«28 апрели. Выехал на лодке навстречу Жуковскому. Увидел его на палубе, но к нему не допустили.»
   Сжимая кулаки, вернулся Тургенев на берег. Бегом, как юноша, влетел наверх, в кабинет Бейля, и с возмущением рассказал Лизимаку о неудаче.
   – Да ведь карантин еще не снят, хотя холера кончилась, – сказал Лизимак. – Много мне было хлопот с этой холерой, – добавил он, обращаясь к четырем тучным и загорелым марсельским купцам, сидевшим в кабинете с трубками в зубах. – Вот посмотрите, уедет в Рим, бросит меня одного, а я должен работать.
   – От такого консула страдает французская торговля, – заметил один из купцов.
   – Не только торговля, но и кое-что другое, – заметил марселец помоложе. – Мы все замечаем, господин консул, что, когда вы уезжаете, начинается беспорядок, господина Бейля мы даже не видели в лицо.
   Лизимак спохватился и не хотел продолжать при Тургеневе. Но судовладельцы разошлись, начались дифирамбы Лизимаку и брань по адресу человека, который, вместо того чтобы заниматься серьезным и общественно полезным делом, пишет решительно никому не нужные и никому не известные книжки.
   Купеческий старшина, несмотря на нетерпеливые жесты засуетившегося Лизимака, закончил свою негодующую речь словами:
   – Я второй раз вам говорю, господин консул, что если вы сумеете отделаться от этого либерала и якобинца, то мы-то уж во всяком случае не запоздаем с петицией купцов в министерство о назначении вас консулом.
   Лимизак всплеснул руками:
   – Что вы, что вы? Разве можно что-нибудь говорить? У нас с Бейлем до такой степени хорошие отношения, что я охотно прощаю ему его слабости.
   – Как, вы уже не согласны? Еще месяц тому назад вы сами об этом просили.
   Не желая слушать дальнейших разоблачений, Тургенев просил Лизимака оказать ему содействие в получении места на пароходе «Сюлли». С исключительной предупредительностью Лизимак пошел навстречу этому желанию. Он до такой степени обрадовался тому, что Тургенев не увидит Бейля на другой день, что лично с ним отправился на лодке, консульским приказом потребовал впуска на борт, и пока Тургенев сжимал в объятиях Жуковского, Лизимак предписал капитану везти Тургенева в Неаполь.

Глава сорок шестая

   Начавши в Риме 20 июня 1832 года «Записки эготиста», Бейль в ноябре зачеркнул это название и, подражая Руссо, написал на заглавном листе слово «Исповедь». Отдаленные прогулки на Монте-Альбано, в Сабинские горы, поездки с крестьянами на охоту, прогулки верхом в горы, где жгут уголь, в рыбацкие поселки на берегу, ночлеги у пастухов, встречи с контрабандистами и революционной молодежью Романьи вернули Бейлю здоровье. Все чаще и чаще он думал о причинах своей привязанности к Руссо. Он вспоминал мнение деда Ганьона об «Общественном договоре» Руссо, вспоминал, как якобинец Гро, обучавший его математике,[225] провожая своего воспитанника из Гренобля в парижскую Политехническую школу, подарил ему для чтения в дороге «Новую Элоизу».
   Теперь все чаще и чаще приходила в голову мысль о «натуральном человеке», о жизни, согласованной с естественными законами., об изумительном влиянии природы на состояние ума и поведение человека, о верховном праве народа.
   В один из дней Бейль был оторван от работы письмоносцем папской почты, который вручил ему письмо Лепелетье – парижского издателя и книгопродавца. Лепелетье упрекал его в том, что второе издание «Красного и черного» вышло в Брюсселе. Бейль пожимал плечами и с горечью думал, что эта контрафакция[226] будет стоить ему по меньшей мере шесть тысяч франков «Этот милый человек думает, что я в состоянии вести отсюда судебный процесс против брюссельских контрафакторов». Тем не менее Лепелетье спрашивал, что можно было бы получить от господина Бейля. Бейль ответил ему 11 ноября:
   «Я действительно тронут, милостивый государь, вашим обращением ко мне с любезным предложением. Вы правы. Я имею возможность заниматься не своим прямым делом. Что говорят ваши друзья из газеты „Дебаты“? По-прежнему ли можно во Франции писать и печатать свободно все, что хочешь, за исключением того, за исключением этого, за исключением пятого, за исключением десятого?. Скоро ли мы докатимся до цензурных нравов Империи?
   Я уже принял меры к тому, чтобы мои новые произведения были написаны не таким топорным языком, как «Красное и черное». Если литература может дать мне сейчас три тысячи франков, я пошлю вам историю лейтенанта Левена, назовем ее хотя бы «Зеленый охотник – егерь».
   Я купил здесь за страшно дорогую цену древнюю рукопись. Чернила пожелтели от времени. Я отношу ее к шестнадцатому или семнадцатому столетию. Эта рукопись, или, вернее, несколько рукописей, подернутых цветом старого времени, для меня легко читаемые, содержат краткие повести, приблизительно по двадцать четыре страницы каждая. Я называю их «Римскими повестями». В них нет ничего забавного, как у Тальмана де Рэо. Эти повести мрачны, но гораздо более интересны. Несмотря на то, что любовь играет в них значительную роль, эти истории были полезны для характеристики шестнадцатого – семнадцатого веков Италии. Они описывают нравы еще тех времен, когда Рафаэль и Микеланджело были детьми. Этих художников так идиотски теперь ставят в качестве легких примеров подражания. Наши академики и школы искусств забывают, что требовалась поистине отважная душа, чтобы достичь в те времена совершенного овладения кистью. Они протекцией добиваются теперь того, что нынешняя молодежь, осужденная на угождение начальнику канцелярии, должна применить только ловкую угодливость вместо крупного творческого характера, и тогда заказ на картину обеспечен.
   Извините, сударь, я, кажется, удаляюсь от темы и несколько подражаю Пиндару.[227] Не показывайте моего письма полоумным парижанам.
   Я пишу теперь книгу, которая, быть может, является большой глупостью. Это моя «Исповедь», близкая по стилю Жан Жаку Руссо, но написанная с гораздо большей откровенностью. Я начинаю со времени русского похода 1812 года. Меня приводят в ярость пошлости господина Сегюра, который писал о Наполеоне ради того, чтобы выцарапать себе орден Почетного легиона у Бурбонов.
   Мне говорили, что вы сделали объявление о выходе в свет нового романа господина Стендаля.
   В добрый час!
   Если вы мне обеспечите три тысячи франков, я пошлю вам «Зеленого охотника». Можете назвать этот роман «Премольский лес», если это вам больше подойдет. Вот все, что я могу сейчас сделать».
   В начале зимы 1833 года Бейль был в Париже. Лотки букинистов, набережные Сены, нежный сероватый свет, каштановые деревья в Тюильри – все по-старому, но исчезла прежняя жизнь. Граф Газуль в Лондоне. У него был роман с госпожою Жорж Занд. Это уже во второй раз, но теперь он разорван, кажется, навсегда. На столе у Бейля лежит книжка «Двойная ошибка», только что появившаяся в книжных магазинах, в то время как автор, Проспер Мериме, путешествует вместе с Сеттеном Шарпом по необъятному Лондону. «Что с ним сделалось? Мериме, который упрекал меня за жестокость последних глав „Красного и черного“, вдруг взялся за французскую тему и написал такую жестокую вещь, такую сухую, что горло пересыхает и губы трескаются, когда ее читаешь. Так он понимает нынешний Париж. Блестящее перо, но перекаленное и прожигающее бумагу. История Дарсене – самая трагическая история современной души». Бейль закрыл книгу с тяжелым чувством. В Париже, к которому он все-таки стремился не только чтобы уладить литературные дела, не оказалось и сотой доли того чудесного воздуха, которым он дышал в Италии. Здесь воздух сперт, исчезли горизонты. Это какая-то ложбина! Что представляет собою нынешняя Франция? Время размерено дельцами. Эта группа людей, суетящихся, дышащих полною грудью, сгребающих золото с биржевой лотереи, именуемой Францией, не имеет времени даже на презрительную усмешку по адресу нищающихдворян или «бездельников», фланирующих по бульварам, пишущих стихи, издающих книги.
   При всеобщем возмущении общественных низов Франция отказалась помочь восставшей Польше. Под видом осторожности и миролюбия та же Франция позволяет Австрии беспрепятственно подавлять итальянские революции, которые были родными сестрами июльских дней. В день коронации Луи Филипп через посредство банкиров перевел все состояние Орлеанского дома на имя своих детей и поместил его в английском банке. Вместе с тем он не перестает обращаться в Палату с требованием денег для королевского дома. Палата отклоняет королевские требования в пятый раз. Вместо старых салонов с их веселостью и естественностью, с грациозным легкомыслием и свободным остроумием женщин появились в банкирских кругах, в предместье Сент-Оноре, которому королевский дом покровительствовал, нравы английских клубов, пропитанные, в отличие от Англии, пристрастием к грубым застольным пирушкам, вульгарной и безвкусной роскоши. Луи Филипп, когда-то почитатель Вольтера, беспокоясь за свой престол, изменился с чрезвычайной быстротой. Он унижался, и в большинстве случаев безрезультатно, чтобы склонить на свою сторону католическую церковь. Двор принял черную, набожную окраску; в среде буржуазии развилась самая настоящая набожность, основанная на страхе перед четвертым сословием. Лицемерие, поддерживаемое реакционной литературой, начало распространяться в среде крупной буржуазии. Разрешалось все. Надо только, чтобы распутство и пороки были скрыты. Предстательство сильных людей спасало миллионеров-аферистов во имя христианского милосердия, но педагогика общественного мнения упражнялась в суровых приговорах голодному подростку, укравшему булку.
   В прежнее время священник, снимающий сан, не лишался общественного уважения, лишь бы его поступок не вызывался корыстью, теперь простой развод считался неслыханным скандалом.
   «Путь золотой середины» – фраза, брошенная Луи Филиппом, сделалась символом его власти, без блеска и без достоинства, его шествия на поводу у биржевых спекулянтов.
   Бейль ясно чувствовал, что теперь, после происшедших событий, конец романа «Красное и черное» зазвучал бы совершенно иначе. Знакомые офицеры с негодованием рассказывали о том, что были попытки превратить их отряды, назначенные к защите французских границ, в карательные экспедиции против бастующих рабочих.
   – Разве хоть один порядочный офицер согласится в этом участвовать? – говорили Бейлю друзья.
   – Однако нашлось немало непорядочных офицеров, – возражали другие.
   Бейль решил задержать сдачу Лепелетье своего «Зеленого охотника», прочитав данные ему Марестом стенограммы судебной речи Бланки, привлеченного по делу о коммунистическом заговоре. Говорила совершенно новая Франция. В ответ на вопрос председателя суда: «Чем вы занимаетесь?» Бланки отвечает: «Я пролетарий». – «Это не профессия», – говорит судья. «Как не профессия? – восклицает Бланки. – Да ведь ею занимаются тридцать миллионов французов, живущих своим трудом и лишенных политических прав!»
   Читая, взглянул на письменный стол. Уже давно лежит письмо, принесенное неизвестно кем. Почтовая марка французской Индии, штемпель прошлого года. Почерк незнакомый. Разорвал конверт. Подпись: «твой Виктор». Вскочил, спросил, кто принес письмо. Нынче утром – почтальон. Письмо Виктора Жакмона, старого друга, написано было из Кашмира, и к письму приложена была история Фелиси Фелин, парижской буржуазки. Рассказанная когда-то Жакмоном, она до такой степени восхитила Бейля, что он просил ее написать для второго издания трактата «О любви», если это издание когда-нибудь понадобится. Восемь месяцев тому назад Бейль узнал из газет о смерти Виктора Жакмона в Индии. Мертвый писал к живому.
   Добрый, сердечный и деловитый Ромэн Коломб высудил брюссельский гонорар – шесть тысяч франков получены за второе издание «Красного и черного». Значит, можно повременить с предложением Лепелетье.
   В самом деле, «Зеленый охотник» не может идти в таком виде. Реальные впечатления от живой, настоящей Франции, соприкосновение с «дурным обществом», за которое так упрекают аристократические друзья, показывают, что все отправные пункты романа неверны. Но как изобразить систему провокации, борьбу пяти полиций, легитимизм карлистов, министерства, играющие на бирже и проигрывающие Францию, голодных рабочих, против которых высылают наполеоновских генералов, насмехаясь и над теми и над другими? Как изобразить изобретательные подкупы и погашение оппозиционного духа депутатов выгодными местами и подачками, как изобразить все это, если под видом обогащения края строятся фабрики и заводы, имеющие целью вовсе не равномерное распределение продуктов между людьми, а беззастенчивую наживу одного лица или группы акционеров? Как описать то, что важнейшие явления укрываются от света и понимания, а мысль французов исскуственно направляется лживой прессой на искание других причин явлений и происшествий?
   Отпуск пролетел быстро, не дав никакого отдыха от впечатлений Чивита-Веккия и вызвав даже какую-то скуку по морскому виду с орлиной скалы, на которой стоит консульский дом. Наступил декабрь. Бейль укладывал баулы. Переплетенный том «Зеленого охотника» положен на самое дно. Лепелетье поморщился, ознакомившись с замыслом.
   – Ничего не говорится о короле и слишком много такого о министрах, что не найдет себе читателей. Рассказ не занимателен, мало приключений. Боюсь, что не будет иметь успеха.
   «Ничего не говорится о короле…» – это хорошо сказано, – подумал Бейль. – Когда госпожа Сталь была выселена из Парижа Наполеоном, она печатала свою «Коринну» в Париже. Друзья возили ей корректуру, и вот с торжеством типография отпечатала десять тысяч экземпляров. Рано поутру десять наполеоновских жандармов входят в типографию, запираются с префектом полиции, и к четырем часам пополудни десять тысяч экземпляров превращены в кашу. «Ваша книга замечательна, – писал министр полиции госпоже Сталь, – но несвоевременна: в ней ни слова не говорится об императоре».
   – Но есть же разница между тем и этим, черт возьми! – с бешенством проговорил Бейль и зашагал по комнате.
   Портье заявил, что неизвестный мужчина каждый день в один и тот же час спрашивает господина Бейля и, узнав, что он дома, уходит.
   Бейль вспомнил слова Байрона, сказанные в Милане в 1816 году, после приезда из Женевы:
   «Все лорнеты с другого берега были обращены на меня грязными стеклами, подглядывали за моими ночными прогулками, и хотя я приехал всего неделю, но говорили, что все горничные на улице Басе беременны от меня».
   У портье Бейль узнал, когда отходит мальпост на Орлеан. На другой день, накинув пальто с большой пелериной и меховым воротником, в цилиндре с тяжелым ворсом и черной шелковой лентой, в больших меховых сапогах с меховой оторочкой на коленях, мягких и теплых, застегнув зеленые замшевые перчатки, Бейль опять слушал рожок почтовой кареты. Было холодно: через старые дребезжащие окна влетали струи холодного ветра и просачивались тонкие струйки дождя. Когда достигли берегов Луары и дорога пошла мимо ивняка и березы, мимо песчаных отмелей и черных тростников, медный цвет воды и зеленоватое небо предвещали перемену погоды. Через день выглянуло солнце. В маленькой харчевне, в ожидании заказанного завтрака, Бейль нашел старую газету от 20 июня 1832 года, сообщавшую о том, что господин Мериме, начальник канцелярии министра коммерции графа д'Аргу, распорядился увеличить пенсию Руже де Лиля до тысячи франков.
   Итоги поездки в Париж: «Римские истории» никому не нужны. «Зеленый охотник» не будет пропущен цензурой. «Едем, едем в Рим, – думал Бейль, – там хоть сажают в тюрьму за чтение „Декамерона“. Но надо опасаться Чивита-Веккия, а то может случиться, что в одно прекрасное время вдруг поймаешь себя на фразе: „Мне кажется, сегодня будет прекрасное утро“. Этого еще недоставало! Бейль подошел к зеркалу. Во всю дорогу он ни разу не посмотрел на себя. Совсем не усталое, живое и тонкое лицо. Он похудел за время поездки в Париж и чувствует себя легче и лучше, но, помимо худобы от дорожной тряски, от холодной погоды и французской зимы, есть какая-то хорошая заостренность в чертах, которая так радовала Ганьона в дни русского похода. В Лионе, на берегу Роны, стоянка мальпоста. Мальчишки берут баул, двухколесный лоток принимает сундук с книгами, и все это сопровождает Бейля на пароходную пристань. На трапе ветер сбивает с его головы цилиндр. Опять начинается непогода. Красные облака перед вечером; лучи заходящего солнца дробятся пурпуром на поверхности реки, сломанной ветром. В каюте дама в розовой шляпе и молодой человек, русобородый, в огромном сером цилиндре, в голубом рединготе. Опершись на стол и скрестив ноги, он смотрит в окно. Дама улыбается и протягивает руку, молодой человек оборачивается – это Жорж Занд и Мюссе.
   – Мы в ваши владения, господин Бейль.
   – Почему же морем? – сказал Бейль, борясь с искушением спросить о Мериме.
   – Мы боимся долгой езды в дилижансе.
   Бейль улыбнулся и опять поймал себя на мысли, что ему хочется громко расшифровать эту боязнь езды в дилижансе. «Вы совершаете свадебную поездку, друзья мои, – подумал он. – Что может быть лучше парохода с каютой, вместо почтовой кареты и назойливых соседей. Ну, чтоб не мешать вам, я сам поеду в почтовой карете». Бейль твердо решил расстаться со спутниками в Авиньоне.
   Мюссе был утомлен, но весел. По обыкновению, он открывал бутылку за бутылкой и пил легкое белое вино. Румянец покрывал его щеки, глаза блестели, но темные круги под глазами показывали, что близость с этой женщиной не проходит бесследно для его сил.
   – Милый Бейль, вы – консул, вы настоящий консул Рижской провинции, в то же время вы отец романтизма. Вы – самое классическое из того, что мы имеем.
   – Если бы вы знали, что за проклятая дыра моя Римская провинция, вы бы хоть выразили мне соболезнование, – сказал Бейль. – Вы не знаете, какая невероятная вонь идет от гниющих водорослей.
   – Возьмите лодку и отъезжайте дальше от берега, – сказала Жорж Занд.
   – Я подозреваю, что вы скоро будете это делать, но имейте в виду, что те лодки, в которые вы будете садиться, эти черные венецианские гондолы, полны паразитами, которые будут кусать вас лунной венецианской ночью, а лодки контрабандистов в Киодже всегда пахнут деревянным маслом и гнилым канатом. Не надевайте муслина, иначе от вас и через год будет нести всеми человеческими запахами.
   – Фу, какой вы злой! Мне кажется, что вы говорите все это нарочно.
   – Вы не хотите слушать практических советов старого путешественника, – сказал Бейль. – В таком случае я умолкаю.
   На каждую фразу жоржзандовских восторгов Бейль отвечал иронией и подкреплял ее серьезной практической справкой, рисовавшей Италию как страну совершенно непривлекательную. «Эта женщина хочет сделать Италию постелью для своих любовных игр, – думал Бейль. – Бедный Мюссе, кажется, серьезно влюблен, он потерял голову и не знает, что эта поездка дорого будет ему стоить. Жорж Занд – это продолжение госпожи Сталь. Если та была отвратительна и глупа, то эта отвратительна и нагла. Обе достаточно фальшивы. Обе создают иллюзии, которыми не живут, но навязывают их другим. Обе совершенно лишены логики, в особенности Жорж Занд, которую толкает к писанию романов физиологический избыток, а не бескорыстная любовь к прекрасному».
   Бейль вышел из каюты. В кормовой части парохода он сел на канатный круг и стал читать захваченное в министерстве сообщение французского консула во Флоренции. Математик-инженер Фоссомброни, став во главе Флоренции, призвал на службу бывших революционеров, которые, заглаживая грехи молодости, старались насадить австрийскую политику сыска и шпионажа. Это было известно Бейлю от Вьессе, но в сводных материалах министерства иностранных дел обрисована была совершенно другая картина. Ее нужно было поправить, никого не обижая и никого не опровергая. Вот второй аргумент в пользу выбора сухопутной дороги в Чивита-Веккия, чтобы не миновать Флоренцию.
   Мюссе рисовал карикатуры на спутников в тот час, когда подъезжали к Авиньону. Перед заходом солнца началось сильное волнение. Пароход качало так, что он с трудом в четыре приема подошел к пристани у местечка Понт де Сент-Эспри. Бейль простился со спутниками и вышел на берег. Мальпост уходил только на следующее утро. Почтовая станция находилась на другой стороне реки. Было поздно. Подыскав, по совету носильщика, трактир у дороги, Бейль остановился в нем и велел подать себе ужин. С трудом добился отдельной комнаты и едва начал ужинать, как в комнату с робким видом вошел Мюссе.
   – Боже мой, как я рад! – воскликнул он. – Мне сказали, что какое-то важное должностное лицо заняло лучшую комнату в «гостинице»,
   Бейль кашлянул,
   – Пойдите, скажите, что это не так.
   – Нет, Бейль, кроме шуток, скажите, мы не могли бы отдохнуть в этой же комнате? Понимаете, все кругом переполнено. Гонят стада на север, пастухи и погонщики заняли весь низ. Я совсем не знаю, как устроить Аврору.
   – Пожалуйста, приходите и занимайте комнату, – сказал Бейль, – только с одним условием: пусть мое присутствие будет мешать вашему ужину.
   Ужинали втроем.
   Смешанное вино опьянило Мюссе. Сначала он с огромным подъемом читал стихи, потом мрачный огонь загорелся в его глазах, и он стал говорить тяжелые, жуткие фразы о том, что всякий солнечный день скрывает черное небо рока, что солнце не в состоянии погасить мирового мрака.
   Бейль смотрел на него, и чувство досады возникало у него в душе. Он сказал:
   – Вы уничтожите себя такими чувствами и такими мыслями. Я знаю их источник.
   Жорж Занд посмотрела на него с испугом. Бейль ответил ей вызывающим взглядом. Мюссе казался истощенным до дна. Он кричал Бейлю:
   – Вы можете творить фантазии и сочинять, у вас есть факты, вы – человек счастья, вы, как Сулла,[228] можете сказать про себя: «Я Феликс и Фауст, я счастливец и баловень судьбы». Вы видели восход и закат Империи, вы знали Наполеона. Вы сидели с ним так вот, как мы сейчас с вами.
   Жорж Занд схватила его за рукав и опустила в кресло. Мюссе ее не замечал. Его русая голова опустилась на грудь, слезы выступили из покрасневших глаз. Он хрипло кричал:
   – Во время войн Империи, когда мужья и братья сражались в Германии, наши матери, измученные тоской и страхом, произвели на свет целые поколения нервных людей. Зачатые в промежутках между битвами, росшие в школах под звуки барабанов, десятки тысяч малюток мрачно озирали друг друга, чувствуя слабость своих худосочных мышц. Время от времени появлялись их окровавленные отцы, прижимали детей к раззолоченной груди, брали израненными руками, затем опускали на землю и снова садились на коней.
   Голова Мюссе опять опустилась на грудь. Плечи вздрагивали. Он продолжал:
   – Никогда еще не проводилось столько бессонных ночей, никогда у городских застав и у почтовых станций не бродили такие толпы безутешных матерей.
   Он вскочил и заходил по комнате.
   – Вы строили тот мир, – кричал он Бейлю, – вы видели его своими глазами, вы знали, куда вы идете, вас увлекал порыв героических лет!
   – Мы не только видели, но и умели видеть, – возразил Бейль.
   – Нам не на что смотреть, – сказал Мюссе. – На развалинах этого рухнувшего мира водворилась наша юность, полная всевозможных забот. Мы, дети, были каплями горячей крови, оросившей землю, мы родились в самый разгар войны, мы пятнадцать лет мечтали оснежных равнинах Москвы, о палящем солнце страны пирамид. Теперь мы глядим на землю, на улицу, на дороги, на бурно бегущую Рону – везде пусто, и слышится только колокольный звон церквей нашей Франции… Когда дети говорят о славе, им отвечают: «Идите в церковь». Когда дети думают о подвигах жизни, им говорят: «Будьте священниками». Когда дети, вырастая, говорят о любви, об энергии, о творческой жизни, им отвечают все то же: «Стройте монастыри». Но мы ответим на это, мы отдадим жизнь пьяному наслаждению и безумной любви. Пусть гибнет все… и на дне любви – обман.