной оперы, сопровождавшей штаб Наполеона и бывшей с ним в Москве. «Но откуда это воспоминание? Да, вот в чем дело: имя этого артиста мелькнуло в одном из писем, лежащих на столе». Поручик стал читать это письмо. Его удивили одинаковые обороты, одинаковые мысли, и чем дальше он вчитывался, тем больше его поражало совпадение почерка с почерком письма, которое он прочел вслух по неожиданному требованию Настасьи. Не дочитав письма, он взглянул на подпись. Вместо Анри Бейль стояла подпись Сушвор, а между тем совершенно несомненно оба письма были написаны одним человеком.
«Очевидно, это тайный агент, – подумал поручик, – или просто я плохо разбираюсь в человеческих почерках. Очень странно, во всяком случае, что один и тот же человек называет себя разными именами в письмах совершенно партикулярного свойства».