Бейль писал Маресту:
   «Я ожидаю своего преемника с живейшим нетерпением. Я хочу провести весну уже в новом моем жилище. Но как я до него доберусь? Через Геную, откуда я поеду на паруснике, или, может быть, попросту через Венецию в Феррара-Болонью?»
   «Меня посылают в Чивита-Веккия,
   – делал Бейль приписку Альбертине Рюбанпре. 
   – Но как я доберусь туда? Повстанцы перерезали путь между Сполето и Перуджией. Всякий день приносит новые слухи, противоречивые, как во время отступления из России. По сторонам шоссе и по всем тропинкам Северной Италии – стычки войск разных партий и банды воров, которые держат в своих руках проселочные дороги. Пожалуйста, не сердитесь по поводу того, что я написал вам о романе „Красное и черное“. Через полгода о нем прекратятся всякие разговоры. Кроме того, я должен сделать вам страшное признание. Я в жизни моей никогда не был в России. Это мой брат, Анри Марк, написал „Красное и черное“, именно он был в России. Я воспользовался его бумагами, и так как мое имя Анри Мари, то, как видите, все сошло гладко».
   Когда Бейль писал это, он был в хорошем и ровном настроении. Перед ним лежало официальное отношение министра иностранных дел Себастьяни, подписывавшего бумаги вследствие замещения Моле:
   «Милостивый государь!
   Имею честь объявить вам, что король счел полезным для службы назначить вас французским консулом в Чивита-Веккия. Тем же самым приказом, 5-го числа сего месяца, его величество повелел господину Лавассеру заместить вашу должность в Триесте. Будьте добры, милостивый государь, ни в каком случае не оставлять должности до приезда вашего преемника и только лично ему передать документы консульской канцелярии. Одновременно уведомляю вас, милостивый государь, что ваш послужной список мы посылаем посланнику королевского Правительства в Риме с поручением передать его вам в Чивита-Веккия, когда вы будете там на должности консула при папском правительстве. Его величество король Франции не сомневается в вашем служебном усердии».

Глава сорок третья

   От северного до южного края Апеннинского полуострова одна и та же политика, стремившаяся превратить Италию в простой «географический термин», не дававшая людям, говорившим на одном языке, возможности не только объединяться на основе каких-либо общих стремлений, но даже свободно посещать друг друга, была навязана итальянскому народу со времени Венского конгресса союзом европейских монархов. После революционных волнений 1821 года эта политика поддерживалась Австрией – как центром абсолютизма и Римом – как центром религиозного гнета. Политику эту можно было проводить только благодаря крайнему раздроблению страны. Север и Юг были разделены на два десятка «независимых» государств, из которых каждое обязано было свято хранить законы, нравы и обычаи дореволюционной монархии. Центральная часть Италии вместе с Римом представляла собою своеобразную церковную монархию с римским папой как светским государем. В Италию запрещен был ввоз книг. Строго регистрировались все, кто читал газету, кто вообще много читал. Почти совершенно отсутствовали светские школы, население было неграмотно и в силу темноты чрезвычайно религиозно. Юг и Север не могли соединиться до тех пор, пока вся масса населения не встала бы во враждебные отношения к религии. Меттерних думал, что здесь мир царить будет вечно. Но население Италии думало иначе. Чем тяжелее был гнет, тем сильнее было стремление к свободе. Когда Бейль приехал в Чивита-Веккия, он увидел там огромную тюрьму, в которой ночевала тысяча каторжан, работающих на галерах. «Политические преступники были уже другие: не поэты, ученые и аристократы, вроде Сильвио Пеллико или Конфалоньери, шли на каторгу, – нет, самыми опасными политическими вожаками теперь оказались столяр и сапожник. Ни того, ни другого не называли по имени, так как имена эти тщательно скрывались».
* * *
   Лавассер, прибывший в Триест, принял от Бейля дела. Он предполагал, что встретит в консульстве подавленного неудачей человека, безалаберного писателя, не сумевшего разобраться в делах, не сумевшего устоять перед австрийским нажимом. Каково же было его удивление, когда он увидел загорелого человека с темно-каштановыми, почти черными бакенбардами, с толстым носом и проницательными, умными, почти злыми глазами! Бейль вышел к нему неторопливой походкой, в консульском мундире с высоким воротом, спокойно и вежливо протянул ему руку и проводил в кабинет. Лавассер остолбенел: в течение двух часов Бейль учил его, как школьника, консульскому делу. Он рассказал о французском населении полуострова, о взаимоотношениях французских граждан с местным населением, дал ему списки и перечни всех судов, стоящих в порту, сообщил сведения о хлебной торговле Баната, о товарах, необходимых для Франции. Сухо смотря на Лавассера, он вычислял ему на память тарифы консульских и таможенных сборов, так что под конец Лавассер, ожидавший найти легкомысленного собеседника и веселого анекдотиста, был совершенно потрясен и измучен этой напряжённой деловитостью. В то же время Лавассер не мог не почувствовать благодарности к этому человеку, вручившему ему ключи всех консульских тайн Триеста. После деловой беседы Бейль повел его обедать. Лавассер не мог удержаться, чтобы не высказать своих чувств. Бейль, досадуя на его удивление, сказал:
   – Сударь, я – воспитанник Политехнической школы имени математика Эйлера, я – инспектор коронных имуществ императора Наполеона, я – аудитор Государственного совета, по ночам вычислявший во время московского похода цифры артиллерийского и провиантского снабжения большой армии, и я не считаю консульское дело более трудным, чем мои предшествующие дела. Будьте любезны занять место за столом.
   Лавассер рассыпался в похвалах Политехнической школе, которая сыграла в июльские дни такую блестящую роль.
   – Будьте умеренны в ваших похвалах, – сказал Бейль – Не забывайте, что перед этим вы были секретарем господина Лафайета. Политехническая школа отравила этому генералу восторги Национальной гвардии. Политехническая школа состоит из республиканцев.
   – Надеюсь, вы не республиканец? – – сказал Лавассер.
   – О нет, конечно, нет, – ответил Бейль. – Я только не хочу, чтобы вы хвалили то, что для вас опасно.
   – А знаете ли вы, господин Бейль, что вновь избранная Палата подняла вопрос об упразднении должности главного коменданта Национальной гвардии, не считаясь с тем, что главный комендант, Лафайет, будет этим очень оскорблен.
   Но при этом сообщении Бейль поднял брови, ничего не сказав.
   – Генерал, конечно, немедленно удалился от всех дел.
   Бейль вдруг почувствовал, что он давится от смеха.
   «Как, этот восторженный старый полишинель, превращающий серьезнейшее дело кровавой революции в балаган, пытавшийся играть роль гуманного Робеспьера, скромного Дантона и деликатного Марата, получил, наконец, должное?! Лаффит, Казимир Перье превратили его в генуэзского мавра, прислужника Фиеско. „Мавр сделал свое дело, мавр может уходить“! Это их интрига! Это они сделали! О ловкачи, о хитрые волки!»
   Протягивая бокал с красным вином Лавассеру, Бейль предложил тост за здоровье его величества короля Франции.
   Лавассер собирался дать во Францию уничтожающий отзыв о своем предшественнике, но дела были в блестящем состоянии, и единственное, что ему оставалось сделать, – это промолчать совсем. Бранить было нельзя, хвалить не хотелось. Можно было молча присвоить себе обширную подготовительную работу Бейля.
* * *
   По дороге в Чивита-Веккия Бейль задержался во Флоренции. Он встретил там художника Горация Вернэ и провел с ним, его женою и дочерью несколько дней, пока не пришло обещанное письмо с деньгами и путевыми документами. Горадий Вернэ был потомком целых поколений живописцев: дед и прадед были художниками, отец был знаменитым баталистом, писавшим огромные полотна, изображавшие наполеоновские битвы. Гораций Вернэ учился у отца и у художника Венсена. Принадлежа к новому поколению, он выступал противником классических традиций и в 1809 году написал картину «Взятие редута», дававшую такую же трактовку боя, как у Мериме в коротком рассказе того же названия. С 1828 года Гораций Вернэ был назначен директором Французской академии в Риме.
   За обедом Вернэ показывал Бейлю маленькие наброски итальянских типов. Это были энергичные, красивые лица, не лишенные лукавства и добродушия, прекрасные образцы великолепной человеческой породы, чудесный материал для создания непобедимой когорты.
   – Но увы, – сказал Вернэ, – эти двадцать семь прекрасных тосканских голов – сплошь бандиты из шайки, пойманные месяц тому назад. Я пишу картину «Схватка бандитов с папскими жандармами». Вы знаете, кто стоял во главе? Вот этот. – Вернэ протянул Бейлю карандашный рисунок, изображавший профиль необычайной чистоты. Это была совершенно рафаэлевская голова юноши лет девятнадцати. Курчавые волосы, великолепно очерченный благородный рот и прекрасная посадка головы.
   – Какие люди! – воскликнул Бейль.
   – Да, – ответил Вернэ. – Огромная энергия двадцати семи жизней будет израсходована на галерах, а начальник, вероятно, будет повешен. Все его преступление состояло в том, что он ударил ножом папского цензора. Жандарм отвел его руку, рана оказалась незначительной. Юноша переписывался с женщиной, на которую покушался папский чиновник. Жандармы перехватили переписку и использовали ее так, что едва не свели с ума этого юношу. Отсюда удар ножом, потом побег, потом бандитская шайка на дорогах из Сиены во Флоренцию, и вот, наконец, печальный исход. Все двадцать семь в тюрьме, был двадцать восьмой, но он исчез. Говорят, что его подкупил кардинал-губернатор, и он выдал всю шайку, однако, вместо обещанных ему денег, получил петлю в Риме. Не правда ли, совершенно не парижские впечатления? – закончил рассказ Вернэ.
   – Да, к счастью, не парижские впечатления, – сказал Бейль. – Не всегда же силы этой молодежи будут растрачиваться на бандитизм игалеры.
   «Пожалуй, хорошо, что в Триесте, а не сразу в Чивита-Веккия я начал свою дипломатическую карьеру, – думал Бейль. – Хорошо, что Сент-Бев не приехал разделить мое триестское уединение на полгода, как я его приглашал, и хорошо, что я знаю теперь, как принимают три цвета нынешней Франции. Барон Дево, французский консул в Чивита-Веккия, занимавший эту должность в течение шестнадцати лет, в несколько часов лишился ее только потому, что вздумал после июльских дней сразу водрузить трехцветное французское знамя над фасадом французского консульства. Это был совершенно законный поступок, но не все законное хорошо. Поднимая трехцветное знамя, Дево снял с фасада папский щит с гербовыми ключами крест-накрест. Маленький старичок – градоправитель Чивита-Веккия – кардинал Галеффи оказался неумолимым. После кардинальского представления в папскую канцелярию никакая сила не могла спасти Дево. И вот старый консул принужден передать власть какому-то бездельнику, парижскому писаке, которого, вдобавок, господин Меттерних выгнал из Триеста».
   Помощник консула, черный худощавый грек Лизимак Тавернье, с грустью провожал своего патрона.
   – Не поздравляю вас, Тавернье, не поздравляю, – говорил Дево. – Я не могу больше ждать. Господин консул Бейль должен прибыть уже неделю тому назад; вот вам первый признак аккуратности нового консула. Я на день съезжу в Рим.
   – Я вас провожу, – сказал Лизимак.
   С обратным мальпостом из Рима в карете с Тавернье ехало трое римлян, англичанин и, перед самым отходом мальпоста на Орвьето, вскочил толстый итальянец. Он хотел занять место около окна. Лизимак, считавший себя с этого дня фактическим представителем французского королевства на территории Чивита-Веккия, решил сам сесть у окна и не уступать. Итальянец с удивлением посмотрел, посторонился и сказал Лизимаку:
   – Scusi![219]
   – Полагаю, что итальянский торговец должен уступить место французскому консулу, – сказал Лизимак, грубо оборачиваясь к извинившемуся человеку.
   – А я полагаю, – ответил тот, – что если вы итальянский торговец, то я и есть французский консул в Чивита-Веккия.
   Лизимак вскочил как ошпаренный,
   – Господин Бейль?!
   – Да, – ответил Бейль.
   – Честь имею представиться: вице-консул Лизимак Тавернье. – Так произошло неофициальное представление.
   Дево, уезжая, ворчливо говорил Бейлю:
   – Советую вам прогнать Лизимака. Ловкач и лицемер, человек скромный на вид, но со страшным самомнением.
   – Но ведь он не ворует? – сказал Бейль.
   – Не замечал, – ответил вяло Дево.
   Когда пыль от мальпоста улеглась по дороге, Бейль в синем мундире с восемнадцатирядной золотой вышивкой и в треугольной шляпе с белыми перьями, надев перчатки и шпагу, вошел в дом кардинала Галеффи. Маленький старичок с горбатым носом в синих жилках, с маленькими слезящимися, выцветшими глазами, в красном рединготе и красном атласном жилете поднялся к нему навстречу, опираясь левой рукой на трость, о которую щелкали большие сердоликовые четки.
   – Да, да, Чивита-Веккия дальше от Вены, чем Триест. Мы ведь не такие строгие, как австрийский канцлер. Жаль, конечно, что господин французский консул будет получать здесь не пятнадцать, а всего лишь одиннадцать тысяч франков от своего правительства, но мы думаем, что оживится торговля, и ваши дела поправятся.
   Тон был совершенно добродушный, благожелательный, и не похоже было, чтобы этот склеротический старичок был наивным кардиналом. Бейль смотрел на его красный жилет и вспоминал, где он видел в точности такой же. Эта неотвязная мысль помогла ему сохранить во время беседы с кардиналом почтительно-сосредоточенный вид и не слишком пускаться в рассуждения.
   «Ах да, ведь это на представлении „Эрнани“ Теофиль Готье был в таком жилете и вызывал ужас честных буржуа; еще я сказал ему, что он разбивает впечатление публики, которая не знает, куда смотреть: на жилет или на сцену».
   Кардинал вывел Бейля на балкон над самым морем.
   Виден был обширный – синий залив и суда, стоящие на рейде: огромные парусники, папский корабль и французский бриг «Алерт».
   – Вы ведь видите, что я нисколько не против французского знамени, – сказал кардиная Галеффи и, вынув белый платок из кармана, махнул с балкона. Белый дымок появился на корабле, через три секунды донесся пушечный выстрел. На мачте брига взвился французский флаг, а на папском корабле взлетел, развеваясь под ветром, огромный белый штандарт с Петром и Павлом. Это было приветствие папского корабля и салют по случаю вступления нового консула в должность.
   Через день был местный праздник. Гонорар за «Красное и черное» начал быстро уменьшаться. Первым делом – украсить консульство факелами на ночь, не дожидаясь, пока пришлют консульские деньги. Наутро удивленный Лизимак явился к Бейлю для сердечного разговора. Он уверял, что ничего не требует, что он считает за честь служить с господином консулом, он сомневается, сумеет ли быть ему приятным, но быть полезным он, конечно, сумеет.
   Бейль его успокоил.
   – Мой друг, по-моему, у вас нет никаких оснований для такого разговора. Мне и в голову не приходило заменять вас кем-нибудь.
   Через минуту Бейль забыл об этом разговоре, но Лизимак написал в Париж своему родственнику, занимавщемуся торговлей, прося разузнать подробности о его новом начальнике, господине Бейле, спросить у портье, у прислуги – нет ли за господином Бейлем каких-либо слабостей. Сделав это, он успокоился и стал выжидать.
   Бейль установил: между одиннадцатью утра и часом пополудни доклад и совместная работа, два раза в неделю прием посетителей; в дни прихода французских судов справки о товарах, просмотр судовых книг; французские граждане принимаются в любое время. Осторожно он стал спрашивать Лизимака о составе населения Чивита-Веккия и о настроениях. Лизимак обнаружил полное незнание. Что «состав населения в шесть тысяч четыреста человек определяется главным образом итальянской национальностью», – это Бейль знал и без вице-консула.
   – Какие знакомства были у господина Дево? – спросил он.
   – По воскресеньям он бывал у здешних церковных властей и больше нигде. Собственно и узнавать здесь не о чем – сказал Лизимак.
   – Как не о чем! – воскликнул Бейль. – Восемь часов езды в мальпосте – и уже Рим, а вы говорите – не о чем!
   – Так ведь это Рим, – сказал Тавернье.
   – А вы думаете, что Чивита-Веккия изолирована от всего мира? Нет, мы перестроим нашу работу. Нельзя довольствовыться обществом священников и капитанов папской жандармерии, так вы ничего не узнаете. Потрудитесь сообщить мне все, что вы увидите собственными глазами за день, все, что услышите от людей достоверных, и, наконец, все слухи о происшествиях в соседних городах. Сколько раз останавливаются в порту марсельские пароходы?
   – Четыре раза в месяц, – ответил Лизимак.
   – Чтобы каждый раз были готовы отчеты для отправки во Францию с пароходами, отходящими на Марсель, – распорядился Бейль.
   – Слушаю, – сказал Лизимак, – но я бы предпочел, чтобы моя работа ограничилась составлением денежных отчетов и канцелярской перепиской.
   Бейль согласился.

Глава сорок четвертая

   Консульское хозяйство было невелико. Прежде всего надо было сменить лошадь. Вахмистр Шестого драгунского полка, Анри Бейль хорошо знал этот товар и со смехом прогнал продавцов, явно стремившихся его надуть. Наконец, верховая лошадь куплена; есть конюшня, в которой стоят старые экипажи рядом с денниками, есть погреб, в котором остался запас орвьетских вин, купленных у Дево. Кухня довольно жалкая, несмотря на то, что прибрежные рыбаки приносят прекрасную рыбу. Артишоки еще не созрели. Разнообразить стол трудно. К тому же доктор Прево, осматривая в Париже будущего консула, сказал, что надо отказаться от мясных блюд.
   Из верхнего окна консульского дома видна огромная морская равнина. Чивита-Веккия, несмотря на близость от Рима, кажется оторванным, изолированным углом земли. Безветрие, тишина, полный покой древних берегов. Красные черепицы крыш, пыльные улицы, горячий камень, безлюдье после полудня. Население этого пустынного берега ничего не помнит о прошлом. Здешние жители могут рассказать только о коммерческих сделках прошедших пяти лет, но ни один горожанин не расскажет о том, что произошло во Флоренции в 1823 году и что было на месте этих древних centum cellae[220] в римские времена. А между тем именно здесь корявый плуг к северу от города выбросил на поверхность земли первые вазы древних поселенцев – этрусков. Спокойные и вялые городские буржуа не интересуются ни книгами, ни газетами. В городе нет школ, нет книжных лавок, дети учатсяг у попов. В те дни, когда порт бывает пуст, все побережье кажется мертвым. Лишь иногда в эти пустые дни на горизонте под горячими лучами солнца колышется едва заметной белеющей точкой легкая бригантина. И так до вечера. Под покровом ночной темноты она подходит к берегу, врезается в рыжие, гниющие водоросли. Люди, стоя по горло в воде, поднимают руки с носилками высоко над головами, получают с борта таинственный груз и выносят его на каменистый берег. Привозят ружья. Но об этом никто не знает. Папа Пий VIII – напуганный человек.
   – Почему не используются минеральные источники Чивита-Веккия? Это могло бы привлечь иностранцев и оживить побережье, – спрашивал Бейль Галеффи
   – Вот этого-то мы и не хотим, – сказал кардинал. – Иностранцы заразят нашу верную паству тлетворным духом либерализма. В языческие времена эти минеральные воды исцеляли римлян, о которых вы говорите, но мы – христиане и предпочитаем исцеляться святою водой.
   – Но есть еще источник обогащения. Вы можете начать вывоз гниющих водорослей на поля. Это сделает их тучными и плодородными.
   – И этого мы не хотим, – сказал Галеффи. – Пусть крестьяне живут в горах – на побережье они делаются контрабандистами. Нам и так дорого стоит береговая охрана.
   Однажды вечером Бейль пошел в местный театр. Давали пьесу «Жертвы любви, и дружбы», похожую на английские мелодрамы. Публика принимала ее холодно, так как на сцене муж сходил с ума от неверности жены. Итальянцы не понимали, как это может быть. После мелодрамы шли фарсы полишинеля, и публика сотрясала зал хохотом и криками. Это была старинная веселая, шутливая Италия. Бейль вдруг стал узнавать глаза своих ломбардских друзей. Но по выходе из театраглаза потухали. В дни молодости Бейля эти глаза загорались от других причин. Девятилетний гнет изменил и оподлил городскую молодежь Италии. 6 июня Бейль писал Маресту:
   «Я страдаю. Известно ли вам, что 20 мая посланники пяти великих держав собрались просить у папы внести некоторые изменения в способы его управления страной? Вот примеры просьб: светские люди должны допускаться к занятию административных должностей, Государственный совет в Риме должен состоять не только из кардиналов, но на две трети из мирян; подлежат отмене приговоры по экономическим делам.
   Если бы у меня были силы передать вам диалоги кардиналов, их суждения по этим предположениям! Они решили отказать, но их ненавидят свои же солдаты, их собственные подданные. У них нет ни гроша за душой, и купечество отказывает им в кредите. Австрийцы срывают предложения других держав. Вот вам подготовка к взрыву. Австрийский посланник Лютцов советует папе в крайнем случае уступить, но выбрать на административные должности наихудших мирян, чтобы пожалели о носителях сана.
   Вы можете судить о моральном состоянии Рима, который остался ни в тех, ни в сех. Его святейшество не осмелился третьего дня появиться на процессии из страха, что его украдут революционеры. Оно, это святейшество, получило уже соответствующее анонимное предостережение».
   Уже давно папская полиция, вскрывавшая все письма, шедшие обычным порядком, была встревожена тем, что какой-то барон Дорман (спящий) пишет насмешливые и язвительные отзывы о самых святых вещах папского управления. И на этот раз письмо было скопировано, и начались догадки о том, кто может быть ею автором.
   Бейль решил первое время целиком посвятить себя дипломатической работе. Однажды он писал Маресту, что если, по мнению министерства, писатель не может быть консулом, он согласен ничего не печатать. Дело в том, что он с трудом садился за письменный стол после приведения в порядок консульских дел своего предшественника. Они были очень запущены. Дево совершенно не интересовался французскими чиновниками в соседних городах Папской области. Бейль занялся ими. Он посетил Равенну, Анкону, Пезаро, Террацину. Приезжал запросто, без предупреждений, верхом или в коляске, взяв с собою слугу-итальянца, напоминавшего ему погибшего Оливьери.
   Суровый и спокойный, он входил, не прося разрешения, в канцелярии французских представителей, просматривал консульские книги, торговые записи, книги сборов, спрашивал о состоянии французских граждан, о настроении города. Первый же объезд его совершенно не удовлетворил. Вместо того чтобы будить жизнь, французы засыпают сами; испугавшись австрийских окриков, они стараются быть более ленивыми, чем приказчики в мясной лавке Чивита-Веккия. Глаза его сверкали, когда он слышал возражения на свои требования: он был зол, беспощаден и требователен. Через три месяца наступил поворот. В Чивита-Веккия присылались отчеты, доставлялись сведения, заполнялись посланные им разграфленные листы анкет. Если не для Франции, то для себя он получал сведения о состоянии Италии. Так возник набросок «Рим и папа». Он посылает его двоюродному брату в Париж по условленному адресу в купеческом конверте, содержащем просьбу о присылке машинки для мороженого. Очерк появляется анонимно и привлекает особое внимание министерства иностранных дел, так как в ответ на этот очерк, помещенный в английском журнале, посыпались заметки и статьи в австрийских и итальянских газетах. Министр находит статью превосходной, но никому в голову не приходит, что она написана французским гражданином. Это писал, по мнению парижан, англичанин, наблюдатель, конституционалист, умный, холодный, ничего не признающий, кроме своего Лондона, ноимеющий огромные сведения о промахах папского и австрийского управления, которые губят Италию. Из Парижа пришла бумага о неутверждении отчета Лизимака Тавернье.