Страница:
Заинтересовавшись загадкой, поручик стал просматривать корреспонденцию дальше. Вот последнее письмо – это жалкий клочок вексельной бумаги, сложенный вчетверо, надорванный, с растекшимися чернилами. На конверте с интендантской печатью «Большой армии» была надпись:
«Господину Керубину Бейлю[44]. Улица Бон. Гренобль».
Молодой человек стал читать:
Кто же этот странный человек, Бейль, Сушвор или Шомет? Какой-то Шомет значился в списках министра иностранных дел Франции. Но ведь письмо адресовано Бейлю.
Ну, конечно, это и есть настоящая фамилия француза, а тот Шомет пишется иначе и живет, кажется, теперь на Балканах.
«По долгу службы моей обязан я начальству дать экспликацию[45] сего дела, – думал про себя поручик. – А какая тут может быть экспликация? Ежели отписаться, что письма партикулярные и для графа сугубой важности не имеющие, то, пожалуй, спросит он меня: а как же, дескать, главного интенданта французского снабжения ты не обознал? Ежели у него много ложных имен, то, значит, он на тайной службе состоял или, что того хуже, масон или мартинист, вроде того Верещагина, о котором Растопчин рассказывал и который бунт в Москве поднимал».
Мысли у поручика путались. Среди всех затруднений, какие возникали на новой службе, необходимость угадывать мысли начальства больше всего его терзала и мучила. Он досадовал на тетку за то, что она, прибегнув к протекции, извлекла его из действующей армии и устроила на канцелярскую службу. Все это для того, чтобы хорошенькая Наташа Щербакова, его невеста, не скучала и не томилась больше. Как только кончится война, они уезжают в деревню, там венчаются в сельской церкви и начинают жить спокойной жизнью. А сейчас надо работать и работать.
Переписывая документ за документом, он делал черновые отметки и против документов №214 и №215 поставил: «Партикулярные письма главного интенданта Смоленского округа, чиновника и военного комиссара Анри Бейля. Оный Бейль, по-видимости, состоит для секретных поручений при министре-секретаре Наполеона Буонапарта и посему партикулярную свою переписку ведет от разных имен, что явствует из одинаковости как самой корреспонденции, так и подписей руки оного Бейля, а также из адресации чужеименной корреспонденции гражданину Керубину Бейлю, коего оный корреспондент, подписуясь именем Шомета, называет, однакож, своим отцом».
Вошел старик, увешанный крестами и медалями, в валенках и поношенном мундире.
– Его сиятельство приказали кушать вашему сиятельству, – произнес он и, быстро накрыв соседний маленький столик салфеткой, вышел. Через минуту он вернулся, неся на подносе семгу, соленые огурцы, дымящуюся уху и графин перцовой водки. Поручик не заставил себя долго просить.
– Водочку приказано вашему сиятельству оставить, – сказал аракчеевский слуга, входя вновь, чтобы убрать со стола.
– Эй, послушай! Как тебя зовут? – обратился к нему поручик.
– Федоров, ваше сиятельство, – сказал старик, выпрямляясь и по-военному глядя поручику прямо в лицо.
– Вот что, Федоров: доложи генералу обо мне, когда вернется.
– Не приказано ни о ком докладывать, ваше сиятельство.
– Так разве генерал не уезжал?
– Никак нет-с, ваше сиятельство.
– Так, значит, генерал у себя?
– Никак нет-с, ваше сиятельство.
Лицо старика светилось тончайшей хитростью. Молодой князь опять почувствовал себя неловко в этом странном уединенном жилище Аракчеева. Он никогда не придавал значения рассказам, которые слышал в полку о бытовом укладе артиллерийского генерала. Его поражало только одно: странное, не соответствующее характеру царя Александра пристрастие к этому упрямому и норовистому служаке с гнусавым голосом, оттопыренными красными ушами и оловянными глазами, похожими на пуговицы. Генерал стремился подражать Суворову в некоторой намеренной простоте, в отсутствии парадности. Поручик помнил, как однажды в свите Александра I среди великолепных туалетов и пестрых мундиров нарочито выделялся в своей серенькой тужурке Аракчеев, скорее похожий на дядьку из кадетского корпуса, чем на могущественного инспектора артиллерии, одного из любимцев царя: никаких украшений на серой тужурке, кроме овального портрета Павла I, сделанного на эмали и осыпанного брильянтами. Тонкая политика! Скромность «без лести преданного» генерала, вечно попрекающего царя Александра Павловича зрелищем портрета Павла, убитого с молчаливого согласия сына.
Все эти мысли мелькали в голове поручика. Три рюмки водки сделали его, непривычного к вину, рассеянным. Он подошел к окну и посмотрел во внутренний двор аракчеевской усадьбы. Конюх чистил лошадей. Это была первая аракчеевская тройка; небольшие, но крепкие лошадки ржали, хватая друг друга за холку. Конюх, почти подлезая под брюхо лошади, брал ногу между своих колен и очищал щеткой копыта. Очевидно, кто-то собирался уезжать. Маленькая кибитка вывезена на середину двора, но ворота еще закрыты. Наступали сумерки. В комнате уже давно стемнело. Работать стало невозможно. Глаза не различали ни одной буквы. Оставив бумаги на столе, поручик вышел из комнаты, пошел по коридору и негромко позвал Федорова. Ответа не последовало. Он прошел дальше, туда, где, по его мнению, должна была быть людская, толкнул дверь и вышел в сенцы. Следующая дверь, обитая поярком, также не была заперта. Дернув скобку, поручик очутился в клубах снежного пара и вышел в сад. После сумбурных и утомительных впечатлений этих дней и в особенности после недоумений, вызванных странным укладом жизни в Грузине, Ширханов отдыхал, стоя без шапки, с удовольствием вдыхая морозный воздух. Пройдя по запорошенной тропинке, поручик осмотрелся. Он был удивлен, до какой степени скудно и бесталанно было все устройство графского двора.
Постройки – низенькие, прямоугольные, оштукатуренные и выкрашенные в розовый цвет; окна – без наличников; все построено по ранжиру; дорожки в саду такие, что можно пройти только одному человеку.
Ширханов шел тихонько. Снег примораживал шпоры.
Мимо неуклюжей вазы на низком постаменте он прошел в сад и снова возвратился к сенцам. У самых дверей услышал за углом разговор:
– А вот ежели ты не согласишься, Настасья Федоровна прикажет тебя запороть на погребице, как на прошлой неделе. Шестьдесят кнутов, а то и все семьдесят получишь.
– Помилуй, Василий Кириллович, не могу!
– А не можешь – будет, как сказано.
Хруст ботфортов по снегу остановил разговор. Поручик снова вошел в комнату. Два больших шандала со свечами уже горели на столе. Рядом с графинчиком водки был положен кусок кренделя для закуски. Князь Ширханов сел за работу. Писал долго и, забыв всякую осторожность, часто прикладывался к графину с водкой.
Почувствовав усталость, поручик выпил несколько рюмок подряд и грустно опустил голову на стол. Строчки французского письма прыгали у него перед глазами. С большим трудом очинив перо, он продолжал перевод:
«Да, этот документ секретнейшего значения, – думал Ширханов. – Желал бы я повстречать этого французского щелкопера, мюскадена![46] Я показал бы ему, как издеваться и клеветать на законных представителей власти. Ясно, конечно, когда какой-то безродный Буонапарт сотрясает Европу и свергает законных властителей, то всякому Бейлю становится повадным святотатственно оскорблять помазанника божьего».
Поручик Ахтырского гусарского полка расстегнул свой мундир небесного цвета и попробовал сделать несколько шагов по комнате. Неуверенно и жалко задребезжали шпоры, и, царапнув половицу каблуками, Ширханов повалился на кожаный диван. В голове его замелькали беспорядочные видения – крылья огромного аэростата[47], который он видел под Москвой перед самым вступлением французов. Растопчин готовил этот чудовищный воздушный шар под руководством некоего германского фейерверкера и двух пиротехников. По его затее, этот огромный баллон с машинными крыльями должен был парить над французским войском, управляемый героем, избранным по жребию, и выбрасывать из подвесной корзины на французских солдат дождь огня и железа. Уже заготовлено было огромное количество ракет. Шар поднялся, но маневры с крыльями не удались. От неосторожного обращения баллон сгорел, и от опыта пришлось отказаться.
Но сейчас, во сне, опыт удавался прекрасно. Тысячи острых стальных стрел падали на французскую армию, оставляя огненные следы, похожие на хвосты кометы. И вот он, поручик, управляет крыльями, стремясь нагнать проклятого француза Бейля и пробить ему голову за дерзкие слова. В ушах стучит: «…Салтыков, Салтыков». Однако императрица Екатерина вовсе не была целомудренной Дианой. Иначе разве входила бы она так, в распашонке, в комнату к офицеру? А все-таки вздор говорили, что она стара. Она и румяна, и плечи упруги, и целует жарко. И хоть он – не безродный поручик, а все-таки шепчет ей на ухо совсем непочтительные, но очень жаркие слова и убеждает ее, что он «вовсе не Салтыков» и что ей «вовсе не нужно было выбирать себе этакого урода с растопыренными ушами, красным носом, оловянными глазами и хриплым голосом». Он убеждает ее, горячо обнимая, уехать с ним отсюда, так как в этой усадьбе в конце концов до добра она не дойдет. Она зажимает ему рот рукой и что-то шепчет на ухо. Что – он никак понять не может, только долго что-то шепчет. А потом начинается тягучее и непонятное время.
С трудом приподнимая голову и раскрывая глаза, поручик слышит, как скрипит половица под босыми ногами и затворяется дверь за уходящей женщиной. Очнувшись, офицер вскакивает с дивана. Под головой вместо подушки лежит огромный том воинского устава, а рядом с диваном валяется небольшой кружевной чепчик.
Солнце еще не всходило. Встряхивая головой, поручик силился вспомнить и понять, что с ним и где он находится. Во время немногочисленных армейских пирушек он неоднократно давал себе обещание не пить. Как все это с ним случилось? Да и что случилось? Он нагнулся, схватил чепчик и быстро сунул его в зеленый сафьяновый ранец.
Во дворе раздавались отчаянные крики Двое парней сидели на голове и на ногах распростертого на доске человека, а третий большим парфорсным арапником бил лежачего по спине. Крики скоро прекратились, как-то сразу оборвавшись, и поручика больше чем когда-либо поразила старательность и методичность помещичьего взыскания. Минуту спустя рука, поднимавшая плеть, опустилась. Экзекутор отошел, спокойно и лениво помахивая этой же рукой, на запястье которой болталась плеть Двое участников экзекуции собирались встать, так же равнодушно и лениво, без злобы и без сожаления Наклонившись к окну, поручик увидел обыкновенные русские лица: безбородый парень, белобрысая голова без шапки, и кудластый черный мужик с добродушным вялым лицом. Поручик вспомнил то, что он читал минувшей ночью.
Это были совершенно новые для него воззрения Ни в Пажеском корпусе, ни в полку он ничего подобного не слышал: дворцы, принадлежащие «счастливой тысяче», и миллионы таких, что вот сейчас у него перед глазами.
И словно в ответ на эти мысли, из соседнего окна раздался капризный женский голос:
– Ванька, Настасья Федоровна приказала Фетоду поротую спину солью натереть.
Глава третья
«Господину Керубину Бейлю[44]. Улица Бон. Гренобль».
Молодой человек стал читать:
«Приходится пользоваться этой редкой оказией, дорогой отец, чтобы иметь возможность написать отсюда письмо. Я получил спешное письмо от господина Жоли, который уведомляет меня о переписке с тобой. Пожалуйста, ускорь ход этих дел, чтобы добиться хоть небольшого успеха в результате огромной затраты сил и крайней усталости, угнетающей меня со дня моего отъезда из Москвы, 16 октября. Уезжая, я растерял все свое имущество, все свои запасы; я восемнадцать дней жил, питаясь убийственным солдатским хлебом и водой, что все-таки обходилось мне в четыре франка. Большая часть армии снабжена продовольствием. Если до тебя дошли мои письма, то ты знаешь, что я теперь назначен главным директором армейского снабжения. В этой должности я пользуюсь полной свободой передвижения. Завтра я выезжаю в Оршу, по дороге на Минск. Я буду в восемнадцати милях в тылу армии. Я вполне здоров, но измучен и умираю от усталости. Был болен в дороге. Если его величество сделает меня бароном, этот титул не будет украден. Гаэтан устал, но здоров так же, как и я. Тысяча приветствий всей нашей семье».Письмо было написано тем же почерком. Адресовано господину Бейлю, а подписано: Шарль Шомет.
Кто же этот странный человек, Бейль, Сушвор или Шомет? Какой-то Шомет значился в списках министра иностранных дел Франции. Но ведь письмо адресовано Бейлю.
Ну, конечно, это и есть настоящая фамилия француза, а тот Шомет пишется иначе и живет, кажется, теперь на Балканах.
«По долгу службы моей обязан я начальству дать экспликацию[45] сего дела, – думал про себя поручик. – А какая тут может быть экспликация? Ежели отписаться, что письма партикулярные и для графа сугубой важности не имеющие, то, пожалуй, спросит он меня: а как же, дескать, главного интенданта французского снабжения ты не обознал? Ежели у него много ложных имен, то, значит, он на тайной службе состоял или, что того хуже, масон или мартинист, вроде того Верещагина, о котором Растопчин рассказывал и который бунт в Москве поднимал».
Мысли у поручика путались. Среди всех затруднений, какие возникали на новой службе, необходимость угадывать мысли начальства больше всего его терзала и мучила. Он досадовал на тетку за то, что она, прибегнув к протекции, извлекла его из действующей армии и устроила на канцелярскую службу. Все это для того, чтобы хорошенькая Наташа Щербакова, его невеста, не скучала и не томилась больше. Как только кончится война, они уезжают в деревню, там венчаются в сельской церкви и начинают жить спокойной жизнью. А сейчас надо работать и работать.
Переписывая документ за документом, он делал черновые отметки и против документов №214 и №215 поставил: «Партикулярные письма главного интенданта Смоленского округа, чиновника и военного комиссара Анри Бейля. Оный Бейль, по-видимости, состоит для секретных поручений при министре-секретаре Наполеона Буонапарта и посему партикулярную свою переписку ведет от разных имен, что явствует из одинаковости как самой корреспонденции, так и подписей руки оного Бейля, а также из адресации чужеименной корреспонденции гражданину Керубину Бейлю, коего оный корреспондент, подписуясь именем Шомета, называет, однакож, своим отцом».
Вошел старик, увешанный крестами и медалями, в валенках и поношенном мундире.
– Его сиятельство приказали кушать вашему сиятельству, – произнес он и, быстро накрыв соседний маленький столик салфеткой, вышел. Через минуту он вернулся, неся на подносе семгу, соленые огурцы, дымящуюся уху и графин перцовой водки. Поручик не заставил себя долго просить.
– Водочку приказано вашему сиятельству оставить, – сказал аракчеевский слуга, входя вновь, чтобы убрать со стола.
– Эй, послушай! Как тебя зовут? – обратился к нему поручик.
– Федоров, ваше сиятельство, – сказал старик, выпрямляясь и по-военному глядя поручику прямо в лицо.
– Вот что, Федоров: доложи генералу обо мне, когда вернется.
– Не приказано ни о ком докладывать, ваше сиятельство.
– Так разве генерал не уезжал?
– Никак нет-с, ваше сиятельство.
– Так, значит, генерал у себя?
– Никак нет-с, ваше сиятельство.
Лицо старика светилось тончайшей хитростью. Молодой князь опять почувствовал себя неловко в этом странном уединенном жилище Аракчеева. Он никогда не придавал значения рассказам, которые слышал в полку о бытовом укладе артиллерийского генерала. Его поражало только одно: странное, не соответствующее характеру царя Александра пристрастие к этому упрямому и норовистому служаке с гнусавым голосом, оттопыренными красными ушами и оловянными глазами, похожими на пуговицы. Генерал стремился подражать Суворову в некоторой намеренной простоте, в отсутствии парадности. Поручик помнил, как однажды в свите Александра I среди великолепных туалетов и пестрых мундиров нарочито выделялся в своей серенькой тужурке Аракчеев, скорее похожий на дядьку из кадетского корпуса, чем на могущественного инспектора артиллерии, одного из любимцев царя: никаких украшений на серой тужурке, кроме овального портрета Павла I, сделанного на эмали и осыпанного брильянтами. Тонкая политика! Скромность «без лести преданного» генерала, вечно попрекающего царя Александра Павловича зрелищем портрета Павла, убитого с молчаливого согласия сына.
Все эти мысли мелькали в голове поручика. Три рюмки водки сделали его, непривычного к вину, рассеянным. Он подошел к окну и посмотрел во внутренний двор аракчеевской усадьбы. Конюх чистил лошадей. Это была первая аракчеевская тройка; небольшие, но крепкие лошадки ржали, хватая друг друга за холку. Конюх, почти подлезая под брюхо лошади, брал ногу между своих колен и очищал щеткой копыта. Очевидно, кто-то собирался уезжать. Маленькая кибитка вывезена на середину двора, но ворота еще закрыты. Наступали сумерки. В комнате уже давно стемнело. Работать стало невозможно. Глаза не различали ни одной буквы. Оставив бумаги на столе, поручик вышел из комнаты, пошел по коридору и негромко позвал Федорова. Ответа не последовало. Он прошел дальше, туда, где, по его мнению, должна была быть людская, толкнул дверь и вышел в сенцы. Следующая дверь, обитая поярком, также не была заперта. Дернув скобку, поручик очутился в клубах снежного пара и вышел в сад. После сумбурных и утомительных впечатлений этих дней и в особенности после недоумений, вызванных странным укладом жизни в Грузине, Ширханов отдыхал, стоя без шапки, с удовольствием вдыхая морозный воздух. Пройдя по запорошенной тропинке, поручик осмотрелся. Он был удивлен, до какой степени скудно и бесталанно было все устройство графского двора.
Постройки – низенькие, прямоугольные, оштукатуренные и выкрашенные в розовый цвет; окна – без наличников; все построено по ранжиру; дорожки в саду такие, что можно пройти только одному человеку.
Ширханов шел тихонько. Снег примораживал шпоры.
Мимо неуклюжей вазы на низком постаменте он прошел в сад и снова возвратился к сенцам. У самых дверей услышал за углом разговор:
– А вот ежели ты не согласишься, Настасья Федоровна прикажет тебя запороть на погребице, как на прошлой неделе. Шестьдесят кнутов, а то и все семьдесят получишь.
– Помилуй, Василий Кириллович, не могу!
– А не можешь – будет, как сказано.
Хруст ботфортов по снегу остановил разговор. Поручик снова вошел в комнату. Два больших шандала со свечами уже горели на столе. Рядом с графинчиком водки был положен кусок кренделя для закуски. Князь Ширханов сел за работу. Писал долго и, забыв всякую осторожность, часто прикладывался к графину с водкой.
Почувствовав усталость, поручик выпил несколько рюмок подряд и грустно опустил голову на стол. Строчки французского письма прыгали у него перед глазами. С большим трудом очинив перо, он продолжал перевод:
«Милостивая государыня!Как раз во-время дописав последнюю строчку, поручик заметил, как обтаявшая свеча полила по шандалу на бумагу. Взяв щипцы и ножницы с железной коробочкой на лезвиях, поручик срезал фитили и оправил свечи. Темная ночь глядела в окна. До рассвета оставалось еще долго, а самая длинная свеча в шандале была не длиннее третьего кончика его адъютантского аксельбанта. Молодой человек решил все же не спать и храбро вступил в сражение с оставшейся в графине перцовкой. С неудовольствием почувствовал он, что сон разбирает его еще больше. Слова «сражающийся с нами император носит фамилию Салтыков» поразили его своей неслыханной дерзостью.
Примите выражение моего восторга по поводу вашего сообщения, в котором вы извещаете нас, что маленькая Алина и маленький Наполеон купили себе для забавы великолепных морских свинок; вся Москва говорит об этой новости, пришедшей из Парижа! Мне, конечно, хотелось бы самолично поздравить детей с приобретением, во-первых, потому, что я сам принадлежал к числу обитателей любезного моему сердцу Башвильского замка, а во-вторых, и по той причине, что ко времени получения моего письма дети и вы, вероятно, будете оплакивать смерть великолепных зверушек. Те свинки, или, вернее, свиньи, среди которых сейчас живу я, представляют собою образцы существ совершенно иной породы. За исключением двух-трех собеседников, все остальные способны говорить только о самых тяжелых темах с видом чрезвычайной серьезности и с бесконечным углублением вопросов, не требующих более десяти минут обсуждения. Все, впрочем, идет довольно гладко. Мы совсем лишены женского общества, пожалуй, со времени последних встреч с польскими почтарками. Утешаемся тем, что стали тонкими знатоками, почти специалистами пожарного дела. Если в вы знали, до какой степени комический вид имели наши молниеносные переброски из горящих домов в кварталы, не тронутые пожаром, в первые же ночи после вступления в Москву! Для вас, милостивая государыня, это вряд ли большая новость: вероятно, в Париже об этих происшествиях говорят так много, что вы представляете себе картину горящей Москвы не хуже нас. Вам, вероятно, известно от курьеров, привозивших вам корреспонденцию, что Москва – город, до сего времени незнакомый Европе, – имела шестьсот или даже восемьсот дворцов, красота которых превосходит все, что знает Париж. Все было рассчитано на жизнь в величайшей неге. Блистательная и элегантная отделка домов, свежие краски, самая лучшая английская мебель, украшающая комнаты, изящные зеркала, прелестные кровати, диваны разнообразнейших форм. Нет комнат, в которых нельзя было бы расположиться четырьмя или пятью разнообразными способами, из которых каждый давал обитателю полное удобство и очаровательнейший уют, соединенные здесь с совершенным изяществом. Только моя счастливая и благословенная Италия давала мне такие впечатления своими старинными дворцами. Но происхождение этой московской изысканности совершенно иное. Русская власть – это своеобразный вид восточной деспотии. Правящая верхушка – восемьсот или тысяча человек – имеет от пятисот тысяч до полутора миллионов франков ежегодного дохода и сотни тысяч рабов. Куда им девать такие деньги? Служить при дворе? Некий гвардейский сержант, ставший императорским фаворитом, унижал своих же дворян, ссылал аристократов в Сибирь только для того, чтобы конфисковать в свою пользу прекрасных лошадей и замечательные экипажи, принадлежавшие сосланным. В этом несчастном круговороте событий, на неверной и зыбкой придворной почве, люди устраивали погоню за счастьем. И если судить по их дворцам, в которых мы теперь обитаем по очереди, самое большее – тридцать шесть часов в каждом, то можно видеть, что их хозяева спешили как можно скорее взять все, что могли, от этого быстрого бега придворных событий. Для них подарком судьбы становился ненасытный царский разврат. В самом деле: ведь одна Екатерина успела создать имена четырнадцати знатнейшим русским вельможам. А нынешний граф Салтыков, у которого сейчас поселился наш с вами родственник, маршал Дарю, является настоящим, подлинным, действительным кузеном воюющего с нами императора Александра.
Из этого вы видите, что воюющий с нами император – не более, как гражданин Салтыков: Александр Салтыков! И вот теперь владельцы этих изящных дворцов с перемещением своего счастья сами переместились на низшие ступени. Как быстро потеря внешнего благополучия погружает людей, по внешности столь милых и изящных, в ужасающее и отвратительное варварство! Уверяю вас, милостивая государыня, что вы не узнали бы более ваших недавних, столь любезных русских друзей. Помните ли вы некоего красавца, Аполлона, как вы его назвали, танцуя с ним прошлой зимой? Знаете ли вы, что я сейчас был свидетелем, как этот прекрасный Аполлон вел себя настоящим негодяем, оскорбляя идущих за ним по комнате с плачем двух женщин и трех малых детей, из которых самой старшей была семилетняя девочка!
Когда же, наконец, я снова буду в Вене, в гостиной герцогини Луизы, вдалеке от всех этих отвратительных дикарей?! Идя навстречу этому счастью, я завтра уезжаю в Смоленск, куда назначен на должность главного директора армейского снабжения. Услышь меня, боже, и сделай так, чтобы я снова очутился на Ново-Люксембургской улице в доме № 3, откуда всего лишь три с половиной часа расстояния до Башвиля. Живете ли вы по-прежнему в Башвильском замке? Помнится, вы намеревались не оставлять его без крайней надобности. Помните ли, какой чудесный виноград подавался у вас к столу? Нынче вечером генерал Ван-Дэдэм, весьма любезный человек, прислал господину Дарю маленькую виноградную лозу в цветочном горшке. На этом растеньице висели три кисти винограда, два листочка и пять или шесть черенков. Это была эмблема нашей скудости. Господин Дарю, как всегда веселый и любезный, пожелал, чтобы мы все отведали винограда. Жалкие ягодки имели вкус настоящего уксуса. Все это было довольно печально.
На досуге я скитаюсь, ища развлечений. Их нет здесь, и вот я постоянно думаю о Франции. Будьте добры, сударыня, передайте чувства моего уважения князю де Плезанс. Я думаю, он уже вернулся из Боса. Почему-то мне кажется, что сейчас у вас сидит госпожа N. Пусть она примет мой привет! Ну, я, кажется, не изобрету иного способа приветствовать мадемуазель Канлен и Полину: я просто попрошу их хоть изредка вспоминать обо мне, бедном скитальце, на преданные чувства которого вы, сударыня, вполне можете положиться. Ну, вот! Кажется, ничего нового. Разве только кресты, полученные Сельвеном и Санидье. Мой генерал Дюма прекрасно относится ко всем своим подчиненным.
Анри Бейль. Кремль, 16 октября 1812 г. »
«Да, этот документ секретнейшего значения, – думал Ширханов. – Желал бы я повстречать этого французского щелкопера, мюскадена![46] Я показал бы ему, как издеваться и клеветать на законных представителей власти. Ясно, конечно, когда какой-то безродный Буонапарт сотрясает Европу и свергает законных властителей, то всякому Бейлю становится повадным святотатственно оскорблять помазанника божьего».
Поручик Ахтырского гусарского полка расстегнул свой мундир небесного цвета и попробовал сделать несколько шагов по комнате. Неуверенно и жалко задребезжали шпоры, и, царапнув половицу каблуками, Ширханов повалился на кожаный диван. В голове его замелькали беспорядочные видения – крылья огромного аэростата[47], который он видел под Москвой перед самым вступлением французов. Растопчин готовил этот чудовищный воздушный шар под руководством некоего германского фейерверкера и двух пиротехников. По его затее, этот огромный баллон с машинными крыльями должен был парить над французским войском, управляемый героем, избранным по жребию, и выбрасывать из подвесной корзины на французских солдат дождь огня и железа. Уже заготовлено было огромное количество ракет. Шар поднялся, но маневры с крыльями не удались. От неосторожного обращения баллон сгорел, и от опыта пришлось отказаться.
Но сейчас, во сне, опыт удавался прекрасно. Тысячи острых стальных стрел падали на французскую армию, оставляя огненные следы, похожие на хвосты кометы. И вот он, поручик, управляет крыльями, стремясь нагнать проклятого француза Бейля и пробить ему голову за дерзкие слова. В ушах стучит: «…Салтыков, Салтыков». Однако императрица Екатерина вовсе не была целомудренной Дианой. Иначе разве входила бы она так, в распашонке, в комнату к офицеру? А все-таки вздор говорили, что она стара. Она и румяна, и плечи упруги, и целует жарко. И хоть он – не безродный поручик, а все-таки шепчет ей на ухо совсем непочтительные, но очень жаркие слова и убеждает ее, что он «вовсе не Салтыков» и что ей «вовсе не нужно было выбирать себе этакого урода с растопыренными ушами, красным носом, оловянными глазами и хриплым голосом». Он убеждает ее, горячо обнимая, уехать с ним отсюда, так как в этой усадьбе в конце концов до добра она не дойдет. Она зажимает ему рот рукой и что-то шепчет на ухо. Что – он никак понять не может, только долго что-то шепчет. А потом начинается тягучее и непонятное время.
С трудом приподнимая голову и раскрывая глаза, поручик слышит, как скрипит половица под босыми ногами и затворяется дверь за уходящей женщиной. Очнувшись, офицер вскакивает с дивана. Под головой вместо подушки лежит огромный том воинского устава, а рядом с диваном валяется небольшой кружевной чепчик.
Солнце еще не всходило. Встряхивая головой, поручик силился вспомнить и понять, что с ним и где он находится. Во время немногочисленных армейских пирушек он неоднократно давал себе обещание не пить. Как все это с ним случилось? Да и что случилось? Он нагнулся, схватил чепчик и быстро сунул его в зеленый сафьяновый ранец.
Во дворе раздавались отчаянные крики Двое парней сидели на голове и на ногах распростертого на доске человека, а третий большим парфорсным арапником бил лежачего по спине. Крики скоро прекратились, как-то сразу оборвавшись, и поручика больше чем когда-либо поразила старательность и методичность помещичьего взыскания. Минуту спустя рука, поднимавшая плеть, опустилась. Экзекутор отошел, спокойно и лениво помахивая этой же рукой, на запястье которой болталась плеть Двое участников экзекуции собирались встать, так же равнодушно и лениво, без злобы и без сожаления Наклонившись к окну, поручик увидел обыкновенные русские лица: безбородый парень, белобрысая голова без шапки, и кудластый черный мужик с добродушным вялым лицом. Поручик вспомнил то, что он читал минувшей ночью.
Это были совершенно новые для него воззрения Ни в Пажеском корпусе, ни в полку он ничего подобного не слышал: дворцы, принадлежащие «счастливой тысяче», и миллионы таких, что вот сейчас у него перед глазами.
И словно в ответ на эти мысли, из соседнего окна раздался капризный женский голос:
– Ванька, Настасья Федоровна приказала Фетоду поротую спину солью натереть.
Глава третья
Вопреки предположениям генерала Аракчеева, Ширханов кончил работу к полудню следующего дня и ожидал, что свирепый генерал отпустит его в Петербург немедленно.
Поручик написал довольно туманную «репортицу» касательно доставленных его сиятельству документов, надеясь, что окончательное заключение он сможет сделать на основании устного распоряжения графа. Ему уже рисовалась петербургская встреча с Наташей в небольшом особнячке, подле моста, у Кронверкского парка, где она вместе с его теткой проживала последнюю неделю перед отъездом в Воронежскую губернию. Тетка, устроив поручика на хорошую, по ее мнению, службу, спешно собиралась ехать к себе, не заезжая в разоренную подмосковную.
В соседней комнате послышались шаги, и раздался скрипучий голос Аракчеева:
– Федотку посадить в Едикулем. Настасья Федоровна сама видела, как он в окно за работой господина поручика подглядывал.
С этими словами генерал вошел в комнату и подошел к столу Ширханова.
– Ну, как твои дела, князенька? – спросил он благосклонно.
– Честь имею вашему сиятельству доложить, что порученная мне экспликация по высочайшему повелению доставленных на просмотр вашего сиятельства перехваченных французских партикулярных и казенных бумаг мною сейчас закончена.
– А, молодец, молодец! Мне о тебе недаром вчера говорили, что силен ты в чужой грамоте. Докладывай по порядку.
– Дозвольте спросить, ваше сиятельство?
– Ну, чего еще?
– Как прикажете, ваше сиятельство, с партикулярных ли начать, либо со штабных?
– Что в партикулярных
– Кроме писем интендантского офицера Бейля, на имя жены французского министра Дарю, на имя своего отца, на имя приятелей своих, кои письма оный Бейль подписывает чужими именами, никаких других партикулярных во французском бауле не имеется. Однакож сей интендант с чрезвычайной дерзостью говорит об особе его величества, российского самодержца.
– Так, так, – ответил Аракчеев без всякого возмущения и даже с полным равнодушием, удивившим Ширханова.
Поручик хотел продолжать доклад, чтобы похвастать тонкостью своего понимания этого многоименного Бейля. Но, взглянув на лицо Аракчеева, понял, что это будет напрасное усердие. Аракчеев не придал никакого значения его молодому рвению. Поручик стал докладывать о донесениях главного интенданта французской армии генерала Дюма.
Аракчеев слушал невнимательно, изредка гнусаво вставляя отдельные замечания.
– Нонче пятое декабря Неужто этот дурак Чичагов второй раз проморгает Буонапарте под Молодечной, как в ноябре проспал его на Березине?
Поручик читал донесения главного интенданта французской армии о том, что Смоленск и Вильна изобилуют запасами, что Литва и Северная Польша обеспечивают хорошее состояние армейского тыла и что единственно, о чем нужно заботиться, – это о том, чтобы генералы его величества вследствие личных ссор не размыкали коммуникаций, ибо, жертвуя тысячами французских граждан вследствие нежелания помочь сопернику на соседнем участке, они тем самым уничтожают всякую возможность планомерного снабжения авангардов французской армии.
Читая, поручик думал, до какой степени велики были заботы о прокормлении по пути отступления ничтожных остатков армии французов.
– Так, так, – вставлял Аракчеев. – Останься они на год в Смоленске заместо похода на Москву, тут нам был бы карачун!
Потом, вдруг спохватившись, что его слушает младший офицер, отнял кулак левой руки от стола, отошел, сел на диван и молча продолжал слушать. Когда чтение доклада и экспликации по нему, касающейся интендантских дел, кончилось, поручик перешел к изложению секретнейшего французского документа о политическом содействии победе французского оружия посредством организации восстания крестьян против своих помещиков.
Уродливое лицо Аракчеева покрылось синими и лиловыми пятнами, уши еще больше покраснели, а свинцовые глаза неожиданно загорелись такой ехидной радостью, что поручик едва не запнулся, читая документ. Вдруг Аракчеева неожиданно прорвало. Он заговорил, ни к кому не обращаясь, но сжимая кулак и нервно подергивая темляком:
– Ага, я говорил, что этот вислоухий семинарист не зря возится с кодексом Наполеона, что не напрасно Сперанский был этим мятежом занят! Вот я его теперь еще раз на этом поймаю! Пусть узнает, собака, чье мясо съела! Ишь затеял! Это его шашни! Это он государю императору шептал «безотлучно при армии находиться». Кабы не Шишков с Балашовым да не я, верный и преданный раб Аракчеев, так бы все и было по его. Поезжай, батюшка-царь, в армию, а мы в Питербурхе якобинским кабинетом заседать будем. Вот что значит доверие разночинцу паче дворянства оказать. Мало ему ссылки – добьется и каторги! Кто молодец?! Молодец – Аракчеев! Дерзнул на послание к подножью престола. Судьба армии – не судьба царя, а царь и без армии – все. Вот за то государь император и взыскал меня своей монаршей милостью!
Тут вдруг он смолк и, устремив на поручика потухшие свинцовые глаза, тихо и угрожающе произнес:
– Послушай, молодой человек, вот тебе мой сказ: с незнакомыми людьми языка не распускай и службу свою знай. Одно лишнее слово – и пропала твоя голова! Ввек не вылезешь из солдатчины. До самого Байкала зашлю.
Потом, сделав надписи и пометки на всех копиях без соблюдения каких-либо правил правописания, он сказал поручику:
– В почтовой кибитке ехать не смей. До Питербурху два перегона на перекладных поедешь, в чем тебе будет указано.
Поручик написал довольно туманную «репортицу» касательно доставленных его сиятельству документов, надеясь, что окончательное заключение он сможет сделать на основании устного распоряжения графа. Ему уже рисовалась петербургская встреча с Наташей в небольшом особнячке, подле моста, у Кронверкского парка, где она вместе с его теткой проживала последнюю неделю перед отъездом в Воронежскую губернию. Тетка, устроив поручика на хорошую, по ее мнению, службу, спешно собиралась ехать к себе, не заезжая в разоренную подмосковную.
В соседней комнате послышались шаги, и раздался скрипучий голос Аракчеева:
– Федотку посадить в Едикулем. Настасья Федоровна сама видела, как он в окно за работой господина поручика подглядывал.
С этими словами генерал вошел в комнату и подошел к столу Ширханова.
– Ну, как твои дела, князенька? – спросил он благосклонно.
– Честь имею вашему сиятельству доложить, что порученная мне экспликация по высочайшему повелению доставленных на просмотр вашего сиятельства перехваченных французских партикулярных и казенных бумаг мною сейчас закончена.
– А, молодец, молодец! Мне о тебе недаром вчера говорили, что силен ты в чужой грамоте. Докладывай по порядку.
– Дозвольте спросить, ваше сиятельство?
– Ну, чего еще?
– Как прикажете, ваше сиятельство, с партикулярных ли начать, либо со штабных?
– Что в партикулярных
– Кроме писем интендантского офицера Бейля, на имя жены французского министра Дарю, на имя своего отца, на имя приятелей своих, кои письма оный Бейль подписывает чужими именами, никаких других партикулярных во французском бауле не имеется. Однакож сей интендант с чрезвычайной дерзостью говорит об особе его величества, российского самодержца.
– Так, так, – ответил Аракчеев без всякого возмущения и даже с полным равнодушием, удивившим Ширханова.
Поручик хотел продолжать доклад, чтобы похвастать тонкостью своего понимания этого многоименного Бейля. Но, взглянув на лицо Аракчеева, понял, что это будет напрасное усердие. Аракчеев не придал никакого значения его молодому рвению. Поручик стал докладывать о донесениях главного интенданта французской армии генерала Дюма.
Аракчеев слушал невнимательно, изредка гнусаво вставляя отдельные замечания.
– Нонче пятое декабря Неужто этот дурак Чичагов второй раз проморгает Буонапарте под Молодечной, как в ноябре проспал его на Березине?
Поручик читал донесения главного интенданта французской армии о том, что Смоленск и Вильна изобилуют запасами, что Литва и Северная Польша обеспечивают хорошее состояние армейского тыла и что единственно, о чем нужно заботиться, – это о том, чтобы генералы его величества вследствие личных ссор не размыкали коммуникаций, ибо, жертвуя тысячами французских граждан вследствие нежелания помочь сопернику на соседнем участке, они тем самым уничтожают всякую возможность планомерного снабжения авангардов французской армии.
Читая, поручик думал, до какой степени велики были заботы о прокормлении по пути отступления ничтожных остатков армии французов.
– Так, так, – вставлял Аракчеев. – Останься они на год в Смоленске заместо похода на Москву, тут нам был бы карачун!
Потом, вдруг спохватившись, что его слушает младший офицер, отнял кулак левой руки от стола, отошел, сел на диван и молча продолжал слушать. Когда чтение доклада и экспликации по нему, касающейся интендантских дел, кончилось, поручик перешел к изложению секретнейшего французского документа о политическом содействии победе французского оружия посредством организации восстания крестьян против своих помещиков.
Уродливое лицо Аракчеева покрылось синими и лиловыми пятнами, уши еще больше покраснели, а свинцовые глаза неожиданно загорелись такой ехидной радостью, что поручик едва не запнулся, читая документ. Вдруг Аракчеева неожиданно прорвало. Он заговорил, ни к кому не обращаясь, но сжимая кулак и нервно подергивая темляком:
– Ага, я говорил, что этот вислоухий семинарист не зря возится с кодексом Наполеона, что не напрасно Сперанский был этим мятежом занят! Вот я его теперь еще раз на этом поймаю! Пусть узнает, собака, чье мясо съела! Ишь затеял! Это его шашни! Это он государю императору шептал «безотлучно при армии находиться». Кабы не Шишков с Балашовым да не я, верный и преданный раб Аракчеев, так бы все и было по его. Поезжай, батюшка-царь, в армию, а мы в Питербурхе якобинским кабинетом заседать будем. Вот что значит доверие разночинцу паче дворянства оказать. Мало ему ссылки – добьется и каторги! Кто молодец?! Молодец – Аракчеев! Дерзнул на послание к подножью престола. Судьба армии – не судьба царя, а царь и без армии – все. Вот за то государь император и взыскал меня своей монаршей милостью!
Тут вдруг он смолк и, устремив на поручика потухшие свинцовые глаза, тихо и угрожающе произнес:
– Послушай, молодой человек, вот тебе мой сказ: с незнакомыми людьми языка не распускай и службу свою знай. Одно лишнее слово – и пропала твоя голова! Ввек не вылезешь из солдатчины. До самого Байкала зашлю.
Потом, сделав надписи и пометки на всех копиях без соблюдения каких-либо правил правописания, он сказал поручику:
– В почтовой кибитке ехать не смей. До Питербурху два перегона на перекладных поедешь, в чем тебе будет указано.