Итог: все, кто имеет время для размышления во Франции и владеет четырехтысячной рентой в провинции или шеститысячной в Париже, сейчас стоят на точке зрения этого левого центра. Желают осуществления хартии без толчков, желают медленного и верного движения к благополучию, желают, чтобы правительство как можно меньше вмешивалось в торговлю, промышленность и сельское хозяйство, чтобы оно не выходило из рамок судейской работы и ловли воров по большим дорогам.
   Огромное большинство людей, о которых я говорю, в настоящее время мечтает о каком-нибудь Людовике XIX и смотрит на правление Карла X, как на тяжелую кару. В конце концов ждут, что Карл X будет нарушителем хартии в ту минуту, как перестанет ее бояться. Он сносит все эксцессы, совершаемые попами. Люди, о которых я говорю, считают, что Виллель имеет единственную заботу – сохранение за собой должности. Они даже склонны думать, что при Карле X Виллель лучше всякого, кто может его сменить, так как этот преемник будет, несомненно, ставленником иезуитской интриги.
   Что касается крестьянства и мелкого люда городов, то все они ждут плодов революции. Все они твердо знают, что их партия выиграла, и окончательно выиграла. С 1895 года будущее – за ними. Что касается буржуазных либералов, о которых я вам сейчас говорил, то, когда они подумывают о вооружении простонародья, крестьяне и горожане начинают считать этих либералов сумасшедшими: «Они что-то затевают, эти сволочи», – говорят крестьяне, которым буржуазия силится внушить доверие. «Они что-то затевают, – говорят крестьяне, подвыпив после обеда в воскресенье, – но придет когда-нибудь денечек, и мы их перестреляем…»
   Пасторэ пыхтел, словно в комнате было слишком жарко. Если Бейль не волновался, то это объяснялось только действием опия, принятого накануне. Он был взволнован за сутки перед тем. Переодетый, под чужим именем, он виделся в загородной харчевне со студентом Политехнической школы Годфруа Кавеньяком. Все его существо было потрясено планами и намерениями молодежи. Контраст впечатлений, полученных в харчевне Сент-Антуанского предместья, с тем, что он слышал в парижских салонах, был настолько поразительным, что он не мог заснуть. Он считал восстание неизбежным, но обреченным на неудачу. Он сравнивал настроения Годфруа Кавеньяка со своими школьными настроениями в Гренобле. Тогда революция шла могучей волной, ломающей все перегородки. Но то было тридцать лет тому назад. Тридцать лет тому назад, в 1799 году, Бейль приехал в Париж студентом Политехнической школы. Теперь за столиком харчевни перед ним сидел такой же студент, исполненный надежд, верящий в жизнь, думающий, что будет жить вечно, и стремящийся завоевать этот мир, в котором он вместе с такими же горячими головами будет обладателем земного счастья. Кавеньяк с восторгом говорил о французской республике гражданину Диманшу.
   Так именовался Бейль в тех случаях, когда, не желал быть узнанным. Эта таинственность вызывала шутки Мериме, говорившего: «Никогда не знаешь, где бывает Бейль, с кем он видается, кому пишет, у кого ночует». «Мериме – человек другого поколения, он многого не может понять и потому знать не должен, – думал Бейль. – Пусть он, родившись в четыре часа пополудни, считает, что вечер есть вечное время мира». Бейль, имеющий опыт двадцатилетнего старшинства и знающий утро Франции, может спокойно относиться к ее вечерней окраске, к ее закату.
   – Не понимаю, какое все это имеет ко мне отношение, – сказал Бейль, не возвращая, однако, письма.
   – Ты хочешь сказать, что письмо без подписи, – поправил Пасторэ, протягивая руку за письмом.
   – Да, в самом деле без подписи, – обрадовался Бейль. Он снова развернул письмо, посмотрел, потом опять сложил и, как бы по рассеянности, засунул его под жилет. Пастора взглянул на письменный стол.
   – Вот ты подписываешься вместо фамилии днем недели. Ты знаешь, конечно, что существует масонская организация «Времена года» Там каждые шесть членов называются днями недели, начиная с Понедельника. Начальник их – Воскресенье. Четыре семерки или четыре недели составляют месяц. Начальник месяца называется, положим. Июлем. Каждые три месяца образуют время года, их начальник именуется Весной. Четыре времени года, то есть триста пятьдесят два человека, – уже батальон, во главе которого стоит Исполнитель. Дальше наступает революция.
   Бейль встал и, хмурясь, спросил:
   – Какое отношение имеет ко мне весь этот вздор?
   – Конечно, никакого. Только ты подписываешься Воскресенье, – может быть, ты начальник семерки?
   – Прочти, пожалуйста, все это письмо. Как видишь, оно адресовано женщине и не касается политики.
   – Какая же это женщина? Это какой-то Жюль, живущий под Парижем.
   – Ах да, в самом деле, – сказал Бейль, и краска ударила ему в лицо. – Пасторэ, объясни, пожалуйста, что все это значит? Откуда у тебя это письмо?
   – Знаешь ли. Бейль, я боюсь, я испытываю физический страх перед событиями. Могу тебе сказать, что Полиньяка вызывают из Лондона. Он будет министром. Все летит к черту, иезуитская конгрегация[194] станет на место Палаты депутатов. Наши дворяне совершенно слепы. К королю вечерами выходят не те, кто может оказать услугу монархии, а те, у кого самая древняя дворянская фамилия, хотя бы это были набитые дураки. Король думает о молитве, о видениях, о чудесах. Во дворце все в каком-то бреду, даже австрийский посол, господин Аппоньи, монархист, и тот сказал на днях: «Это Мильтонов рай безумных; их состояние всякому постороннему глазу кажется жутким и жалким, но они тонут в своем бредовом блаженстве и чувствуют себя превосходно». Понимаешь, Бейль, выхода нет: эти обреченные люди с блаженной улыбкой, как слепые, заносят ногу над пропастью. Я не хочу проваливаться с ними. Скажи, что будет завтра? Когда я прочел твое письмо, я понял, что ты один можешь рассказать, в чем дело. Я не знаю, как будет происходить то, что в истории называется переменой.
   Пасторэ боялся вторично произнести слово «революция». Бейль смотрел на этого жалкого и запуганного человека. Сейчас он был совсем не красив: лицо приняло землистый оттенок, голос звучал глухо.
   – Я не понимаю, как же к тебе попало это письмо?
   – Да этот лондонский адвокат Сеттен Шарп уронил его на балу у Траси. Госпожа Лавенель принесла его префекту полиции, а я сразу узнал твой почерк. Они долго будут ломать голову, выдумывая способ, как обойтись без прямого вопроса к английскому адвокату о том, кто автор этого письма.
   – Лавенель, эта сука?! Она не может пропустить ни одного гренадера без того, чтобы у нее глаза не загорелись, как у голодной собаки. Какое она имеет отношение к префекту: ведь Манжен тощ, как спица? Зачем он ей нужен?
   – Ты ничего не знаешь; и сама Лавенель и ее муж состоят на полицейской службе.
   – Не может быть! Я часто встречал Лавенеля у Траси. Он не отходил от Лафайета. Ведь сам Лавенель старый террорист девяносто третьего года, он ловил каждое слово Лафайета. Я недавно слышал пламенную речь Лавенеля о великой американской демократии. Как он превозносит Нью-Йорк и американскую республику!
   – Он за это получает большие деньги. Так вот, повидайся с Шарпом и скажи, чтобы он назвал имя какого-нибудь умершего француза. Согласись сам, что если он скажет, что автором письма является Бейль, то этому Бейлю несдобровать. Найдутся свидетели, которые подтвердят, что ты атеист. За это теперь по головке не погладят. В целом ряде южных городов городская магистратура сменена только потому, что чиновники были лютеране и кальвинисты.
   – Да это какая-то война гугенотам! Недостает, чтобы повторилась Варфоламеевская ночь.
   – Боюсь, что она повторится, – сказал Пасторэ. – Я слышал недавно, как Манжен ясно сказал: «Буржуазия побоится вооружить рабочих, а сама не посмеет пикнуть».
   – Да, но ты забыл, что когда король распустил Национальную гвардию, то гвардейцы разошлись по домам, не сдавши оружия.
   – Но что будет, Бейль, что будет? Научи меня, как быть. Ты знаешь, эта старая лисица Талейран собирается купить имение в Швейцарии, это очень плохой признак!
* * *
   При виде входящего Бейля Сеттен Шарп снял с себя салфетку и отослал парикмахера, затем весело обратился к Бейлю:
   – Когда люди приходят так рано к адвокату, это значит, что у него начинается практика. Садитесь, кто вас обидел?
   – Перестаньте шутить, дорогой мой. Я прошу у вас защиты против рассеянного человека, предающего друзей в руки бульварной проститутки.
   – Дорогой Бейль, по-моему, вам нужно обратиться к доктору. У вас плохой вид, и если вы действительно побывали, ну, скажем, в руках названной вами особы, то последствия может ликвидировать медицинская, а не юридическая наука. Хотите кофе?
   – Нет, благодарю вас.
   – Ну, виски-сода?
   – Пожалуйста.
   Выпив глоток, Бейль молча протянул Сеттену Шарпу измятое синее письмо. Тот взял письмо в левую руку, – пальцы правой бегали по столу, отыскивая большие золотые очки, – потом развернул его и спокойно прочел, как будто в первый раз, от начала до конца.
   – Замечательно верно, – сказал он. – Что ни слово, то золото. Все дело в том, что вместо Людовика Девятнадцатого Ангулемского вы будете иметь не нынче-завтра Людовика Филиппа Орлеанского, вот этого самого, – сказал он, постукивая перстнем по письму, – вот этого самого тонкого шельмеца, о котором пишет мой корреспондент. Ну, так как же? Почему ваш английский друг должен превратиться в вашего адвоката в Париже?
   – Дело в том, что это письмо побывало уже в полиции, – сказал Бейль.
   – Боже мой! Как я боюсь вашей полиции! Наплевать мне на вашу полицию!
   – Да, но я не хочу, чтобы она наплевала на меня, – сказал Бейль.
   – То есть, вернее, вы не хотите, чтобы она наплевала на это письмо. Да ведь оно же не подписано.
   – Все дело в том, что вы его потеряли там, где знают почерк автора.
   – Простите, пожалуйста, я его не терял – я показал его господину Лавенелю…
   Бейль встал, поставил стакан виски на стол и отступил несколько шагов.
   – Что? – спросил он.
   – Ну да. Лавенель – либерал, человек моих взглядов, широкий по уму и с очень интересным прошлым.
   – Но с очень неинтересным настоящим, смею вас уверить. И вы сказали, что это письмо мое?
   Тут встал адвокат. Большой, широкоплечий, он уставился угрюмыми глазами на Бейля и сказал:
   – Вы, кажется, окончательно считаете меня болваном. Простите, но я имею шестнадцать секретарей, из них два должны постоянно жить в Париже по моим делам и осведомлять меня о французских делах ради моих коммерческих клиентов, не стесняясь в выражениях. Один из этих двух умер в прошлом году. Я сказал, что это письмо написано моим покойным секретарем, французом, сыном английского подданного. Его фамилия Патуйе, его отец эмигрировал в Лондон в тысяча семьсот девяностом году. О чем вы беспокоитесь?
   Бейль был очень недоволен собой.
   – Я. кажется, испортил вам дружбу с Лавенелем, – сказал он.
   – Нисколько, – ответил Шарп. – Несуществующие вещи удобны тем, что их нельзя портить.
* * *
   А. И. Тургенев – брату Николаю.
   «12 марта. Полночь. Сейчас возвратился из театра „De la porte St.Martin“[195], где был в ложе Ансло и видел сперва незначащую пьесу «Les 10 Francs»[196], а потом «Ni-Ni»[197] – пародия на «Гэрнани». Были сцены очень смешные, и пародия стихов надутых – очень удачная. Смеялись от сердца, и никакой заговор друзей Гуго не в силах был бы удержать нас от смеха, особливо в пародии известного монолога, так как кто видел «Гэрнани», вряд ли в другой раз увидит трагедию без смеха, потому что не только пьеса, но и актеры пародированы, и, несмотря на прелесть искусства m-lle Марс, соперница ее в пародии напоминает ее самым смешным образом, так что и на m-lle Марс, особливо в минуту ее борения со смертью, смотреть уже нельзя будет, как после Потье нельзя читать Гетева «Вертера». Успех был тем несомненнее, что все приятели Гуго откомандированы к «Гэрнани», которого сегодня, кажется, в десятый раз давали во Французском театре, где уж начинает свистать оппозиция, а рукоплескания заглушаются смехом классиков. Вызывали автора, и актер объявил трех сочинителей одной пародии.
   После «Нини» давали «L'homme du monde»[198], мелодраму самого Ансло, которую за два года видел в Одеоне. Я сидел между автором и женою его. На беду мою, и Соболевский и автор ушли за кулисы, и я остался один на один с женою на виду у Шуваловых. Начались полудекларации, полуконфиденции, и она открыла мне за тайну, что муж ее живет с прекрасною актрисою, которая играет главную роль в его пьесе, что он ей об этом не сказывал, ибо открывает свои шашни обыкновенно после смены одной на другую, но что она всегда угадывает по его словам об актрисе, которая вего милости. И в самом деле, едва возвратился муж из-за кулис, постучавшись прежде в дверь нашу, как начал нам хвалить актрису обиняками, а жена щипать меня в доказательство истины насчет мужа. Эта сцена продолжалась еще в карете, куда мы засели, когда было уже за полночь, я опоздал к чаю у Сверчковой и с пустым желудком должен ночь спать, пролюбезничав время чая и болтовни моей. Поутру я был там же, у Ансло. Она умна, но отцветает уже прелестями».
   Соболевский и Проспер Мериме фланировали по Парижу. Мериме, снова занимавшийся славянскими балладами, только что прочел Соболевскому поэму «Умирающий гайдук». Соболевский произносил ее по русски, и Мериме с жадностью ловил звуки незнакомого языка. Потом, взяв фиакр, разъезжали по Парижу без цели, проводя время в пустой болтовне На улице Кокильер остановились перед огромной вывеской, сделанной масляными красками, с человеческими фигурами в натуральную величину: девушка на коленях простирает руки к женщине, которая держит на плечах амура. Надпись во всю длину вывески: «A la deеsse de l'amour»[199].
   – Не хотите ли воспользоваться? – сказал Мериме, указывая на дверь, надпись на которой говорила, что здесь помещается посредническая контора для лиц обоего пола, желающих вступить в законный брак. Соболевский засмеялся и указал Просперу Мериме на другую сторону улицы: не меньшая по размерам вывеска, исполненная талантливым художником школы живописи, изображала женщину, поднявшую глаза к небу с видом умиления; руками она поддерживала передник, чтобы принять летящего с облаков младенца. Внизу – фамилия повивальной бабки.
   – Не хотите ли воспользоваться? – сказал Соболевский Мериме.
   – Нет, спасибо, мои небеса безоблачны.
   Соболевский жадно набрасывался на карикатурные листки «Шаривари»,[200] с любопытством останавливался перед витриной с королевским портретом, сделанным из колбас. Вместе с Мериме ездил к парикмахеру, чтобы сделать себе бакенбарды a la jeune France[201].
   Вчетвером, вместе с Тургеневым и Бейлем, обедали в Пале-Рояле у Шере. Мериме рассказал о механизме парижской литературной славы. Так называемый Соmite de lecture за деньги выпускает рецензии и напоминания во всех журналах и газетах, в силу чего авторы пошлостей – Мортонваль, Диножур, Рикар – пользуются огромным успехом, в то время как Альфред де Мюссе и Теофиль Готье,[202] не платящие налогов на рецензии, упорно замалчиваются печатью.
   От Шере опять фланировали по Парижу, останавливаясь перед витринами кашемировых и бархатных жилетов, перекидываясь словечками с продавщицами белых чулок, заходя в книжные магазины. А когда наступил вечер и газовые фонари освещали жарко горящие витрины ювелиров, ехали в кабаре «Au pauvre diable»[203] близ Уркского канала. Там, остановившись около вывески, изображающей вдребезги пьяного полицейского агента за столом среди кучеров и извозчиков, пожимающего руки двум бандитам, в то время как уличный гамен[204] крадет у него с головы парик, все четверо серьезно обсуждают, заказать ли им луковый суп с красным вином или какое-нибудь еще более дикое кушанье.
   Соболевский вынимает из кармана листок «Шаривари» и пишет заказ карандашом через карикатуру, изображающую, как Талейран посвящает Тьера в доктринеры. Тьер, в виде младенца с обезьяньим лицом, в огромных очках, завернут в листы «Journal de Debаts»[205], a Талейран, как восприемник, с важностью возлагает левую руку ему на голову.
   – Доктринеры хотят доказать, что монархия, хотя бы конституционная, а еще лучше парламентская, необходима Франции. Они боятся республики, – говорил Бейль, глядя на карикатуру, – но все дело в том, что им нужен монарх, послушный их собственной группе. Я не верю в широкое революционное движение, так как основной массе населения глубоко безразлично, будет ли формироваться министерство из дворян, закрепощающих деревню, или из промышленников, закрепощающих город.
   – Какой же выход? – спросил Соболевский.
   – Я не вижу пока выхода. Очевидно, правительство Карла Десятого разольет озлобление по стране более широкой волной, и тогда возможна любая катастрофа. У меня такое впечатление, что Карла Десятого нарочно кто-то толкает на крайности абсолютизма, для того чтобы ускорить развязку, а в Тюильри до такой степени все ослепли, что, забыв о революции, занимаются истреблением друг друга и надеются на чудеса.
   – В век паровых машин чудеса не обольщают даже провинции, – сказал Соболевский.
   – А вы, кажется, тоже интересуетесь паровыми машинами, Сергей Александрович? – спросил Тургенев.
   – Да, Александр Иванович, замыслил я нечто такое, от чего голова идет кругом. Поеду в Манчестер, в Ливерпуль, изучу тамошнее бумагопрядильное паровое дело и постараюсь в России понаделать паровых фабрик.
   – Вот вы как широко шагаете – захотели в индустриальное дворянство? – спросил Тургенев.
   – Даже для того, чтобы узнать, о чем они говорят, я с наслаждением изучил бы русский язык, – сказал Мериме.
   – Это не так трудно сделать, – улыбнувшись, ответил Тургенев и перевел ему разговор с Соболевским.
   – Вам не жаль будет расстаться со своей независимостью? – спросил Бейль.
   Соболевский вопросительно посмотрел на него.
   – Я хочу сказать, – ответил Бейль на его молчаливый вопрос, – что, ставя себя в положение работодателя, вы тем самым вступаете в противоречие с огромной группой людей новой породы; если фабрика неизбежно портит им жизнь, то она же наложит неизгладимую печать на ваш характер.
   – Каким образом? – спросил Соболевский. – Разве нельзя остаться самим собой?
   – На том пути, который вы избираете, это невозможно, – ответил Бейль. – Жизнь заставит вас сделать логические выводы, противоречащие вашей воле. Иначе вы разоритесь.
   – Уж не потому ли ваш Сорель отказался принять предложение лесопромышленника Фуке? – спросил Мериме.
   – Ах, вы уже читали эту главу в «Литературном журнале»? – спросил Бейль.
   – Да, я внимательно прочитываю каждый номер, в котором есть главы «Красного и черного». Жизнь в вашем изображении страшна и ужасна.
   Бейль пожал плечами.
   – Попытайтесь ее переделать. Я не нахожу иного выхода для моего героя. Если в он был постарше, он научился бы выть по-волчьи, живя с волками, но я хотел отделаться от неотступно следовавшего за мной молодого человека, я описал его; теперь он меня не терзает. Одно время он меня пленял и мучил, особенно, – тут Бейль засмеялся, – особенно, когда я видел моего героя в среде семинаристов, будущих пастырей церкви, голодных и завистливых парней, которые готовы написать донос с обвинением в ереси на всякого, у кого на тарелке за обедом окажется лишняя сосиска с кислой капустой. Вот вам тип нынешнего среднего человека. Я боюсь, что молодежь не простит мне этого места, я боюсь, что буржуа не простят мне Реналя, а дворяне не простят мне моих Каилюсов и Круазнуа; я боюсь, что зарежут мой роман. Я уже получил два предупреждения от редакции с указанием на необходимость изменить конец романа и выбросить речь Жюльена, обращенную к присяжным.
   – Я считаю героя вашего романа частным случаем проявления духа мятежного беспокойства, охватившего нынешние умы, – сказал Тургенев Бейлю.
   – Да, но это вполне обоснованное беспокойство и обусловленный нашим временем мятеж, – возразил Бейль.
   – Я думаю, что мятежные характеры встречались во все времена, но они умиротворяются истинной гуманностью, – пробовал возражать Тургенев.
   Бейль вскинулся:
   – И это говорите вы, человек, произнесший знаменитую фразу о том, что в Париже занимательность ума обратно пропорциональна богатству обладателя!
   – Вы, кажется, говорите не об уме, а о характере, – сказал Тургенев.
   – Я придерживаюсь воззрений Гельвеция, убежденного в интеллектуальном равенстве людей. Я хочу сказать, что логика обязательна для всех, но характер, воля, поведение зависят от чисто материальных причин.
   – Никогда не могу согласиться с вами, – возразил Тургенев.
   – Господа, а красное вино-то вы пьете? – вмешался Соболевский.
   Пили вино, разговаривали, наблюдали за приходящими в кабаре посетителями в шарфах и синих блузах, усталыми, с горящими измученными глазами. Две молодые женщины затеяли перебранку. В ответ на нее из соседней комнаты раздалось пение ремесленников:
 
Qui a compose la chanson?
C'est la sincerile de Macon,
Mangeant le foie de quatre chiens devorants,
Tranchant la tete d'un aspirant,
Et sur la tete de ce capon
Grava son nom d'honnete Compagnon.[206]
 
   – Что это? – спросил Тургенев. – Знаете, я в первый раз в таком учреждении и не все понимаю.
   Понизив голос, Бейль сказал:
   – Значительная часть рабочих во Франции образовали ремесленные союзы, не признанные законом. Это своего рода кассы взаимной помощи, так называемые devoirs. Но существуют более значительные объединения по цеховым признакам – это так называемые компаньонажи. Девуары часто враждуют между собою. Вы слышите, поется о четырех собаках – это соседние девуары или компаньонажи, которые ненавидят друг друга.
   Пение в соседней комнате перешло в крик, начались ожесточенные споры.
   – Я всем расскажу, куда вы девали оружие национальных гвардейцев! – кричал старый рабочий.
   Другой синеблузник удерживал его и старался успокоить.
   – Пойдем, дядя Жозеф, пойдем, – говорил он.
   Но старый рабочий, обращаясь к певшему, продолжал кричать:
   – Я не знаю, что вы готовите, но мы, старики, этого не допустим!
   Тургенев быстро встал. Соболевский поспешно расплатился за всех. Бейль спокойно смотрел на них. Обращаясь к Тургеневу, он спросил:
   – Скажите, что случилось на лекции Лерминье?
   А.И.Тургенев, думая только о том, чтобы как можно скорей уйти от разгорающейся ссоры, рассеянно ответил:
   – Лерминье на лекциях первые три раза либеральничал и снискал рукоплескания молодежи, а в последний раз произнес речь в защиту правительства, и студенты обступили его с угрозами. Он принужден был под крики и шум уйти с кафедры,
   Глаза Бейля смеялись.
   – И, кажется, не через дверь? – спросил он.
   Пробираясь к двери и не понимая сначала вопроса, Тургенев кивнул головой, потом, уже за дверями трактира, ответил Бейлю:
   – Да, и ему и мне пришлось прыгнуть в окно первого этажа. У студентов было такое настроение, что они могли сделать лектору большую неприятность.
   – Не везет вам в Париже сегодня! – сказал Бейль.
   Тургенев сделал вид, что не расслышал.
   Входя в полосу тротуаров, освещенных газовыми фонарями, путники услышали тяжелый грохот колес. Ехала артиллерийская батарея с быстротой, допустимой только на лучших участках парижской мостовой. Огромные лафетные дышла с железным концом торчали перед лошадиными мордами. Все четверо остановились, выжидая, когда представится возможность перейти через дорогу. Бейль обратил внимание на молодого человека и молодую девушку, шедших под руку. У юноши был настолько счастливый, беспечный вид, девушка казалась такой веселой, что оба они невольно привлекали внимание. Юноша рванулся с тротуара, чтобы проскользнуть между орудиями, и в мгновение ока был убит ударом дышла. Тургенев содрогнулся и перекрестился. Девушка стояла на тротуаре, заломив руки, не будучи в состоянии произнести ни слова.
   – Какая ужасная смерть! – произнес Тургенев. – На все воля всевышнего!
   Бейль пристально смотрел на него недобрыми и холодными глазами.
   – Единственно, что извиняет всевышнего, – это то, что он не существует, – сказал он. – Не понимаю, как можно, обладая логикой, прощать вашему всевышнему тысячи таких бессмысленных смертей!