– Да здравствует Бейль! – закричал Делеклюз.
   – Вы непременно должны записать то, что сказали, – это замечательные мысли, – сказал ему Мериме.
   – Хорошо, – ответил Бейль, – я запишу, но только помните, что я не люблю непрошеных советчиков.
   Мериме смотрел на побагровевшего Бейля в упор совершенно спокойно и невозмутимо.
   – Я не могу вам советовать, но очень прошу.
   – Зайдите ко мне завтра, я дам вам итальянские «Записки о романтизме», – сказал Бейль, стремясь скрыть удивление. Мериме поклонился.
   Поздно ночью, возвращаясь домой, Бейль обдумывал предмет спора всего вечера. Памфлетная форма Курье его увлекала. Живые и яркие мысли о новой и старой литературе, о классическом и романтическом группировались очень стройно. Подходя к дому, он вспомнил, что забыл зеленую папку у Делеклюза. «Опасно оставлять у журналиста гранки», – подумал он, потом махнул рукой, вошел в пустынную и одинокую комнату, зажег свет и написал на листе бумаги «Расин и Шекспир, сочинение господина Стендаля», затем взял анонимное итальянское издание своих «Записок о романтизме» и стал читать его и подчеркивать.

Глава тридцатая

   В течение недели два маленьких томика трактата «О любви» смотрели сквозь стекла витрин книжных магазинов. Во всем Париже нашлось тринадцать человек, купивших книжку из праздного любопытства, и те, пожимая плечами, оставили неразрезанным второй том.
   Через месяц книга была забыта, а на бульваре Пуассоньер издатель Монжи-старший по рассеянности стал раздирать эти томики на обертку.
   Наступил 1823 год, и неугомонный Бейль выпустил новую книгу, «Расин и Шекспир», после горячих споров на тему о том, не является ли Шиллер, в сущности говоря, более современным автором, следует ли возвращаться к Шекспиру. Очень трудно было убедить даже Мериме в том, что «Шиллер не более как простой копировщик риторики Шекспира, преподносящий христианские надувательства в напыщенной форме».
   «Наша трагедия должна быть проще. Шекспир нам ближе потому, что наши события похожи на события в Англии 1590 года, но мы неизмеримо выше по уму англичан XVI века; наша трагедия должна быть проще и должна обойтись без риторики. Шекспир пользовался этим средством только потому, что он нуждался в приспособлении к понятиям публики тех или иных драматических положений. Тогдашний зритель был невежествен, и житейская отвага заменяла ему быстроту умственной работы. Французский ум в особенности должен отбросить немецкую галиматью, случайно названную романтизмом. Шиллер не обладает достаточным умом, чтобы предложить своему веку трагедию, выражающую основные стремления эпохи и конфликты со старым миром. Таким образом, если Шекспир по времени отстоит дальше, то по внутреннему смыслу он гораздо ближе нашим дням, чем недавно умерший Шиллер».
   Но Мериме не так легко было убедить. Спор начинался с утра в комнате Бейля, читавшего молодому другу еще свежие страницы записей, потом продолжался в кафе «Лемблен», вечером – в ложе французского театра и, наконец, ночью – в маленькой комнате кабачка у Желтых ворот, в Венсенской роще, за столом, уставленным бутылками, в перерывах между озорными приключениями с балеринами. Утром спор возобновлялся, и так целую неделю, до тех пор, пока Мериме не решил расстаться со своим другом, находя, что точек соприкосновения между ними слишком мало. Бейль убеждал не делать безрассудств и перечислял все «точки соприкосновения» в такой форме, что Мериме, всегда сдержанный и холодный, катался со смеху и бегал из угла в угол. Мир был заключен. Оба сошлись на одной затее. Трактат «Расин и Шекспир» вызвал скептическое замечание непременного секретаря Академии наук господина Оже. Мериме и Бейль решили совершить бандитское нападение на академию. Два дня старый и молодой сочиняли анонимное письмо к Оже. В нем были: утонченные рассуждения о задачах, которые возложил на академию ее основатель кардинал Ришелье, указания на то, что Оже ни в каком случае не опрадывает его доверия, предупреждение господину Оже, говорящее о том, что ровно через две недели по получении этого письма господин Оже лишится своей любовницы и может получить такое украшение головы, которое сделает невозможным надевание шляпы.
   С хохотом перечитав письмо, они запечатали его и отправили..
   – Я никогда ни в чем не раскаивался, – говорил Бейль.
   – Единственно, в чем я раскаиваюсь, – это в том, что судьба свела меня с вами, – смеялся Мериме.
   Бейль пожимал плечами и советовал:
   – Подружитесь с Оже.
   Мериме доставал из папки рукопись, тщательно переписанную министерским стенографом, и, галантно расшаркиваясь, протягивал Бейлю.
   – Будьте любезны прочесть. Оже готовит к печати разгром ваших теорий.
   – Не могу я прочесть это сейчас.
   – Оставьте это у себя и помните, что я умею делать подарки друзьям.
   Бейль с любопытством перелистывал академический «Манифест против романтизма».
   – А что, если мы ответим?
   – Необходимо ответить, – сказал Мериме. – Академическая защита классицизма – это слишком серьезная вещь. Гонение на романтиков может превратиться в политику цензурного комитета.
   – Но я же совершенно не намерен быть защитником литературных школ.
   – Ну так не отвечайте.
   – Но ведь он делает выпады лично против меня?
   – Ну так отвечайте.
   – Но ведь это может превратиться в полемику?
   – Ну так не отвечайте…
   Бейль остановился и в упор посмотрел на Мериме.
   – Ради бога, дорогой друг, не вносите в жизнь литературных приемов: вы стряпаете, говоря со мной, диалог в манере Рабле.
   – Так ли уж это плохо? – лукаво улыбнулся Мериме. – Вы стряпаете ваши сомнения в манере Рабле.
   – Чего доброго, вы станете писателем, – сказал Бейль.
   – Вот посмотрим, не перестанете ли вы быть писателем, когда Оже напечатает свой «Манифест»!
   – Нет, друг мой, я слишком хорошо знаю, что если человек взялся за перо, то должен приготовиться к тому, что его будут ругать канальей.
   – Надеюсь, вы не собираетесь к этому привыкать.
   – Я не собираюсь отвечать на оскорбительные выпады существ этой породы.
   – А я уверен, что вы можете меня испортить настолько, что я захочу водить пером по бумаге.
   – Я уверен, что это случилось бы и без моего развращающего влияния. У вас есть склонности ко всякого рода порокам.
   – О, как это сильно сказано, – возразил Мериме. – Я всего лишь не счел бы себя склонным к добродетелям.
   – Я в этом убедился, – сказал Бейль. – Неделя у Желтых ворот больше не повторится.
   – Ну, будет неделя у Александрины. Кстати, вчера я видел ее с капитаном инженерных войск в великолепном интендантском экипаже.
   – Оригинальное сочетание родов оружия! – усмехнулся Бейль. – Вы что же – дежурите на улице при ее проезде?
   Мериме помолчал. Потом, рассмеявшись, сказал:
   – Я понимаю вас, хитрец, вы ревнивы и боитесь, что я знаю адрес ваших вечерних увеселений. Не беспокойтесь, у меня самого их достаточно, и я не буду ездить по вашим. Кстати, чтобы переменить тему разговора, известно ли вам, что Манюэль исключен из Палаты?
   – Да, я читал его речь первого марта и считаю, что он совершенно прав, – это лучший и благороднейший человек в Палате. Если он говорит сдержанно о позоре Франции, предпринимающей испанскую интервенцию для подавления революции, так это только печальная истина, а не повод для исключения. В январе монархические страны – Пруссия, Австрия и Россия – потребовали восстановления монархии в Мадриде. Теперь и Франция приложит к этому руку. Что может быть подлее!
   – Заметьте, что Манюэля оборвали на действительно революционных словах, – сказал Мериме. – Ведь эта фраза: «Опасность, грозившая королевской семье, стала действительно живой угрозой с той минуты, когда Франция, революционная Франция, почувствовала, что теперь она должна вызвать к жизни новые силы и новую энергию»…
   – Да, я все это знаю, – перебил Бейль, – я знаю, что вы этому не сочувствуете и что все это глубокая правда. Я знаю и то, как Палата кричала ему: «Цареубийца! Вон! Долой!», – но тут мы никогда не поймем друг друга.
   – Бейль, скажите, правда ли, что во Франции существует Тайный комитет, в котором работают бывшие итальянские карбонарии? Правда ли, что Лафайет и Манюэль входят в этот комитет? Правда ли, что вы под именем инженера Висмара участвовали в туринском восстании?
   – Все это вздор, и я удивляюсь, как умный человек может слушать сплетни.
   – Но вы не скрываете ваших симпатий?
   – А вы напрасно подавляете ваши антипатии, – возразил Бейль. – Поедемте-ка лучше обедать, а потом проедемся за город.
* * *
   Мериме и Бейль отдыхали на широкой зеленой скамейке под деревьями Булонского леса. Через минуту к ним подошел невысокий человек с курчавыми волосами, в низеньком цилиндре и с огромной тростью в руках. За ним шел Курье – рассеянный, с грустными глазами, ничего не видящий. Пока толстяк испрашивал разрешения сесть на ту же скамейку, он спокойно расположился рядом с Бейлем. Бейль оглянулся, узнал Курье и воскликнул:
   – Вот что значит быть гордецом! Он даже не здоровается!
   – Ах, простите! – поспешно воскликнул Курье. – Познакомьтесь, пожалуйста: доктор Корэф – врач особы его величества прусского короля, Анри Бейль – личный секретарь, внук, брат и дед Бонапарта.
   Мериме смотрел насмешливо на обоих. Бейль и Корэф были одинаково плотно сложены, и в выражении лиц было какое-то неуловимое сходство.
   – Поменьше царственного родства, – сказал Бейль.
   – Нет, это сущая правда, – произнес Курье и, обращаясь к доктору Корэфу, продолжал разговор:
   – Спешить некуда – раз уж вы пришли на мой вызов, давайте погуляем. Никогда, кажется, хорошая погода не созывала сюда столько парижан, сколько сегодня, а потом я вам покажу документ, далеко не безынтересный для вас.
   – Курье опять затеял какую-нибудь политическую интригу, – сказал Бейль.
   – Совсем нет! Я просто хочу разуверить господина Корэфа в его плохом мнении о парижской полиции. Он смотрит на Париж, как на место политического отдыха. Не знаю, кто его в этом уверил.
   – Я очень высокого мнения о Париже вообще, – сказал Корэф, – а следовательно, и о парижской полиции, но уверяю вас, что ей со мной нечего делать. Я слишком недостойный предмет ее внимания.
   – Послушайте, – сказал Бейль, – пойдемте вот за этими молодыми людьми. Это русские офицеры, одного из которых мне называли когда-то. Я его сразу узнал.
   – Ах, вот этот красавец? Но зачем мы будем за ними ходить?
   Тем не менее все встали и, вмешавшись в толпу, пошли в двух шагах позади русских офицеров. Бейль с величайшим волнением следил за каждым жестом Ширханова, которого он не видел почти десять лет. Спутник Ширханова напоминал мальчика, виденного им в дни московских пожаров. То был воспитанник дворянского Пансиона, который вместе с учителем переводил для него на французский язык страницы русских исторических сочинений, с любопытством посматривая на врагов, занявших Москву столь внезапно, что он с товарищами по пансиону не успел выехать. Фамилию этого мальчика Бейль не помнил, он знал только, что она звучит по-польски и что зовут его Петром. Неужели до такой степени могут сохраниться детское выражение глаз и очертания бровей, оттопыренная нижняя губа, что даже прошедшие десять лет не меняют человека?!
   Русские офицеры говорили, не стесняясь, на своем языке. Бейль разобрал только несколько раз фамилию Сен-Симона.
   Курье, обращаясь к Бейлю, спросил:
   – Вы, кажется, не знаете русского языка?
   – Я хорошо запомнил только русские ругательства, – ответил Бейль.
   – Но вот Корэф, должно быть, понимает по-русски.
   – Очень мало. Братья моей жены – Матьясы – ведут в Москве какие-то коммерческие дела. По моему, молодые люди говорят о посещении Сен-Симона, которого они застали больным. Неужели этот чудак со своими фантазиями может иметь успех?
   – Да, потомок герцогов и граф, отказавшийся от титула, живущий сейчас в мансарде на хлебе и на воде, мечтающий обновить человечество социализмом, – как видите, он пользуется успехом у русских гвардейцев, – заметил Бейль.
   – Страна крепостных рабов и дикарей-дворян – что общего между ее представителями и сумасшедшим чудаком Сен-Симоном! – воскликнул Курье. – Россия живет семнадцатым веком. Я думаю, что холеные дворянчики интересовались Сен-Симоном так же, как русские цари интересовались уродливыми карликами.
   – Только не этот высокий адъютант. Я о нем самого лучшего мнения, – сказал Бейль.
   – Откуда вы его знаете? – спросил Мериме. – И что за влюбленный тон?
   – Мне называли его фамилию, но нужно сделать горловую операцию, чтобы безнаказанно ее произнести. Он был адъютантом какого-то князя на букву «В». О князе говорили как о герое Шевардинского редута.
   – Это что такое? – спросил Мериме. – Вы знаете, когда мне было одиннадцать лет, я часами простаивал около решетки Тюильри и смотрел, как эти азиаты на маленьких лошадках, в меховых шапках, с желтыми лампасами, вооруженные пиками, разъезжали по улицам Парижа. Это было замечательное зрелище! С тех пор я ищу встречи с русскими.
   – Я склонен без всякого чувства приличия подойти и познакомиться, – сказал Бейль. – Но я не знаю, как это будет принято. Лучше послушаем, о чем они говорят.
   Корэф, стараясь переводить дословно, произнес:
   – Старший говорит младшему: «Послушай, Каховский, ведь весь „Катехизис промышленников“[139] – сущий вздор. Я буду по-прежнему противиться допущению купеческого сословия в общество и союзы. Купцы суть невежды, а без просвещения наше дело неосуществимо».
   Еще несколько шагов по аллее. Долетают обрывки русской речи. Молодой человек горячится, и глаза его сверкают. Ширханов улыбается и с грустной серьезностью думает о значении произносимых слов.
   Корэф передает:
   – Русский, кажется, цитирует «Новое христианство».[140] Очевидно, они под сильным влиянием социалиста… «Государи Европы объединились под знаменем христианства в Священный союз, но их поведение поддерживает старую систему власти меча и власти кесаря». Молодой поляк убежден, что ни царь, ни промышленники не могут дать, как он выражается, истинной свободы… Однако они опасны, ваши русские офицеры. Что за черт, да он якобинец, ваш офицер! Посмотрите, как горят глаза, когда он оборачивается к спутнику. Слышите, слышите, что говорит? Он говорит, что Риего сделал ошибку, что надо истреблять царские семьи. Если бы Фердинанда обезглавили, так же как Людовика во Франции, то не было бы клятвопреступлений короля и не было бы организованного убийства целой страны силой чужестранного оружия. «Правительство, не согласное с желаниями народа, всегда виновно, ибо в здравом слове закона есть воля народная. Недостаточно повесить Аракчеева, – надо обезглавить Александра, надо истребить царскую фамилию».
   Четверо французов переглянулись.
   – Вот вам новый Робеспьер, – сказал Мериме – А вы говорите, что они крепостники и офицеры императорской гвардии.
   – Я уверен, что это чрезвычайно редкий случай, – сказал Курье. – Перед нами террористы в гвардейских мундирах. Во всяком случае, они не простые путешественники и не зря были у Сен-Симона.
   – Но этот Каховский – законченный террорист, – произнес Корэф настолько громко, что оба офицера быстpo обернулись, посмотрели на французов и свернули, ускорив шаги, на боковую аллею.
   Вторично произошла встреча двух военных героев 1812 года. Снова одно мгновение смотрели они из толпы друг на друга, не зная о том, как судьба скрестила их дороги однажды. Князь Ширханов давно забыл морозное декабрьское утро у Аракчеева в Грузине, когда, будучи молодым поручиком, просидел всю ночь, переписывая французские письма военного комиссара наполеоновской армии Анри Бейля.
   Бейль, когда-то тщетно искавший в горящей Москве Мелани Гильбер, писавший ей бескорыстные дружеские письма, никак не думал, что эти перехваченные письма читал офицер, дважды встреченный им в Париже. Судьба развела их снова.
   Затерявшись в толпе, русские офицеры исчезли. Через минуту четверо французов о них позабыли. Высокий, полный и грузный человек в длинном сюртуке с огромным бархатным воротом, с круглым лицом, умными глазами, встретился им. На губах заиграла улыбка, глаза стали веселыми, широкополая шляпа поднялась в вежливом приветствии, солнце осветило сияющую лысину. Беранже, насмешливо скаля зубы, с преувеличенно любезным поклоном поздоровался с Бейлем и Курье, потом сухо кивнул головой в сторону Мериме и Корэфа.
   – Я все-таки на месяц дольше, чем вы, засиделся в тюрьме, – сказал он, обращаясь к Курье.
   – Большому кораблю – большое… плавание, – ответил тот. – He могу сказать, чтобы в этом отношении я вам завидовал.
   – А я все-таки завидую Виноделу. Ваши памфлеты – это такое крепкое вино, что сшибает с ног даже литературных пьяниц вроде меня.
   – Ну, батюшка, я бы отдал все мои памфлеты за вашего «Сатану, умирающего от яда иезуита Лойолы». Согласитесь сами, что черт, не выдержавший иезуитского напитка, – это очаровательная шутка! Но то, что иезуитский генерал немедленно занимает трон владыки ада, то, что иезуит становится чертом и управляет миром, – это совершенно несомненно. Я никогда не смогу написать о господе боге так, как вы. Мне никогда не изобразить его стариком, в ночном колпаке, спросонья выглядывающим в окно, с удивлением слушающим парижские сплетни о нем, боящимся шпионов французской полиции. Да и ваш апостол Петр, у которого веселая Маргота украла ключи из-под подушки, Петр, боящийся, что Маргота напустит в рай непотребных жильцов, – это тоже великолепные стихи!
   – По-моему, за такую литературу три месяца тюрьмы мало, – сказал Бейль.
   – Нуч кажется, правительство намерено поправить эту ошибку, я вовремя подал в отставку, – сказал Беранже.
   – Как же вы будете жить? – спросил Курье.
   – Мне нужно очень немного, – ответил Беранже. – Я не жаден, и, кроме того, ко мне идет бедность, как румянец к молодости.
   – Ходит слух, что правительство намеревается лишить вас права на бедность. Вас хотят сделать богатым и молчаливым.
   – Чтобы я чувствовал себя вполне благополучным и разбогатевшим, мне нужно несколько предметов, легких, как пробка, и пустых, как выпитая бутылка, – мне нужны грошовые головы Бурбонов, и тогда я успокоюсь. Этот платеж можно произвести без всякого ущерба для министерского бюджета.
   – Сегодня удивительный день, – сказал Бейль. – Чудесная погода. Зачем политические молнии при совершенно ясном небе? Господа, каждый из вас похож на лейденскую банку: вы приближаетесь, и начинаются электрические разряды. Вы произносите трескучие фразы, вы молниями чертите воздух.
   – Да, но согласитесь, что эти разряды делаются не медными шариками лейденской банки, ибо и у Курье и у меня вовсе не медные головы. Ваше сравнение неудачно, Бейль!
   – Вы все-таки литератор, а политика в литературе похожа на пистолетный выстрел в концерте.
   – Ничего не имею против, – сказал Курье, – в особенности если оба выстрела дают одинаковый эффект.
   Старик, опирающийся на палку, шедший, кряхтя и кашляя, обратил на себя внимание. То был невысокий хромой человек, с длинными серыми волосами, падающими на плечи, с морщинистым лицом и светлыми склеротическими глазами. Тут только собеседники вспомнили, что, перед тем как поздороваться, Беранже вел под руку этого старика.
   – Ну, я буду продолжать свою прогулку, дойду до фиакра, а потом поеду на улицу Батуар, – произнес старик, слегка приподняв поля шляпы и, согнувшись, оставляя на песке глубокий след тяжелой трости, прихрамывая, пошел по аллее.
   – Кто это? – спросил Бейль.
   – Я вас не познакомил, потому что без разрешения это довольно трудно делать. Старик капризен, и после недавнего покушения насамоубийство я всячески оберегаю его от раздражения. Вот сейчас он придет в свой полуподвал, под моей комнатой, ляжет на груду лохмотьев и будет лежать неделю не выходя. Я сегодня еле вытащил его на свежий воздух.
   – Кто же это все-таки? – спросил Бейль.
   – Да ведь это Руже де Лиль!
   Все переглянулись и замолчали. Автор «Военной песни Рейнской армии», спетой 30 июля 1792 года марсельскими федератами и облетевшей потом под названием Марсельезывесь мир, – автор этой песни жил в страшной нищете и болезни, всеми покинутый, ждущий смерти и зовущий ее насильно.
   Все по-разному подумали об этой встрече. Бейль вспомнил о том, как в день ареста Людовика XVI Руже де Лиль, поссорившись с Карно, сорвал с себя офицерские погоны и бросил их под ноги генералу. Офицер, пламенный патриот, написавший знаменитый гимн революции, не выдержал извещения об аресте королевской семьи и ушел в отставку. С того дня он превратился из революционера в быстро разлагающийся труп.
   Мериме сказал самому себе, что у него никогда не хватило бы пафоса написать революционный гимн. Как можно заражаться вообще подобным энтузиазмом! Огромная толпа с красными знаменами вызывала в нем насмешку.
   Курье думал, что если бы он был автором марсельезы, то сумел бы лучше распорядиться своей славой. И вдруг, поморщившись, вспомнил услышанный за перегородкой разговор жены с управляющим. Чего стоит слава великого памфлетиста, когда дома такая неурядица! Дядя Флоримон – управитель, человек огромного роста, думая, что хозяин уехал, повалил на постель жену Курье. Через перегородку слышен был шум и потом голоса, довольно откровенные суждения о муже, указания на то, что жандарм и священник предписали ей следить за Курье. Трудно сказать, чья судьба лучше. Быть может, стариком и ему придется, как Руже де Лилю, лежать в грязном номере меблированных комнат и ждать смерти.
   Беранже добродушно и нежно улыбался. Судьба, сделавшая его любимцем парижской бедноты, мастеровых и среднего люда, сделала ему новый подарок. Он имеет возможность быть нянькой старого младенца Руже де Лиля и выслушивать его потрясающие повести о тех событиях, которых молодой Беранже не мог еще знать и видеть.
   Доктор Корэф, втягивая шею в ворот и сложив руки за спиною, так что прохожие задевали за трость, вспоминал, как при обыске у него в Берлине полиция конфисковала рукопись марсельезы и как допрашивавший его польский жандарм, называя его, как старого знакомого, «Фердинандом Давидовичем» и потрепывая по плечу, убеждал его рассказать о всех русских знакомствах, хотя в нем не было ни капли русской крови. Мысль о польском жандарме внезапно сменилась мыслью о русском офицере Каховском, говорившем: «Россия в мешке, а царь – это крепкий узел. Надо ножом срезать узел, и тогда живая Россия выйдет из мешка». Однако что это за документ, который хотел показать Курье? Начал с разговора о сказках Гофмана, дознался, что Корэф, как приятель сказочника, изображен Гофманом под именем Винцента в «Серапионовых братьях», и вдруг сразу, ни с того ни с сего: «Я хочу показать вам характеристику, сопровождающую ваш первый приезд в Париж». «Этот Курье черт, а не человек!» – подумал Корэф.
   Пятеро французов на повороте аллеи Булонского леса в мгновение ока обменялись взглядами, каждая пара глаз с четырьмя парами. Бейль, Беранже и Мериме пошли вперед. Корэф наклонился, словно для того, чтобы поправить шнурки у туфли. Курье задержался около него. Через несколько времени они отстали шагов на пятьдесят. Курье вынул лист бумаги и дал прочесть Корэфу.
   Это был бланк министерства внутренних дел, адресованный префекту парижской полиции 30 ноября 1822 года:
   «Предлагаю вам учредить негласный надзор за доктором Корэфом, прибывшим из Баденского герцогства, так как он весьма громко высказывает революционные мнения и, имея рекомендательные письма, теснейшим образом связался с представителями оппозиции. Будучи домашним врачом князя Гарденберга,[141] он устранен от этой должности и выслан из Пруссии по причине своей дерзкой революционной агитации. В силу того, что Корэф светский человек, весьма любезный и хорошо образованный, его общительность даст вам полную возможность осуществить за ним самое тщательное наблюдение, нисколько не утомительное для ваших великосветских осведомителей».
   Корэф побледнел и выронил бумагу. Молодой человек, красивый и элегантно одетый, с наглым лицом и улыбкой продажной женщины, кинулся поднимать. Курье ударил его ногой в зад, и услужливый молодой человек поехал лицом по дорожному песку. С быстротою молнии Курье схватил бумагу и сунул за обшлаг. Глаза его, черные, огромные, горели яростью и, казалось, готовы были испепелить услужливого молодого человека. Тот поднялся, вынул свисток; публика быстро очистила пространство, на котором разыгралось неожиданное и непонятное происшествие.