Страница:
Нигде никаких следов французского кавалериста Стендаля не оказалось.
Читают все с восхищением, но никто не знает, что автор – француз Бейль.
Полина извещает Бейля о смерти мужа в Гренобле.
Надо ехать во Францию. Опять мальпост, опять дорога, опять голубая карета с австрийским почтовым гербом на кузове, запряженная шестеркой, с переодетым жандармом вместо форейтора. Холодный ветер с севера около Альп, остановки на берегу Комо. И опять возобновленная встреча. Быстро промелькнувшая коляска, и в ней – прежняя незнакомка. Взглянула рассеянно, продолжая говорить со спутником, которого не удалось рассмотреть подробно. В черном плаще, худой, без шляпы, с огненно-рыжими волосами, изможденный, бледный, с огромными горящими глазами, похожий на хищную птицу в клетке зоологического сада. Бейль где-то видел это лицо. Да, все-таки Бейль узнает его.
Однажды, поздно ночью, он видел этого человека у Конфалоньери. Это – величайший поэт Италии, изгнанник Уго Фосколо.
Когда-то пламенный сторонник Бонапарта, Фосколо был офицером Цизальпинского легиона. Его всегда отличал генерал Массена.[106] Фосколо под его знаменами шел против австрийцев, но внезапно, после битвы при Маренго, покинул войска и назвал Бонапарта предателем Италии. Потом появилась его книга «Последние письма Якопо Ортиса» – прославленный роман, изданный на средства Траверси и нашумевший на всю Европу. В этой книге были замечательные слова: «Наша страна принесена в жертву. Все погибло, и мы живем, как тени, оплакивающие свой позор и свои несчастья. Я отчаиваюсь в родине, я отчаиваюсь в самом себе. Италия – несчастная страна! Добыча роковых столетий! Жертва победителей! Я должен сухими глазами смотреть в бессильной злобе на людей, ограбивших мою страну и ее предавших».
Вслед за этими горячими словами были написаны его речи к Бонапарту, не попавшие в печать, но распространяемые в рукописях. Это были отклики Фосколо на совещание цизальпинских депутатов, созванных Бонапартом. Фосколо – автор трагедий, запрещенных Бонапартом. Фосколо – дивный стихотворец, сообщивший небывалую музыку латинской речи. Фосколо – писавший сатиры на императоров. Фосколо – преследуемый, дважды изгнанный, одинаково ненавистный французскому Наполеону и австрийскому Францу. Как он мог появиться так смело на австрийских дорогах в коляске с этой ломбардской красавицей? И кто она, так смело путешествующая с человеком, которого все считают проживающим где-то в Шотландии?
Уже давно рассеялась дорожная пыль. Уже давно, мягко ступая по снегу, верховая лошадь медленно взбирается по крутой Сен-Готардской дороге. Бейль держит повод закоченелой левой рукой, изредка приподнимается в стременах, чтобы размять застывшие ноги, но мысли его по-прежнему в апельсинных садах и миртовых рощах, в зеленых виноградниках Ломбардии. Сравнение с апельсинным деревом приходит, ему каждый раз, как только он вспоминает незнакомку. Оглядываясь кругом, смотря на орла, летающего над снежной скалою, на горные тропинки, по которым медленно спускается австрийская артиллерия, Бейль именно по контрасту думает о незнакомке, он чувствует ее отсутствие все острее и острее, по мере того как позади, между ним и Миланом, воздвигается альпийская стена. Вместе с тем, удаляясь на север, он чувствует боль: щемящая боль закрадывается в сердце при мысли о том, как много в его жизни отведено скитаниям в дороге.
Какое количество дней в году проводит он на одном месте, вне дороги и скитальчества? Это жизнь в мальпосте!
Смутное чувство охватило Бейля, когда он подъезжал к местечку Клэ. Здесь когда-то был виноградник, принадлежавший его отцу. Старик его продал, как писала Полина. Во время остановки Бейль робко, с предосторожностями, чтобы не быть узнанным, подошел к изгороди. Крестьянин в кожаных штанах, в серой шляпе, в блузе, на которой перекрещивались ярко-желтые подтяжки, вооруженный кривым садовым ножом, стоял у изгороди и с недоверчивым удивлением смотрел на подходившего Бейля. Это был новый владелец виноградника.
Бейль вынул монету и попросил срезать несколько кистей винограда. Подозрительно глядя на незнакомца, крестьянин исполнил просьбу. Бейль поспешно вернулся к экипажу и дорогой медленно ел виноград. Последняя кисть еще была цела, когда он подъехал к дому отца, на улице Старых Иезуитов, в Гренобле.
Глава двадцать первая
Глава двадцать вторая
* * *
В миролюбивом настроении вернулся Бейль в Милан. Но в нем, в этом миролюбивом Бейле, жил бурный и безудержный темперамент карбонария Стендаля, офицера французской конницы. С этого момента наступает раздвоение, которое бросается в глаза даже его друзьям. Стендаль пишет, печатает и существует неизвестно где, его ищут и ловят, а господин Бейль – буржуа, с аристократическими претензиями – ведет праздный образ жизни в Милане, сидит в опере, выезжает на прогулку верхом и кочует из города в город по австрийской Италии. Во Флоренции вышла анонимная итальянская книжка о романтизме – «Romanticismo».Читают все с восхищением, но никто не знает, что автор – француз Бейль.
Полина извещает Бейля о смерти мужа в Гренобле.
Надо ехать во Францию. Опять мальпост, опять дорога, опять голубая карета с австрийским почтовым гербом на кузове, запряженная шестеркой, с переодетым жандармом вместо форейтора. Холодный ветер с севера около Альп, остановки на берегу Комо. И опять возобновленная встреча. Быстро промелькнувшая коляска, и в ней – прежняя незнакомка. Взглянула рассеянно, продолжая говорить со спутником, которого не удалось рассмотреть подробно. В черном плаще, худой, без шляпы, с огненно-рыжими волосами, изможденный, бледный, с огромными горящими глазами, похожий на хищную птицу в клетке зоологического сада. Бейль где-то видел это лицо. Да, все-таки Бейль узнает его.
Однажды, поздно ночью, он видел этого человека у Конфалоньери. Это – величайший поэт Италии, изгнанник Уго Фосколо.
Когда-то пламенный сторонник Бонапарта, Фосколо был офицером Цизальпинского легиона. Его всегда отличал генерал Массена.[106] Фосколо под его знаменами шел против австрийцев, но внезапно, после битвы при Маренго, покинул войска и назвал Бонапарта предателем Италии. Потом появилась его книга «Последние письма Якопо Ортиса» – прославленный роман, изданный на средства Траверси и нашумевший на всю Европу. В этой книге были замечательные слова: «Наша страна принесена в жертву. Все погибло, и мы живем, как тени, оплакивающие свой позор и свои несчастья. Я отчаиваюсь в родине, я отчаиваюсь в самом себе. Италия – несчастная страна! Добыча роковых столетий! Жертва победителей! Я должен сухими глазами смотреть в бессильной злобе на людей, ограбивших мою страну и ее предавших».
Вслед за этими горячими словами были написаны его речи к Бонапарту, не попавшие в печать, но распространяемые в рукописях. Это были отклики Фосколо на совещание цизальпинских депутатов, созванных Бонапартом. Фосколо – автор трагедий, запрещенных Бонапартом. Фосколо – дивный стихотворец, сообщивший небывалую музыку латинской речи. Фосколо – писавший сатиры на императоров. Фосколо – преследуемый, дважды изгнанный, одинаково ненавистный французскому Наполеону и австрийскому Францу. Как он мог появиться так смело на австрийских дорогах в коляске с этой ломбардской красавицей? И кто она, так смело путешествующая с человеком, которого все считают проживающим где-то в Шотландии?
Уже давно рассеялась дорожная пыль. Уже давно, мягко ступая по снегу, верховая лошадь медленно взбирается по крутой Сен-Готардской дороге. Бейль держит повод закоченелой левой рукой, изредка приподнимается в стременах, чтобы размять застывшие ноги, но мысли его по-прежнему в апельсинных садах и миртовых рощах, в зеленых виноградниках Ломбардии. Сравнение с апельсинным деревом приходит, ему каждый раз, как только он вспоминает незнакомку. Оглядываясь кругом, смотря на орла, летающего над снежной скалою, на горные тропинки, по которым медленно спускается австрийская артиллерия, Бейль именно по контрасту думает о незнакомке, он чувствует ее отсутствие все острее и острее, по мере того как позади, между ним и Миланом, воздвигается альпийская стена. Вместе с тем, удаляясь на север, он чувствует боль: щемящая боль закрадывается в сердце при мысли о том, как много в его жизни отведено скитаниям в дороге.
Какое количество дней в году проводит он на одном месте, вне дороги и скитальчества? Это жизнь в мальпосте!
Смутное чувство охватило Бейля, когда он подъезжал к местечку Клэ. Здесь когда-то был виноградник, принадлежавший его отцу. Старик его продал, как писала Полина. Во время остановки Бейль робко, с предосторожностями, чтобы не быть узнанным, подошел к изгороди. Крестьянин в кожаных штанах, в серой шляпе, в блузе, на которой перекрещивались ярко-желтые подтяжки, вооруженный кривым садовым ножом, стоял у изгороди и с недоверчивым удивлением смотрел на подходившего Бейля. Это был новый владелец виноградника.
Бейль вынул монету и попросил срезать несколько кистей винограда. Подозрительно глядя на незнакомца, крестьянин исполнил просьбу. Бейль поспешно вернулся к экипажу и дорогой медленно ел виноград. Последняя кисть еще была цела, когда он подъехал к дому отца, на улице Старых Иезуитов, в Гренобле.
Глава двадцать первая
Были дождливые дни. После ссоры с отцом из-за сестры Полины Бейль отвлекался от печальных размышлений верховой прогулкой. Он выехал вместе с сестрою, несмотря на облачный день и ненастье, и снова побывал в тех местах, куда в детстве любил уезжать с товарищами Бижильонами. Теперь, поднявшись на лесистый гребень Дофинэ и вдыхая смолистый холодный и необычайно легкий воздух гор, он смотрел на расстилающиеся перед ним синие, голубые, темно-зеленые и лиловые горы, покрытые лесами и уходящие в бесконечную даль горизонта, туда, где дымчатый, почти прозрачный горный гребень сливался с синеватыми и серыми тучами. На ближних и дальних предметах лежал голубоватый дым, синие озера вырезывались кое-где на пространствах темно-зеленого лесного массива. В этих лесах была прекрасная охота. Управляющий старика Ганьона когда-то рассказывал о барсуках, лисицах, куропатках, населяющих эту лесную глушь. Бейль вспоминал день св. Губерта в лесной сторожке, когда охотники с собаками устроили привал недалеко от Сент-Измьер и когда он, еще мальчик, едва не был разорван английскими борзыми.
Полина разделяла вкусы брата. Она восхищалась Анри, как замечательным стрелком, который когда-то на пари стрелял птицу в лет. Она сама в своей охотничьей амазонке и сейчас склонна была возобновить охотничьи затеи Дианы, если бы не траурная вуаль, спускавшаяся на левое плечо. Возвращаясь домой, брат и сестра решили, не дожидаясь примирения с отцом, на следующий день вместе уехать в Милан.
Расставание было вовсе не грустное. Дорога на юг обоим показалась сказочно хорошей. Снова возвращаясь в Милан, Полина быстро забывала горе, а ее брат с небывалым нетерпением отсчитывал километры.
В мальпосте, в те часы, когда Бейль дремал, покачивая головой под толчки рессор, Полина любила читать. Ей нужно было многое узнать об Италии этих лет. Она везла с собой новую книжку «Рим, Неаполь и Флоренция в 1817 году». Она не соглашалась со многими суждениями автора этой книги, но, будучи снисходительным и мягким человеком, всюду старалась внести струю своего миролюбия, всему найти оправдание. Она прямо говорила брату, что некоторые суждения Стендаля ей кажутся поверхностными и намеренно озорными, но что это, очевидно, человек большого ума, хотя и неглубокого чувства.
– Ведь он кавалерист, а я помню, какие легкомысленные люди кавалерийские офицеры. Ты сам знаешь, Анри, – говорила она, обращаясь к брату.
Брат почти всегда соглашался; в некоторых случаях он советовал ей меньше обращать внимания на автора и больше вникать в те предметы, которых он касается.
– Я, знаешь ты, сам недолюбливаю этого Стендаля. Порою он кажется мне изрядным пустомелей.
Публика мальпоста иногда принимала участие в спорах. Негоциант из Болоньи и неаполитанский врач знали книгу Стендаля. Оба в высшей степени отрицательно отзывались об авторе и говорили, что этот офицер Стендаль, зараженный настоящим якобинским духом, представляет собой довольно опасную фигуру. Бейль немедленно соглашался с ними и начинал рассказывать вереницу нелепейших анекдотов, слышанных «об этом Стендале», причем не скупился на самые бранные клички и едкие характеристики. Тогда Полина вступалась за автора, и Анри Бейль бывал в восторге, слыша в этой защите голос родной крови.
– Однако тебя можно заподозрить в том, что ты имеешь какое-то сродство с этим Стендалем, – сказал он ей однажды.
Полина особенно интересовалась кружком графа Порро. Она слышала, что лучшие люди Германии, Франции и Италии встречаются в его доме. Бейль называл Шлегелей,[107] госпожу Сталь, Сильвио Пеллико, лорда Байрона, лорда Брэгема, Борсиери, Людовико Брэма и особенно – Федериго Конфалоньери. Последний – блестящий представитель человеческой породы, огромный политический темперамент, могучий ум, железный характер, несокрушимая воля – одним словом, сочетание свойств человека, не встречающееся в этой жалкой Франции, сославшей на каторгу всех энергичных людей. Во время одной из таких характеристик внезапно раздался голое старика – соседа по мальпосту:
– Confalonieri? Questo liberale? Un uomo sommamente pericoloso![108] – прохрипел низким басом старик с ввалившимися губами и желтыми щеками. Сказав это, он вынул, синюю фляжку, открыл пробку и налил себе в золотую стопку дымящегося зеленого ликера. Когда он подносил золотую стопку к беззубому рту, на сухих и длинных костлявых пальцах заиграл золотой перстень с огромной сердоликовой церковной печатью и обнаружились скрытые под рукавом черные агатовые четки. Из-под кружевной манжеты высовывался черный крест, которым кончалась вереница четок. Выпив три стакана ликера, старик оживился и, уставив горячие, злые глаза фанатика на Бейля, заговорил:
– Италии необходим палач не в кардинальском пурпуре, а в белой одежде. Римский первосвященник скоро благословит это дело. Страна забыла бога, и отсюда все несчастья и озлобление века. Ваш Бонапарт был истинным духом тьмы, но он был послан для кары. Только великие северные цари Габсбурги и Романовы поняли правду церкви. Скоро никаких Конфалоньери не останется в Италии.
Бейль сделал вид, что утомлен дорогой. Он зевал почти в лицо старику, закрыв глаза, и через минуту действительно заснул, предоставив Полине и другим спутникам продолжать беседу со старым иезуитом. Он подумал только о том, как отчетливо звучат пророчества старого святоши, и решил рассказать Конфалоньери об этой встрече при первом же случае.
Миновав горные склоны и спустившись к зеленеющей долине Ломбардии, Бейль почувствовал незнакомое прежде состояние удушающей радости. Никогда Франция не казалась ему такой потускневшей, и никогда Италия так не манила его, как в это возвращение. Ломбардия была для него светом и воздухом, тем, без чего не может жить человек. В месяц северной поездки он испытывал непонятную ему самому тоску. Теперь, с каждой перепряжкой мальпоста, сердце билось нетерпеливей. В ушах, не переставая, звучала певучая музыка лучших стихов, когда-либо слышанных им:
Монти приветствовал Суворова, приветствал Бонапарта, приветствовал австрийскую власть, играя словами «Австрия» и «Астрея». Насколько маленький Сильвио, с его детским лицом, круглыми очками и поднятыми бровями, лучше и приятнее в общении, искреннее и честнее, нежели этот лукавый царедворец с лицом куропатки и губами, сложенными сердечком!
Дорога пылила черной пылью плодородной земли. Необычайная пышность все подавляющей буйной растительности давала впечатление изобилия, впечатление какой-то плодоносной бури. Виноградники сменялись полями ирисов, фруктовые сады – оливковыми рощами; деревни с домами, окруженными темной листвою лавров и копьеобразными кипарисами, мелькали перед окнами мальпоста. Форейтор трубил в почтовый рожок, встречный капуцин, с горбатым носом, загорелый под цвет своего коричневого подрясника, с серыми, запыленными волосами, сворачивал с шоссе на проселок одноколку, запряженную осликом. Нищие, казавшиеся странным противоречием богатству этого края, спали в пыли по краям дороги под горячим солнцем. Католические патеры в широких шляпах были похожи на пастухов и бандитов; подозрительные наездники, сворачивавшие издали на боковые тропинки с почтового тракта, в широкополых шляпах, с карабинами за плечами, были похожи в свою очередь на католических попов. На полях, подвязывая растения, работали мотыгой и лопатой худые, сухопарые ломбардские батраки, составлявшие главную часть населения этой богатейшей равнины, поделенной между помещиками и крупнейшими фермерами.
Бейль думал о чрезвычайной запуганности этого населения, об ужасающей нищете наряду с богатством, о постоянных сменах власти в Северной Италии и неуверенности в завтрашнем дне, в силу которой эти бедняки и нищие Ломбардии могли то выставить толпу повстанцев и грабителей, то двинуться мстительной карой в города, охваченные революцией, по призыву католических попов и австрийских жандармов. Бейль думал о том, какую огромную ошибку делают его друзья карбонарии, не пытающиеся найти связи с этим населением.
Он вспоминал клятву Байрона и Конфалоньери: «Буду всеми силами бороться за истинный и справедливый закон рабочих полей, ибо без этого закона немыслима истинная свобода. Поля и земли не могут быть собственностью. Я обязуюсь бороться за отмену частных владений». Бейль вспоминал, как, произнося эти слова, Байрон глядел на ритуальный череп, лежавший на столе, и протянул руку, чтобы взять у Конфалоньери карбонарский символ – цветущую ветку акации. Эта ветка передавалась только тем, кто, помимо всех клятв, обязывался содействовать истреблению королевских семей.
Наступал вечер, а с ним – очередная остановка. Менялись ночлеги. Утром, с восходом солнца, начиналась новая дорога, мелькали города, местечки, виллы, придорожные траттории. Стояли томительные, знойные, горячие дни. Солнце обжигало мальпост. Все реже и реже пассажиры садились на империал. Все чаще и чаще менялись путники внутри кареты. Старый иезуит давно сошел, встреченный почтительно старой дамой с собачкой около Фино. Его место занял маленький круглый человек, развернувший баул с платками из шелковой тафты и начавший восхвалять свои товары. Это были розовые, серые, голубые платочки, платки с самыми нежными стишками, вышитыми и оттиснутыми по углам; с сонетами Петрарки на тех, что были подороже, и просто с объяснениями в любви, – в полном соответствии со вкусами и средствами покупателя. Продавец рассчитывал больше всего пленить своим красноречием молодого, щеголевато одетого путешественника, сидевшего в углу мальпоста. Но тот проявил полное равнодушие и, казалось, дремал под щебетание веселой молодой женщины, которая занимала своего спутника совершенно неуловимым бессодержательным разговором. Наоборот, она сама с любопытством перебирала шелковые ткани и набрала себе дюжину платков с самыми нежными и трогательными надписями.
Молодой человек начал как будто просыпаться. Равнодушное выражение сменилось у него чувством некоторого ужаса, когда он увидел, что придется платить. Произошла нежная сцена, насмешившая всех пассажиров. Молодой человек примирился, вынул цветной кожаный венецианский бумажник и заплатил, присоединив к отобранным платкам еще один, с крестом и понтификальными значками в виде ключей по углам.[109]
– Вот это похвально. Молодой человек обнаруживает зрелость выбора, – заметил старик с большими усами, сидевший напротив.
– А вы думаете, это для себя он покупает? Это для дядюшки – тревизского каноника. Еще год тому назад он накупил бы мне и не таких подарков, а теперь, когда дело сделано, он упирается по поводу каждой лиры. В наказание я буду пользоваться этими платками так, как он не ожидает. Здесь есть такие надписи!
И она залилась звонким смехом.
Мальпост въезжал на площадь Саронно в то время, когда она смеялась. К ее смеху присоединился почтовый рожок форейтора, которому словно отвечала городская труба австрийского герольда. За поворотом у столба палач бил кнутом, со свистом рассекавшим воздух, голого человека, прикрученного к спине осла и перевязанного веревками так, что наказуемый не мог пошевелить руками. Кругом стояли австрийские солдаты в белых мундирах. Смех замер на губах молодой женщины. Мальпост быстро миновал площадь, а старик, сидевший в углу, произнес с важностью:
– Так им и надо. Эти проклятые карбонарии не дают жить честному итальянцу.
Полное молчание всех пассажиров мальпоста было ему ответом. Бейль нахмурился и всю дорогу до самого Милана не произносил ни слова. Зато другие пассажиры, после некоторого молчания занявшись разговорами на посторонние темы, робко возвращались к суждениям о только что виденной расправе с итальянцем. Больше всего говорил старик, ненавидевший карбонариев. Он рассказал что у него два сына, из них один – «честный австрийский офицер», а другой – «негодяй, шляющийся по лесам и скрывающийся от правительства».
– Очевидно, тоже карбонарий, – добавил старик. – Мои старые руки не достанут его плетью, но пусть его настигнут в одно прекрасное время австрийские карабинеры.
Молодая женщина пыталась возражать Она сказала, что отцу трудно навсегда выкинуть сына из сердца.
– Он для меня уже больше не сын. Он восстановил против меня внучку, которая мне на днях сказала «Папа говорит, что дед Чекино хочет запереть солнце в тюрьму, если оно не перестанет светить». Это я-то, Чекино, хочу запереть солнце! Это он, мой бывший сын, осмеливается внушать такие мысли своей дочери и моей внучке! Я слишком снисходителен, если терплю пребывание в своем доме этого карбонарского отродья.
Кучер, направивший мальпост по мягкой дороге и слышавший этот разговор, с любопытством наклонил голову к стеклу и пронзительно глянул старику в лицо. Широкоскулый, с огромным оскалом зубов, он улыбался совсем недоброжелательной улыбкой, запечатлев в своих серых зрачках фигуру старика.
– Я уверен, что и этот парень – карбонарий, – сказал старик, откидываясь назад с чувством нескрываемого страха. – Нельзя ни о чем говорить в дороге, прямо не знаешь, кого бояться. Всюду, начиная с моей собственной спальни, есть уши, и везде идет борьба.
Торговец платками вдруг оживился, приятная, льстивая улыбка ловкого продавца сбежала у него с лица. Он просто к серьезно сказал:
– Послушайте, синьор. Ведь нельзя же всех молодых итальянцев посадить в тюрьму. Не хватит никакого Шпильберга.
– Ну, есть еще мантуанские подземелья. Да в конце концов нет надобности всех этих каналий сажать. Надо посадить вожаков.
Полина спросила Бейля, что такое Шпильберг.
– Это – очень невеселое место: замок, окруженный рвами, где-то в Моравии, в очень глухой лесной стороне. Кажется, это самая страшная из австрийских тюрем.
Торговец платками не унимался.
– Знаете ли что, синьоры, – сказал он, – я вовсе не карбонарий и не люблю запах пороха, но скажу вам правду – карбонариев делают сами австрийцы с помощью наших патеров Что можно делать сейчас человеку без разрешения властей? Пить и есть в случае, если имеешь деньги, и веселиться, не рассуждая, если этих денег много, но ни в коем случае нельзя ни учиться, ни читать, ни путешествовать, ни даже вести такую беседу, как наша с вами сейчас. Когда человек голодает и ищет работу, он ее не находит. Он уходит в лес, его считают разбойником. Я торгую шелком, а мой брат занимается скупкой крестьянского урожая. Он говорит, что и по деревням неспокойно. Вот хорошо вам так относиться к сыну по крови, а припомните-ка, что сделал генерал Мангес, когда священник захотел со святыми дарами навестить за городом своего духовного сына. Помните, еще недавно был в силе приказ, чтобы по ночам за городской чертой не появлялись люди с пищей Это было в те годы, когда родные подкармливали своих лесных беглецов. Священника генерал Мангес приказал расстрелять возле заставы, потому что нашел у него кусочек хлеба. Таким способом думали выморить голодом всех карбонариев. Да разве так сделаешь! После такого распоряжения вместо одного их становится пять! Поверьте мне, карбонариев делают австрийцы и попы.
В Милан приехали в час сиесты.[110] Все ставни были закрыты, улицы, освещенные горячим солнцем, были пусты, С остановки мальпоста Бейль и Полина поехали на извозчике на площадь Бонапарта. Все было на месте. София содержала комнату опрятно, нигде ни пылинки. Письмо получено вовремя. Покой для госпожи Полины отведен. Только конверт был распечатан.
– Очевидно, в мое отсутствие племянник по ошибке распечатал ваше письмо, синьор Бейль. Потом какой-то человек с большими усами, в очках, приходил и просил сообщить о вашем приезде в отдел паспортов.
Полина разделяла вкусы брата. Она восхищалась Анри, как замечательным стрелком, который когда-то на пари стрелял птицу в лет. Она сама в своей охотничьей амазонке и сейчас склонна была возобновить охотничьи затеи Дианы, если бы не траурная вуаль, спускавшаяся на левое плечо. Возвращаясь домой, брат и сестра решили, не дожидаясь примирения с отцом, на следующий день вместе уехать в Милан.
Расставание было вовсе не грустное. Дорога на юг обоим показалась сказочно хорошей. Снова возвращаясь в Милан, Полина быстро забывала горе, а ее брат с небывалым нетерпением отсчитывал километры.
В мальпосте, в те часы, когда Бейль дремал, покачивая головой под толчки рессор, Полина любила читать. Ей нужно было многое узнать об Италии этих лет. Она везла с собой новую книжку «Рим, Неаполь и Флоренция в 1817 году». Она не соглашалась со многими суждениями автора этой книги, но, будучи снисходительным и мягким человеком, всюду старалась внести струю своего миролюбия, всему найти оправдание. Она прямо говорила брату, что некоторые суждения Стендаля ей кажутся поверхностными и намеренно озорными, но что это, очевидно, человек большого ума, хотя и неглубокого чувства.
– Ведь он кавалерист, а я помню, какие легкомысленные люди кавалерийские офицеры. Ты сам знаешь, Анри, – говорила она, обращаясь к брату.
Брат почти всегда соглашался; в некоторых случаях он советовал ей меньше обращать внимания на автора и больше вникать в те предметы, которых он касается.
– Я, знаешь ты, сам недолюбливаю этого Стендаля. Порою он кажется мне изрядным пустомелей.
Публика мальпоста иногда принимала участие в спорах. Негоциант из Болоньи и неаполитанский врач знали книгу Стендаля. Оба в высшей степени отрицательно отзывались об авторе и говорили, что этот офицер Стендаль, зараженный настоящим якобинским духом, представляет собой довольно опасную фигуру. Бейль немедленно соглашался с ними и начинал рассказывать вереницу нелепейших анекдотов, слышанных «об этом Стендале», причем не скупился на самые бранные клички и едкие характеристики. Тогда Полина вступалась за автора, и Анри Бейль бывал в восторге, слыша в этой защите голос родной крови.
– Однако тебя можно заподозрить в том, что ты имеешь какое-то сродство с этим Стендалем, – сказал он ей однажды.
Полина особенно интересовалась кружком графа Порро. Она слышала, что лучшие люди Германии, Франции и Италии встречаются в его доме. Бейль называл Шлегелей,[107] госпожу Сталь, Сильвио Пеллико, лорда Байрона, лорда Брэгема, Борсиери, Людовико Брэма и особенно – Федериго Конфалоньери. Последний – блестящий представитель человеческой породы, огромный политический темперамент, могучий ум, железный характер, несокрушимая воля – одним словом, сочетание свойств человека, не встречающееся в этой жалкой Франции, сославшей на каторгу всех энергичных людей. Во время одной из таких характеристик внезапно раздался голое старика – соседа по мальпосту:
– Confalonieri? Questo liberale? Un uomo sommamente pericoloso![108] – прохрипел низким басом старик с ввалившимися губами и желтыми щеками. Сказав это, он вынул, синюю фляжку, открыл пробку и налил себе в золотую стопку дымящегося зеленого ликера. Когда он подносил золотую стопку к беззубому рту, на сухих и длинных костлявых пальцах заиграл золотой перстень с огромной сердоликовой церковной печатью и обнаружились скрытые под рукавом черные агатовые четки. Из-под кружевной манжеты высовывался черный крест, которым кончалась вереница четок. Выпив три стакана ликера, старик оживился и, уставив горячие, злые глаза фанатика на Бейля, заговорил:
– Италии необходим палач не в кардинальском пурпуре, а в белой одежде. Римский первосвященник скоро благословит это дело. Страна забыла бога, и отсюда все несчастья и озлобление века. Ваш Бонапарт был истинным духом тьмы, но он был послан для кары. Только великие северные цари Габсбурги и Романовы поняли правду церкви. Скоро никаких Конфалоньери не останется в Италии.
Бейль сделал вид, что утомлен дорогой. Он зевал почти в лицо старику, закрыв глаза, и через минуту действительно заснул, предоставив Полине и другим спутникам продолжать беседу со старым иезуитом. Он подумал только о том, как отчетливо звучат пророчества старого святоши, и решил рассказать Конфалоньери об этой встрече при первом же случае.
Миновав горные склоны и спустившись к зеленеющей долине Ломбардии, Бейль почувствовал незнакомое прежде состояние удушающей радости. Никогда Франция не казалась ему такой потускневшей, и никогда Италия так не манила его, как в это возвращение. Ломбардия была для него светом и воздухом, тем, без чего не может жить человек. В месяц северной поездки он испытывал непонятную ему самому тоску. Теперь, с каждой перепряжкой мальпоста, сердце билось нетерпеливей. В ушах, не переставая, звучала певучая музыка лучших стихов, когда-либо слышанных им:
Этот хамелеон, вечно меняющий цвета, Монти, столько раз приветствовал разных властителей Италии и столько раз менял оболочку, что трудно найти его самого под масками. Но в нем кипят живые страсти поэта; его стих до такой степени певуч и звучен, что все можно ему простить за эти строчки об Италии из его «Битвы при Маренго».
Bella Italia, amate sponde,
Pur vi torno a riveder.
Trema in petto e si confonde
L'alma oppressa dal piacer.
Tua bellezza, che di pianti
Fonte amara ognor di fu,
Di stranieri e crudi amanti
T'avea posta in servitu.
Ma bugiarda e mal sicura
La speranza fia de're:
Il giardinc di natura
No pei barbari non e.
Монти приветствовал Суворова, приветствал Бонапарта, приветствовал австрийскую власть, играя словами «Австрия» и «Астрея». Насколько маленький Сильвио, с его детским лицом, круглыми очками и поднятыми бровями, лучше и приятнее в общении, искреннее и честнее, нежели этот лукавый царедворец с лицом куропатки и губами, сложенными сердечком!
Дорога пылила черной пылью плодородной земли. Необычайная пышность все подавляющей буйной растительности давала впечатление изобилия, впечатление какой-то плодоносной бури. Виноградники сменялись полями ирисов, фруктовые сады – оливковыми рощами; деревни с домами, окруженными темной листвою лавров и копьеобразными кипарисами, мелькали перед окнами мальпоста. Форейтор трубил в почтовый рожок, встречный капуцин, с горбатым носом, загорелый под цвет своего коричневого подрясника, с серыми, запыленными волосами, сворачивал с шоссе на проселок одноколку, запряженную осликом. Нищие, казавшиеся странным противоречием богатству этого края, спали в пыли по краям дороги под горячим солнцем. Католические патеры в широких шляпах были похожи на пастухов и бандитов; подозрительные наездники, сворачивавшие издали на боковые тропинки с почтового тракта, в широкополых шляпах, с карабинами за плечами, были похожи в свою очередь на католических попов. На полях, подвязывая растения, работали мотыгой и лопатой худые, сухопарые ломбардские батраки, составлявшие главную часть населения этой богатейшей равнины, поделенной между помещиками и крупнейшими фермерами.
Бейль думал о чрезвычайной запуганности этого населения, об ужасающей нищете наряду с богатством, о постоянных сменах власти в Северной Италии и неуверенности в завтрашнем дне, в силу которой эти бедняки и нищие Ломбардии могли то выставить толпу повстанцев и грабителей, то двинуться мстительной карой в города, охваченные революцией, по призыву католических попов и австрийских жандармов. Бейль думал о том, какую огромную ошибку делают его друзья карбонарии, не пытающиеся найти связи с этим населением.
Он вспоминал клятву Байрона и Конфалоньери: «Буду всеми силами бороться за истинный и справедливый закон рабочих полей, ибо без этого закона немыслима истинная свобода. Поля и земли не могут быть собственностью. Я обязуюсь бороться за отмену частных владений». Бейль вспоминал, как, произнося эти слова, Байрон глядел на ритуальный череп, лежавший на столе, и протянул руку, чтобы взять у Конфалоньери карбонарский символ – цветущую ветку акации. Эта ветка передавалась только тем, кто, помимо всех клятв, обязывался содействовать истреблению королевских семей.
Наступал вечер, а с ним – очередная остановка. Менялись ночлеги. Утром, с восходом солнца, начиналась новая дорога, мелькали города, местечки, виллы, придорожные траттории. Стояли томительные, знойные, горячие дни. Солнце обжигало мальпост. Все реже и реже пассажиры садились на империал. Все чаще и чаще менялись путники внутри кареты. Старый иезуит давно сошел, встреченный почтительно старой дамой с собачкой около Фино. Его место занял маленький круглый человек, развернувший баул с платками из шелковой тафты и начавший восхвалять свои товары. Это были розовые, серые, голубые платочки, платки с самыми нежными стишками, вышитыми и оттиснутыми по углам; с сонетами Петрарки на тех, что были подороже, и просто с объяснениями в любви, – в полном соответствии со вкусами и средствами покупателя. Продавец рассчитывал больше всего пленить своим красноречием молодого, щеголевато одетого путешественника, сидевшего в углу мальпоста. Но тот проявил полное равнодушие и, казалось, дремал под щебетание веселой молодой женщины, которая занимала своего спутника совершенно неуловимым бессодержательным разговором. Наоборот, она сама с любопытством перебирала шелковые ткани и набрала себе дюжину платков с самыми нежными и трогательными надписями.
Молодой человек начал как будто просыпаться. Равнодушное выражение сменилось у него чувством некоторого ужаса, когда он увидел, что придется платить. Произошла нежная сцена, насмешившая всех пассажиров. Молодой человек примирился, вынул цветной кожаный венецианский бумажник и заплатил, присоединив к отобранным платкам еще один, с крестом и понтификальными значками в виде ключей по углам.[109]
– Вот это похвально. Молодой человек обнаруживает зрелость выбора, – заметил старик с большими усами, сидевший напротив.
– А вы думаете, это для себя он покупает? Это для дядюшки – тревизского каноника. Еще год тому назад он накупил бы мне и не таких подарков, а теперь, когда дело сделано, он упирается по поводу каждой лиры. В наказание я буду пользоваться этими платками так, как он не ожидает. Здесь есть такие надписи!
И она залилась звонким смехом.
Мальпост въезжал на площадь Саронно в то время, когда она смеялась. К ее смеху присоединился почтовый рожок форейтора, которому словно отвечала городская труба австрийского герольда. За поворотом у столба палач бил кнутом, со свистом рассекавшим воздух, голого человека, прикрученного к спине осла и перевязанного веревками так, что наказуемый не мог пошевелить руками. Кругом стояли австрийские солдаты в белых мундирах. Смех замер на губах молодой женщины. Мальпост быстро миновал площадь, а старик, сидевший в углу, произнес с важностью:
– Так им и надо. Эти проклятые карбонарии не дают жить честному итальянцу.
Полное молчание всех пассажиров мальпоста было ему ответом. Бейль нахмурился и всю дорогу до самого Милана не произносил ни слова. Зато другие пассажиры, после некоторого молчания занявшись разговорами на посторонние темы, робко возвращались к суждениям о только что виденной расправе с итальянцем. Больше всего говорил старик, ненавидевший карбонариев. Он рассказал что у него два сына, из них один – «честный австрийский офицер», а другой – «негодяй, шляющийся по лесам и скрывающийся от правительства».
– Очевидно, тоже карбонарий, – добавил старик. – Мои старые руки не достанут его плетью, но пусть его настигнут в одно прекрасное время австрийские карабинеры.
Молодая женщина пыталась возражать Она сказала, что отцу трудно навсегда выкинуть сына из сердца.
– Он для меня уже больше не сын. Он восстановил против меня внучку, которая мне на днях сказала «Папа говорит, что дед Чекино хочет запереть солнце в тюрьму, если оно не перестанет светить». Это я-то, Чекино, хочу запереть солнце! Это он, мой бывший сын, осмеливается внушать такие мысли своей дочери и моей внучке! Я слишком снисходителен, если терплю пребывание в своем доме этого карбонарского отродья.
Кучер, направивший мальпост по мягкой дороге и слышавший этот разговор, с любопытством наклонил голову к стеклу и пронзительно глянул старику в лицо. Широкоскулый, с огромным оскалом зубов, он улыбался совсем недоброжелательной улыбкой, запечатлев в своих серых зрачках фигуру старика.
– Я уверен, что и этот парень – карбонарий, – сказал старик, откидываясь назад с чувством нескрываемого страха. – Нельзя ни о чем говорить в дороге, прямо не знаешь, кого бояться. Всюду, начиная с моей собственной спальни, есть уши, и везде идет борьба.
Торговец платками вдруг оживился, приятная, льстивая улыбка ловкого продавца сбежала у него с лица. Он просто к серьезно сказал:
– Послушайте, синьор. Ведь нельзя же всех молодых итальянцев посадить в тюрьму. Не хватит никакого Шпильберга.
– Ну, есть еще мантуанские подземелья. Да в конце концов нет надобности всех этих каналий сажать. Надо посадить вожаков.
Полина спросила Бейля, что такое Шпильберг.
– Это – очень невеселое место: замок, окруженный рвами, где-то в Моравии, в очень глухой лесной стороне. Кажется, это самая страшная из австрийских тюрем.
Торговец платками не унимался.
– Знаете ли что, синьоры, – сказал он, – я вовсе не карбонарий и не люблю запах пороха, но скажу вам правду – карбонариев делают сами австрийцы с помощью наших патеров Что можно делать сейчас человеку без разрешения властей? Пить и есть в случае, если имеешь деньги, и веселиться, не рассуждая, если этих денег много, но ни в коем случае нельзя ни учиться, ни читать, ни путешествовать, ни даже вести такую беседу, как наша с вами сейчас. Когда человек голодает и ищет работу, он ее не находит. Он уходит в лес, его считают разбойником. Я торгую шелком, а мой брат занимается скупкой крестьянского урожая. Он говорит, что и по деревням неспокойно. Вот хорошо вам так относиться к сыну по крови, а припомните-ка, что сделал генерал Мангес, когда священник захотел со святыми дарами навестить за городом своего духовного сына. Помните, еще недавно был в силе приказ, чтобы по ночам за городской чертой не появлялись люди с пищей Это было в те годы, когда родные подкармливали своих лесных беглецов. Священника генерал Мангес приказал расстрелять возле заставы, потому что нашел у него кусочек хлеба. Таким способом думали выморить голодом всех карбонариев. Да разве так сделаешь! После такого распоряжения вместо одного их становится пять! Поверьте мне, карбонариев делают австрийцы и попы.
В Милан приехали в час сиесты.[110] Все ставни были закрыты, улицы, освещенные горячим солнцем, были пусты, С остановки мальпоста Бейль и Полина поехали на извозчике на площадь Бонапарта. Все было на месте. София содержала комнату опрятно, нигде ни пылинки. Письмо получено вовремя. Покой для госпожи Полины отведен. Только конверт был распечатан.
– Очевидно, в мое отсутствие племянник по ошибке распечатал ваше письмо, синьор Бейль. Потом какой-то человек с большими усами, в очках, приходил и просил сообщить о вашем приезде в отдел паспортов.
Глава двадцать вторая
Из сада на Виа-Ровани выходит красивый старик с седыми усами, бритым подбородком, седыми торчащими бровями, голубоглазый; походкой, полной достоинства, небрежно помахивая тростью, идет он по миланской улице. Весь облик прекрасного старца дышит благородством, говорит об открытом характере; каким-то радушием веет от каждой улыбки этого человека. Встречные смотрят на него с уважением, на него заглядываются женщины, австрийские офицеры делают ему под козырек, а жандармы вытягиваются в струнку. Старик не спешит. Он любил утренние прогулки, он любил работать, ходить и говорить не спеша, расценивая каждое свое слово, но он умел думать с бешеной быстротой и схватывать неуловимые вещи с такой резкой ясностью, что ему мог бы позавидовать юноша. Ни одна морщинка при этом не изменялась на его благородном чистом лице.
Около Санта-Маргарита старик пошел быстрее. Часовые расступились перед ним, отдав честь ружьем. Старик поднялся на второй этаж, вынул маленький ключик, отпер свой кабинет, дернул сонетку и, нажав кнопку в стене, открыл шкаф. Вереница подвижных ящиков на шарнирах, послушных привычной руке, потянулась к нему навстречу из секретного шкафа. На звонок с шумом, цепляясь палашом за мебель, вошел карабинер, звякнул шпорами, отдал честь, приложив руку к треуголке с целым снопом черных перьев.
– Приведи сюда Николини, – распорядился старик, не оборачиваясь.
Повернувшись на каблуках так, что серебряная канитель эполет взлетела на воздух, жандарм механической, отчетливой походкой вышел из комнаты. Выражение лица у старика внезапно изменилось. Он достал письмо и, зная, что на него никто не смотрит, стал читать, дав волю своим чувствам. Ноздри его раздулись, горбатый нос стал крючковатым, губы стиснулись, подбородок выступил вперед, в глазах появились огонь и злоба хищной птицы. Благородный старик стал просто инквизитором Сальвоти, главной в Ломбардии ищейкой его императорского величества короля Франца.
Для Сальвоти это был день невероятной удачи. Байрон – «этот сумасшедший негодяй, знатный и развратный англичанин, оскробляющий всех и вся, начиная от австрийских офицеров и кончая европейскими монархами», вчера поселился в Равенне, за неделю перед тем рассчитав своего слугу Николини. И вот Николини явился с письмом этого безумца, не сданным на почту, а принесенным прямо ему – Сальвоти.
Ах, какое прекрасное письмо! Этот подлый лорд назначает неаполитанским карбонариям свидание в остерии[111] Борачина, просит их приехать, принять от него деньги и оружие. Он прямо пишет, что согласен оказать им всяческую помощь в борьбе против религии, против «ханжей и варваров». Это ли не доказательство? Это ли не документ?
В коридоре послышались шаги. Сальвоти тотчас же снова надел маску благородного благожелательства и безупречности.
Вошел Николини.
– Умеешь ли ты читать и писать? – обратился к нему Сальвоти.
– Да, синьор.
– Вот тебе лист бумаги. Пиши имена всех, кто бывал у твоего лорда в Милане.
– Я многих имен не знаю.
– Тогда опиши внешность. Но помни, что если кто-нибудь узнает о том, что ты у меня был, то…
Около Санта-Маргарита старик пошел быстрее. Часовые расступились перед ним, отдав честь ружьем. Старик поднялся на второй этаж, вынул маленький ключик, отпер свой кабинет, дернул сонетку и, нажав кнопку в стене, открыл шкаф. Вереница подвижных ящиков на шарнирах, послушных привычной руке, потянулась к нему навстречу из секретного шкафа. На звонок с шумом, цепляясь палашом за мебель, вошел карабинер, звякнул шпорами, отдал честь, приложив руку к треуголке с целым снопом черных перьев.
– Приведи сюда Николини, – распорядился старик, не оборачиваясь.
Повернувшись на каблуках так, что серебряная канитель эполет взлетела на воздух, жандарм механической, отчетливой походкой вышел из комнаты. Выражение лица у старика внезапно изменилось. Он достал письмо и, зная, что на него никто не смотрит, стал читать, дав волю своим чувствам. Ноздри его раздулись, горбатый нос стал крючковатым, губы стиснулись, подбородок выступил вперед, в глазах появились огонь и злоба хищной птицы. Благородный старик стал просто инквизитором Сальвоти, главной в Ломбардии ищейкой его императорского величества короля Франца.
Для Сальвоти это был день невероятной удачи. Байрон – «этот сумасшедший негодяй, знатный и развратный англичанин, оскробляющий всех и вся, начиная от австрийских офицеров и кончая европейскими монархами», вчера поселился в Равенне, за неделю перед тем рассчитав своего слугу Николини. И вот Николини явился с письмом этого безумца, не сданным на почту, а принесенным прямо ему – Сальвоти.
Ах, какое прекрасное письмо! Этот подлый лорд назначает неаполитанским карбонариям свидание в остерии[111] Борачина, просит их приехать, принять от него деньги и оружие. Он прямо пишет, что согласен оказать им всяческую помощь в борьбе против религии, против «ханжей и варваров». Это ли не доказательство? Это ли не документ?
В коридоре послышались шаги. Сальвоти тотчас же снова надел маску благородного благожелательства и безупречности.
Вошел Николини.
– Умеешь ли ты читать и писать? – обратился к нему Сальвоти.
– Да, синьор.
– Вот тебе лист бумаги. Пиши имена всех, кто бывал у твоего лорда в Милане.
– Я многих имен не знаю.
– Тогда опиши внешность. Но помни, что если кто-нибудь узнает о том, что ты у меня был, то…