А.И.Тургенев был снова в Париже. Он писал в дневнике 27 января 1838 года, отсылая эти страницы П.А.Вяземскому:
   «Париж. Полночь. Возвратился от Ламартина, но почти ничего нового не нашел на столе его. Советовался с ним и с женой его о том, что послать к вам. Он не мог ничего придумать, и оба указали мне на биографические записки Андриана. Тут присутствовал и сам автор – товарищ Пеллико, Конфалоньери и Беля, знакомого итальянским карбонариям. Помнится, я вам уже описывал Андриана. Юн уверяет, что книга его может быть допущена в России. Я намерен послать ее через Е.Ф.М. Андриан сказал мне, что он как иностранец, не имеющий никаких связей в Австрии и не боящийся ни за кого, мог писать и писал без страха ни за себя, ни за других, хотя, может быть, и не с полной откровенностью».
   Бейль в эти дни не виделся с Тургеневым. Он совершал свое четвертое и последнее путешествие по Англии, проводил вечера с Теодором Геком и Сеттеном Шарпом в клубе «Атенеум» в Лондоне и, сидя в первый раз в жизни в железнодорожном вагоне, делал вид, что движение колес по рельсам нисколько его не удивляет. Он читал корректору «Обозрения двух миров» – то была «Герцогиня Паллианская», одна из самых жестоких итальянских новелл.
   Из путешествия он вернулся здоровым и окрепшим. Отсутствие чиновнического нажима и интриг Лизимака, свобода передвижения и большая литературная работа вернули ему бодрость, здоровье и силы. В письмах к Мериме он отмечает юношескую горячность в отношении к женщинам как результат долгого забвения их. После путешествия в горную Шотландию, после поездок по глухим и пустынным ирландским побережьям, после посещений любимых мест Ричмонда и Виндзора он с необычайной легкостью переносил Париж, для которого он всегда был только наблюдающим странником, вечным скитальцем, опьяненным собственным умом и умением всюду зажигать жизнь.
   Книжные продавцы Парижа и букинисты у Одеона, на набережной Сены, снова увидели эти великолепные руки с живыми пальцами, жадно перелистывающими страницы книг. Комната гостиницы на улице Фавр доверху наполнялась стопами исписанной бумаги и книжными тюками, зачастую приносимыми на геркулесовом плече самого Бейля. В ту пору в моду вошли путешествия, описания местностей, путевые приключения. Сухие искусствоведческие отчеты инспектора Мериме раскупались нарасхват.
   – За отсутствием неоткрытых стран романтики снова начали открывать Францию, – говорил Бейль4 встречаясь с Мериме. – Я чувствую потребность отозваться на это.
   И он отозвался. Он обязался одному издателю рассказать о своих поездках по Франции и даже получил авансом тысячу пятьсот франков за небольшой путевой очерк.
   «Небольшой путевой очерк» разросся в обширный том, но Бейль этим не ограничился. Не беря с издателя денег, он с молниеносной быстротой предлагает ему второй том, потом третий, и все за ту же цену. Издатель напуган; остановились на двух томах. Так появляются в свет «Мемуары туриста», герой которых – наш старый знакомый, поставщик нитяных колпаков на армию, вошедший когда-то в гостиную госпожи Ансло. Бейль сажает его в дорожный дилижанс и отправляет путешествовать по стране, которую «дураки называют прекрасной Францией». Автор снимает с себя ответственность за то, что этот армейский поставщик на своем грубом языке осмеливается говорить правду в глаза японцам. Когда колпачник замолкает, в дилижансе появляется торговец железом, потом его кузен. В конце концов по Франции путешествует некий безыменный коммивояжер, который раскрывает бытовые тайны марсельцев, бордосцев, бретонцев, нормандцев – словом, всех фальшивых и неуклюжих буржуа, проживающих между Бельгией и Испанией.
   Напечатав эти два тома, Бейль немедленно забывает о них.
   Они вышли анонимно и были с чрезвычайным недовольством приняты публикой. Мериме в ярости влетел в гостиницу на улице Фавр и, ударяя карандашом по странице, воскликнул:
   – Какой-то негодяй меня начисто обворовал! Тут шестнадцать страниц без единой помарки списаны с моего путешествия по югу Франции.
   – Восемнадцать, – поправляет Бейль.
   Мериме с удивлением смотрит, потом бросает книгу и хохочет.
   – Клара, дорогая, ведь не мог же я в такой короткий промежуток времени побывать всюду. Это не Ломбардия тысяча восемьсот двадцатого года, тогда я был моложе, да и народ там лучше, чем во Франции. Я знал, что вы не обидитесь, но вот чего я боюсь: монолог торговца железом я взял из путешествия Миллина, – я боюсь, как бы Миллин не написал опровержения, клятвенно заверяя, что он никогда не торговал железом.
   – Ну, в этом отношении могу вас успокоить: Миллин умер два года тому назад.
   – Какое счастье! – вздохнул Бейль. – Расскажите, что делается в Париже.
   – В Париже очень неспокойно. В прошлом году закончился процесс о тайном обществе «Времен года», построенном по типу прежних масонских организаций, а в этом году было восемнадцать политических процессов.
   – В Италии то же самое, – сказал Бейль. – Братья Руфини в Генуе и Роморино в Пьемонте наделали много хлопот австрийцам.
   – В газетах их называли простыми бандитами, – заметил Мериме.
   – Вот до чего сильно это заблуждение, – сказал Бейль. – Имейте в виду, что в Италии не было бандитов в нашем смысле слова; почти все так называемые бандиты, или бриганты, являются республиканской оппозицией деспотическим проявлениям власти. Удивительно, как папские жандармы и австрийская полиция умеют создавать условия, толкающие людей на преступления. Но все так называемые преступники, начиная с семнадцатого века, являются желанными гостями деревень. Их не могут поймать только потому, что население не хочет их выдавать. В архивах Италии я нашел прямые указания на то, что составители придворных хроник и королевские летописцы проституировали историю. Они продавались, и, представьте, за недорогую цену, любому герцогу. Можете вы себе представить, что такой хроникер писал в угоду своему покровителю? Он клеветал на неугодных соседей и смешивал с грязью чистую волну народного негодования. В секретных протоколах семнадцатого века я читал ответы на суде так называемых бригантов. Это настоящие политические речи.
   – Вы совершенно меняете установившиеся исторические взгляды.
   – Дорогой мой, вы забываете, что для меня нет авторитетов.
   – Вам пора изменить эту точку зрения. Во Франции авторитет – всё. Уменье отказаться от истины ради государственной дисциплины – первое условие нашего успеха.
   – Успехи пройдут мимо меня, – сказал Бейль.
* * *
   Князь Петр Андреевич Вяземский спрашивал, как пройти в 177-й номер.
   – Это пятый этаж. Вам кого угодно?
   – Мне нужно господина Бейля.
   – Господина Бейля нет дома.
   – Но мне показалось, что он сейчас вошел в эту дверь.
   – Это вам только показалось, – упорно отвечал портье.
   – Но ведь он сам вчера у господина Моле назначил мне этот час.
   – Ах, тогда пожалуйте.
   Вяземский постучал. Ответа не последовало. Он постучал второй раз. То же самое. Он постучал громче.
   В ответ раздалось движение отодвигаемого кресла, и стук падения книги. Дверь распахнулась. Перед Вяземским стоял хозяин. Он был высок ростом и тяжеловат. Глаза пристальные, как у птицы, смотрели на Вяземского, стоящего в темном коридоре. Резко вырезанные ноздри. Бакенбарды уходят под подбородок. Бейль похож на коршуна, которого разбудила внезапная опасность. Вяземский сделал шаг вперед. Бейль узнал его и, наклоняя голову, широким жестом пригласил в комнату. Накануне у Моле шел разговор о беспрестанных попытках племянника Бонапарта – сына Гортензии – поднять движение в войсках в пользу бонапартистского переворота. Бейль рассказывал все известные ему анекдоты о Дюроке и других любовниках Гортензии, от которых мог произойти этот опасный авантюрист-претендент. Еще этого мальчугана голландский король признал бонапартенышем, но следующее произведение Гортензии прямо не знали, куда девать. Его фамилия Морни. Это очень опасный негодяй.
   Прежде чем занять кресло, предложенное хозяином, Вяземский осмотрелся. Комната была в величайшем беспорядке. Над столом большая гравюра, изображавшая Иродиаду, ломбардской школы. Огромный стол сплошь завален книгами и большими альбомами с гравюрами, изображавшими итальянский поход Бонапарта. На полу у самого окна разложена карта битвы при Ватерлоо. На подоконнике виды Кремля, портрет Кутузова, гравюра с изображением маршала Нея. На круглом столике в углу красовались маленькая старинная подзорная труба, треугольная шляпа с плюмажем и эфес старой шпаги с буквой «Н». Под столом темнели книги в пергаментных переплетах и огромные зеленые папки. Листки синей бумаги, исписанные мелким убористым почерком, были разбросаны на письменном столе. На одном из них Вяземский прочел:
Арриго Бейль, миланец,
поклонник Шекспира, Чимарозы и Моцарта,
Писал, любил, жил
от 1783 до ???? года
   «Не похоже на то, чтобы он скоро заполнил дату смерти, – подумал Вяземский – Это какой-то юноша по глазам и по умению работать живой без передышки».
   – Простите, что я не сразу вас услышал. Мне показалось, что это стучат у соседа. В последнее время я связан работой на срок, набрал очень много денег и должен написать на двадцать пять тысяч франков.
   – О, это что-нибудь очень большое, что-нибудь из военной жизни, вроде «Мины де Вангель»?
   – А вы читали «Мину Вангель»? – спросил Бейль.
   – Да, читал и сделал вывод об опасности правды для женщины.
   – Ну вот, как трудно дождаться одинакового толкования. Я знаю читателей, которые сделали выводы об опасности лжи. Но я вовсе не хотел писать нравоучительную повесть. Я хотел развить свою прежнюю тему о том, как женщина, наделенная исключительной силой чувства, не может быть понята нынешними французами.
   – Итак, вы пишете большую вещь?
   – Да, я заново переживаю свою молодость. Скажите, как дела Николая Тургенева?
   – Он очень устойчивый человек, – сказал Вяземский, – но я боюсь за судьбу его брата. Вы обратили внимание на его непоседливость, на его вечную охоту к перемене места? Это он сгорает от беспокойства о брате и, по-моему, не проживет долго.
   Визит Вяземского был очень короток. Не снимая перчатки с левой руки и опираясь ею вместе с цилиндром на палку, он еще раз посмотрел на письменный стол, поднялся и вежливо откланялся. Бейль запер дверь на ключ и продолжал работу. Роман был уже совсем готов, но одна из глав затерялась в кипах бумаги, к великой досаде Бейля, ее пришлось писать заново. Все лучшее, что было связано с этим романом, единственным любимым, в который он вложил всю свою очарованность жизнью, вдруг исчезло от необходимости заново переписывать предпоследнюю главу.
   Под Греноблем была чертоза. Чертоза была также к югу от Болоньи. Отчего ей не быть в Парме, отчего этот красивейший город Италии не сделать местом, где в замкнутом горизонте гор и долин развертываются лучшие переживания и лучшие картины прекраснейших представителей лучшего народа на земле? Роман назывался «Пармская обитель», или «Пармская чертоза». Самые молодые, самые свежие впечатления собственной жизни Бейль пересадил в душу Фабриция дель Донга. Бейль был влюблен в своего героя. Он, теперешний пятидесятилетний Бейль, своим отношением к Сансеверина больше похож на графа Моска, этого сильного, умного и умеющего глубоко чувствовать человека. Фабриций всего лишь племянник Сансеверина, и если здесь восторженное отношение юноши сочетается с бескорыстным и большим чувством любви зрелого человека к героине романа, то она сама, эта бесконечно живая, восхитительная по уму, по быстроте и свежести чувств женщина, не раздроблена в нескольких образах романа, а дана в виде цельного характера, именно такой, какой была женщина, послужившая образцом для ее создания, миланская Метильда.
   Под гнетом Австрии, ощущая позор собственной семьи, предавшей интересы страны австрийским захватчикам, живет семья дель Донго. Младший – Фабриций – этот чарующий, благородный юноша, которого судьба готовит в священники, убегает из дома и попадает уже в вечерние лучи героической славы Наполеона. То, чем другие кончали, уходя из истории, послужило для Фабриция исходным пунктом его героизма. Он увидел закатные лучи грозного времени и спустился в сумерки отгоревшей жизни Италии. Эта страна – страна наилучших воспоминаний молодости.
   Когда-то молодой Бейль был свидетелем внезапного пробуждения красивого итальянского города – Милана. Это было в июне, почти сорок лет тому назад; с уходом последнего австрийского полка этот живой и веселый народ вдруг понял, что после полуторавековой спячки, католической лжи и политического обмана человек получил снова право на риск, право на счастье, право на отдачу жизни за то, что любишь.
   Но как описать битву под Ватерлоо? Как описать эту последнюю войну народов с Наполеоном, бежавшим с Эльбы, когда сам Бейль не только не верил в успех новой попытки императора, но даже не пошевельнулся, читая газету за мороженым в венецианском кафе «Флориана»? Когда-то, приехав в Кенигсберг, измученный побегом из Вильны и отступлением из Москвы, он узнал из серого клочка немецкой газеты, что Бородинский бой был одним из величайших сражений в мире, а между тем все офицеры, принимавшие участие в этом сражении, говорили ему, что это была большая сумятица, стычка отдельных отрядов, столкновения людей, панически машущих ружьями, стреляющих и колющих друг друга штыками. Собственные впечатления также подтвердили, что битва для участвующего в ней – просто дикая и нелепая свалка людей в кустарниках, на опушках и в полях, взрываемых невидимыми снарядами. Вот эту Бородинскую битву и нужно дать там, где идет описание Ватерлоо. Маршала Нея в бою Бейль видел сам. Он видел также молниеносное появление Бонапарта, иногда небольшой отряд кричал приветствие и смолкал моментально, – все это было довольно прозаично. А смерть и ранения говорят скорее о том, что героические донесения выслуживающихся генералов – один из самых отвратительных видов человеческой фальши. Как-то раз голодный Бейль попросил у солдат кусочек хлеба. Фабриций тоже просит и получает отказ, сопровождаемый остротами. «Эти жестокие слова и общий хохот, вызванный ими, как громом поразили Фабриция. Значит, война не является тем благородным, и общим подъемом душ, любивших честь выше всего, как он представлял себе это на основании прокламаций и бюллетеней Наполеона?»
   Это высшее понимание действительности, чуждое лжи и аффектации, пронизывало каждую строчку романа. Бейль перечитывал и мгновениями останавливался. «Да, это хорошо, это удалось, – думал он. – И все-таки меня будут больше всего читать лишь около 1935 года».
   Перевернув страницу «Записок эготиста», он записал эту мысль о своем будущем далеком читателе, и ему стало легче. Приключения и тюрьмы Фабриция, любовь и интриги маленького итальянского двора, жизнь княжества, управляемого деспотом, повесившим когда-то карбонария и с тех пор всего боящимся, увлекли Стендаля. Достаточно ли хорошо показана природа нынешней власти, достаточно ли хорошо показана разница между итальянским и французским характером, падение революционной энергии во Франции, неистребимое стремление к свободе Италии? Достаточно ли рельефно изображена австрийская интрига, дробящая итальянский народ на крошечные монархии, которые образуют сеть полицейского абсолютизма Австрии?
   «Да, это сделано хорошо, – говорил себе Бейль. – Все слои итальянского общества говорят своим языком, и основная мысль, что «мании почтительности не хватит даже на нынешнее столетие», лучше всего подчеркивает мое отношение к авторитетам вообще. В людях остается все меньше и меньше страха. Человек все больше верит в себя. Каждая новая группа, ломающая историю, расширяет этот круг. И так будет до тех пор, пока это расширение не охватит человека целиком. Уже теперь скептическое отношение к самодовольству власти сильно подточило ее авторитет. Люди стали насмешливы, а где есть смех, там есть жизнь и движение вперед. Недаром я писал, что подлинная комедия невозможна у французов 1836 года, когда сам король проповедует фальшивую набожность и двор с банкирами делает постное лицо, одновременно подкидывая на биржу из секретных бумаг министерства такие сведения, которые сразу повышают акции, купленные королем под чужим именем. Уже теперь не пишут: «милостью божиею»; скоро наступит время, когда будут пересматриваться и слова «волею народа».

Глава пятидесятая

   Бланки, Барбес и Бернар – последователи коммуниста Бабефа и друзья Буонаротти – к концу 1839 года полностью восстановили старую масонскую конспирацию в виде общества «Времена года».
   12 мая 1839 года король и полиция были за городом на скачках. Утром «Времена года» захватили оружейные магазины, заняли один полицейский пост и городскую ратушу. Бланки был провозглашен главнокомандующим, было назначено временное правительство. Но не было связи с фабриками и заводами. Повстанцы были рассеяны городской полицией и стрельбой Национальной гвардии. Семнадцать человек были отданы суду Палаты пэров. Барбес и Бланки были приговорены к казни. Газета «Националь» выступила с требованием всеобщего избирательного права. Испуганные париж-кие банкиры стремились сократить даже те избирательные права, которые были предоставлены средней буржуазии. Министерство было напугано, король негодовал. В марте министр Моле вышел в отставку. Господин Гюго на первом представлении своей «Эсмеральды» получил сообщение о приговоре к смертной казни Барбеса. Он пошел в ложу короля и в стихах просил его о помиловании Барбеса. Луи Филипп прислал ему записку: «Дарю ему жизнь, но нужно вырвать ее из рук моих министров». Министры упирались, но дело кончилось пожизненным заключением в тюрьму Барбеса и Бланки. Это пожизненное заключение история сделала краткосрочным.
   С уходом министра Моле для чиновников министерства иностранных дел открылась широкая возможность посчитаться с непокорным консулом. Только что вышли две прекрасные книги, украшавшие собою витрины парижских магазинов, – это «Пармская обитель» – большой роман, блестящая, ослепительно яркая хроника современной Италии, и «Аббатиса в Кастро» – старинная хроника, написанная в защиту итальянской молодежи, боровшейся за свободу в XVII веке. Обе книги были гимнами Италии, но тем не менее Апеннинский департамент министерства иностранных дел в Париже дал суровый нагоняй зажившемуся в Париже консулу. «Что из того, что он знаток Италии, давший в докладных записках, на имя Моле лучшие политические характеристики севера, юга, Романьи, что из того, что это автор блестящих хроник и замечательных романов? Нам нужен исполнительный чиновник Бейль, а до писателя Стендаля нам нет никакого дела».
   В самые жаркие дни июня потянулись мальпосты по пыльным дорогам, везя хмурого путника, утомленного огромной работой. Голова, уставшая от зноя, не думала, глаза смотрели в окна на дорогу, на долины и горы, обсаженные лозняком и виноградниками, на оливковые рощи, на прямые, как стрелы, шоссе, бегущие через рисовые поля, на дороги римских деревень, где на каждом шагу встречаются гробницы, где на поворотах стоят ярко расписанные статуи мадонны, где на скалах в самых уединенных местах высечены глубоко кресты и надписи: «Синьор мио, дио мио».[238] Все это было знакомо, и казалось, что уж прожита тысяча жизней.
   Десятого августа 1839 года, посматривая на море из окна своей консульской комнаты, Бейль запечатывал в конверт следующее письмо:
   «Чивита-Веккия, 10 августа 1839 г.
   Господину маршалу Сульт,[239] министру иностранных дел Франции, Париж.
   Господин министр, следуя приказу вашего превосходительства, я возобновил консульские работы в Чивита-Веккия сего 10 августа. По расписанию почтовых карет, я должен был прибыть раньше, но дважды был задержан в пути припадками подагры в Генуе и в Ливорно. Прошу вас принять, господин министр, выражение полной преданности.
   Анри Бейль – консул».
   Сколько раз в этом самом кресле, за этим самым письменным столом повторялся этот жест свертывания бумаги и заклеивания конверта, но почему-то именно сейчас с особенной остротой вспоминалась его гневная докладная записка в министерство с требованием о переводе в Испанию. Тогда чернильница стояла так же, так же лежали перья, и рука, взяв шифр, которым писался роман «Красное и белое», вместо того чтобы убрать его в стол, машинально положила в конверт. Все решается просто. Тут нет ни потери, ни кражи, только собственная рассеянность, но неудобно начинать об этом переписку, а «если я когда-нибудь буду в Париже…» «Почему я высказываю это в форме условного предложения? – подумал Бейль. – Конечно, буду в Париже, конечно, найду этот шифр. Но сейчас лучше об этом не думать».
   Он вышел во внутренний дворик консульствА.Виноградные кисти свисали с высокого одичавшего плетня, увитого лозами. Мальчишка итальянец кормил жирных голубей, Лизимак, выставив грудь, как петух, и заложив руки в карманы, созерцал свое царство. Стряпуха и разносчица стояли перед ним, как куры перед шантеклером. «Ого! – подумал Бейль. – Он выпячивает грудь, уже готовя ее к орденскому знаку. Представление уже прошло. А почему бы и нет?»
   – До свиданья, Лизимак, – сказал он вслух и пошел пешком на станцию «Дилиженца велоче» – быстрых дилижансов.
   Новый капо, начальник конного двора, не знавший Бейля, спросил у него документы. К счастью, они были с ним. Fu pagato per un posto nell interna dell carroza[240]. Через девять часов он был в Риме. Остановился в доме № 43 на Виа-Кондотти, потом в прохладе тихого вечера фланировал по испанской площади, взошел по испанской лестнице в церковь «Троицы на горах» и отправился к Аврааму Константену.
   В Риме возобновились прежние связи. Радостно встретили старые друзья. Константен обратился к Бейлю с просьбой. По предложению господина Вьессе он написал книгу «Мысли итальянца о произведениях современной живописи», но у него ужасный язык. И вот по утрам начинается исправление корректуры. Сначала меняется фраза, затем дополняются мысли, потом новые мысли оказываются настолько свежими и яркими, что мысли Константена тускнеют. Автор яростно их выкидывает и весь загорается желанием перестроить книгу заново. Вьессе кричит, что они его разорят. Придется делать новый набор. Начинается война. Но она кончается полной победой Бейля и Константена. Выходит новая книга, принадлежащая двум авторам.
   «Жизнь Анри Брюлара» вообще не может быть окончена, но частая одышка и головные боли говорят о том, что она не будет доведена даже до дня, предшествующего смерти. На всякий случай нужно ею распорядиться.
   Бейль написал:
   «Завещаю и дарю настоящую книгу Аврааму Константену, уроженцу Женевы, живописцу по фарфору. Если Константен не напечатает этой книги в течение тысячи дней со дня моей смерти, то я завещаю передать этот том следующим лицам: первое – Альфонсу Лавассер, издателю (Вандомская площадь, 7); второе – Филарету Шассль, литератору; третье – Анри Фурнье, издателю (улица Сены); четвертое – Полену, издателю, и пятое – Делонэ, издателю. А если случится так, что никто из этих лиц не сочтет возможным напечатать книгу в течение пяти лет после моей смерти, я завещаю эту книгу самому старому из всех издателей, проживающих в Лондоне, при условии, что его фамилия начинается буквою „К“.»
   Бейль имел в виду Кольбурна, который платил довольно плохо и нерегулярно, но высоко ценил господина Стендаля и красиво издавал его книги без упоминаний имени автора. Французские журналисты переводили прекрасную английскую прозу на родной язык господина Стендаля. Переводы печатались охотно, в то время как оригиналы отвергались французскими журналами.
   Готовя «Мемуары туриста», Бейль побывал в Гренобле. Пробыл он там всего один день и безрезультатно, как некогда, приезжая по делам Полины. Однако его интересовала история этих мест. Его отец купил когда-то имение Сент-Изме. Живя в Чивита-Веккия, Бейль скорее от скуки, чем серьезно, снова занялся французской темой. Он перечитал набросок романа «Ламиэль» и решил, что продолжать его не будет, но повесть о «Рыцаре Сент-Изме» вначале пошла хорошо.
   Наступил октябрь. Погода переменилась. В Риме холодно, но в комнате есть камин. Это почти единственная комната с камином в Риме, а теперь, в отличие от прежних лет, Бейль с удивлением замечает, что он не мог бы обойтись без шофретки или камина. Когда ноги зябнут – напухают веки, режет глаза, начинается головная боль. В один из таких дней почта, минуя Чивита-Веккия, сбросила во французском посольстве номера «Парижского обозрения», издаваемого Бальзаком. Этот знаменитый писатель, этот могущественный творец романов, вылитых из бронзы, пишет не отзыв, не рецензию, а восхитительную, опьяненную, пламенную статью о «Пармской обители». Целых семьдесят страниц разбора. Бейль испытывает состояние бурной радости. Он сидит в посольской канцелярии с ножом из слоновой кости, разрезает страницу за страницей и глотает их, не будучи в силах оторваться. Это поздняя слава, позднее понимание. Но Бальзак прямо говорит, что «Пармская обитель» – это величайшее произведение эпохи. С ним нельзя не согласиться в тех местах, где он делает упреки автору в неправильности языка и стиля. Ясно, что человек, ищущий наиболее верной мысли, не всегда бывает на высоте эстетических требований стилиста. Бальзака самого упрекают в том, что он засоряет язык художественных произведений массой научных терминов, новых слов и новых понятий.