Письменный стол был заперт. Однако, развернув последние страницы «Левена», он увидел на них кляксы, сделанные чужими чернилами. Казалось, кто-то копировал места, касающиеся правительственной организации избирательных подкупов. «Это не предвещает ничего доброго», – подумал Бейль. И, обрекая себя на долговременное сидение в Чивита-Веккия, снова принялся работать над романом. Он выдрал наиболее опасные в цензурном отношении места, потом, убедившись, что никого нет ни в соседней комнате, ни в коридоре, запер дверь на ключ и приподнял половицу. Он достал оттуда небольшой пакетик, из которого извлек тонкую, слегка пропахнувшую плесенью книгу под названием «Криптография». Весь вечер и всю ночь он проискал такое сочетание криптографического письма[234], которое дало бы ему единственный и неповторимый шифр. Вспоминая старые математические занятия, хорошо владея языком цифр, он к вечеру следующего дня имел вполне законченный полный шифр и изготовил сам ключ к нему. Его шифр совсем не был похож на дипломатические шифры Франции, простые и доступные любому политическому шпиону. Он явился результатом напряженных поисков страстного фантаста и образованного математика.
   В течение следующего месяца работа пошла на лад. Бейль уже легко писал и шифровал. Никакой Лизимак, вскрывающий письменные столы, для него теперь не страшен. Все презрение к мещанской Франции, к акционерному обществу «Луи Филипп и компания» заключено в сухих и четких формулах зашифрованного письма; потом, не щадя себя в утомительной ночной работе, он заново переписал все в зеркало. Если бы даже какому-нибудь гению удалось найти ключ к зашифровке, то расшифроваться могли бы только буквы в обратном порядке слов. Он чувствовал, что конец его жизни может быть совершенно отравлен, и это сознание опасности пробуждало в нем суровое упорство. То же упорство сказывалось и в другой работе. Рукописи, купленные в Риме, давали сюжеты для самых чудесных повестей. В них были сухие протоколы старинных папских судов, повести о герцогине Пальяно, о семействе Бранчифиоре; тут были наилучшие доказательства того мнения Курье, что старинная римская аристократия приобретала состояния развратом. Это подтверждается целиком «Хроникой семейства Фарнезе», в которой римский папа и проститутка выступают в качестве союзников в деле наживы и грабежа. Тут была интереснейшая повесть о Виттории Аккорамбони, заканчивавшаяся историей осады частного жилища с применением пушек и правил крепостной артиллерии. Это описание напоминало осаду дома Чиро Менотти, казненного пять лет тому назад в Модене. Его дом видел Тургенев и рассказывал о следах разрушения. Надо взять в Риме копии моденских протоколов, для того чтобы, превращая их в историю о Виттории Аккорамбони, заимствовать нужные краски у действительности. Тут была история семейства Ченчи. Дочь изверга принуждена была прибегнуть к отцеубийству ради спасения всей семьи, но и сама не получила спасения от христианнейшего милосердия папы. Надо ехать в палаццо Барберини, чтобы видеть портрет Беатриче Ченчи, нарисованный Гвидо Рени. Надо сделать еще одно дело. Не довольствуясь наличием этих отрывочных протоколов, надо вместе с Тургеневым побывать у монаха Ма-рини и просить в Ватикане разрешения посмотреть протоколы шестнадцатого и семнадцатого веков. Это не трудно сделать через посла.
   Наступили жаркие дни. Опять горячее солнце и ариакаттива по вечерам, опять лихорадка в крови и повторение старых ревматических болей. Необходимо сделать перерыв. Латур-Мобур разрешил переселиться в Монте-Альбано. В Ариччии Бейль вздохнул свободно. Холмы, сменившие собою когда-то грозно клокотавшие вулканы, были покрыты лесами и озерами, до краев наполнявшими кратеры. Среди густых лесов рядом с дубом растут неотцветающие дикие розы, и тысячи соловьев составляют оркестр дубовой рощи, дремлющей под лунным светом.
   Эти дни в Монте-Альбано и в Ариччии пронеслись с невероятной быстротой. Уже осенью, встречая Бейля, Тургенев спрашивал, что делается с его глазами. Веки опухли, и красные полосы лежали у ресниц. Чтение двенадцати фолиантов, написанных ужаснейшим латинским почерком шестнадцатого века, не дроходит даром. Два переписчика отказались работать. Приглашен третий, и в скором времени все двенадцать томов материалов будут готовы. «Только Бейль мог выносить такую адскую работу в Риме», – говорил Тургенев. Бейль думал, вспоминая впечатления ранней молодости: «В соляных копях Галена, там, где огромные подземные озера насыщены соляным раствором, проводники бросают сухие, безлистные ветки грабины, которые через несколько минут покрываются кристаллами соли. Сухая и безлистная ветка звенит и при свете факелов переливается всеми цветами радуги. Сухие и мертвые протоколы старинных судов, исковые записи и тяжбы старой Италии, только соприкасаясь с насыщенным раствором моего воображения, могут загораться блеском и превращаться в живые и яркие картины. Будем работать!»
   Четыре томика новелл готовы. Можно отдохнуть. По привычке все сравнивать с Францией, Бейль принимается за чтение французских материалов, мемуаров времен Людовика XIV, совершает поездку в Равенну и в другие северные города.
   Лизимак после неудачной интриги подал в отставку, и Бейлю стало его жаль. «Куда деваться этому бедному греку?» – думал он. Министерство, наконец, узнало что-то помимо Лизимака и Бейля. Оно Лизимаку прислало предложение извиниться перед консулом. «Отношения становятся трагикомическими, – думал далее Бейль. – Я согласен притворяться, что плеск воды в стакане я принимаю за бурю, но я отказываюсь погибнуть в этой буре, если мне это предлагают». Он написал просьбу о переводе его на консульское место в любой южный пункт Испании, написал с полной серьезностью и с полной готовностью к переезду. Ожидая ответа, он закончил главу «Красного и белого» и начал писать следующую, рассказывающую о том, как молодой человек, не смогший вынести удушливой атмосферы Франции, уезжает в Испанию. Он хотел зашифровать эту главу, но не нашел на привычном месте шифровального ключа. Он уронил чернильницу, опрокинул письменный стол, в волнении бегая по комнате, но шифра нигде не нашел. Два часа он сидел в полуобморочном состоянии. Потом дрожащими руками взял последний переплетенный том, вставил его в рамы, переписал несколько строк в обратном порядке, глядя в зеркало, и пытался расшифровать. Это ему не удалось. Смертельно бледный ходил он по комнате большими шагами. Он лишен возможности прочесть произведение, на которое потрачено столько времени. Опять начались попытки воссоздать процесс составления шифра. Но каждый раз выпадал какой-нибудь неуловимый поворот мысли. Бейль не узнавал самого себя. Его бросало и в жар и в холод. Он бросил попытку читать и хотел уничтожить написанное. Неожиданная потеря сил заставила его прилечь. Он проснулся только через сутки. Маленький римский врач Неппи, держа часы в левой руке, правой нащупывал у него пульс. Он покачал головой, заметив, что Бейль собирается говорить.
   – У вас солнечный удар, – сказал он. – Вам нужен полный покой. Это пройдет бесследно.
   Но Бейль месяц чувствовал непреодолимую слабость.
   Отказ на просьбу о переводе в Испанию не вызвал в нем никакого огорчения. Другой пакет вызвал его удивление и досаду. Это был большой темно-зеленый конверт министерства народного просвещения, содержащий диплом, подписанный Луи Филиппом, и знаки ордена Почетного легиона.
* * *
   На краю города росли шесть кипарисов. За ними был маленький дом столяра Видо. Красивый старик был сыном французского офицера, обнищал и занимался столярным делом. Его жена, с очень молодым лицом и седыми волосами, со сжатыми от вечного горя губами, занималась шитьем и брала в стирку белье. Ей помогала дочь, двадцатилетняя девушка, тонкая, как стебель, голубоглазая, несколько суровая, как все люди, прямо смотрящие на жизнь. Видо делал книжные полки Бейлю и неоднократно высказывал ему порицание за его пристрастие к книгам. «Ничто так не портит человека, как книга», – говорил он. Бейль смеялся, спорил, но ему нравились тон и простая уверенность в своей правоте человека, не читавшего книг, но воплощавшего в жизни правила морали Руссо. Молодая девушка, в противоположность отцу, любила чтение. В ее суждениях было столько непосредственности и умения верно схватить сущность прочитанного, что Бейль все чаще и чаще заговаривал с нею, когда она приходила за книгами. Ему было грустно в минуты своего одиночества, а молодая Видо смотрела на него такими глазами, как будто обещала отогнать эту печаль. Однажды, после того как доверие и дружба установились между ними, он спросил, что сказала бы мадемуазель Видо, если бы Бейль предложил ей стать его женой. Она нисколько не удивилась и ответила совершенно спокойно: «Я была бы согласна, если вы не возобновите попыток отнимать у меня религию».
   Видо – столяр, Бейль – консул. Девушка его любит, а он, кажется, тихий и спокойный человек. Но есть нехорошие слухи, во всяком случае надо посоветоваться если не с духовником, то с родным братом – монахом в Пьемонте. Бейль не получил ни «да», ни «нет», так как Видо ожидали ответного письма из Пьемонта. Лизимак посмеивался: «Вот когда сказался его настоящий характер. Аристократ, писатель, барон Стендаль, женится на дочери прачки. Мало ли других женщин? Нет, выбрать именно так, как требуют его якобинские взгляды. Это лучшее подтверждение политической неблагонадежности консула».
   От Пьемонта рукой подать до берегов Изеры. Там, около Гренобля, есть дивная чертоза. Шартрезским монахам все известно, и вот монах Видо из Пьемонта наводит справки через монастырских лисиц гренобльской чертозы. То, что он получил, превзошло его ожидания. Столяр Видо в Чивита-Веккия весь вечер читал жене это ужасное письмо: «О каком Бейле вы говорите? Если этот Бейль из Гренобля, то это атеист и нечестивец, богохульник и якобинец, противник бога и законных властей. Зовите его лучше Стендалем Это новое имя антихриста». Отец и мать не дали благословения. Девушка поплакала и перестала видеться с консулом.

Глава сорок восьмая

   С тарший письмоводитель министерства иностранных дел, готовя черновик отказа на просьбу Бейля о переводе в Испанию, нашел несколько бумажных квадратов, испещренных формулами, условными знаками и цифрами. Это был ключ, составленный Бейлем для зашифровки романа о Левене, и на обороте одного из листков имелась надпись: «Красное и белое». Письмоводитель положил эти листки в конверт, запечатал и написал: «Отложить до выяснения». Пусть читатель знает: конверт этот пролежал почти сто лет, до тех пор, пока молодой французский ученый не прочел романа «Красное и белое» и не напечатал его в полном виде в 1929 году.
   В те дни Проспер Мериме слушал, как Мюссе читал свои стихи. То были стансы к брату Альфреда, Поль Эдм Мюссе:
 
Видел ты этот древний залив,
Где, покойно и вечно ленив,
Сладко шумит прилив?
Там Стендаль, этот дивный ум,
Полный счастьем глубоких дум,
Слышал этот волшебный шум.
 
   За год перед этим Мериме кончил новеллу «Души чистилища», лучшую трактовку душевной опустошенности Дон Жуана. Весь следующий год он разъезжал по Франции. То были поездки должностного свойства, выяснявшие состояние важнейших исторических памятников Франции; то было сухое, довольно скучное изучение французской литературы. За год он ничего не написал, кроме писем булонской красавице, англичанке Дженни Декин. Во Франции время от времени бешеным огнем вспыхивало негодование рабочих. Но газеты молчали. Была тишина безвременья. Мериме чувствовал, что задыхается. Его новеллы становились все суше и суше. И вдруг в этот вечер, услышав стихи Мюссе, он почувствовал прилив освежающей тоски о друге и написал письмо Бейлю, одно из самых нежных, написанных им когда-либо. Он просил Бейля непременно приехать, надо было о многом поговорить. Бейль ответил слегка насмешливо, что Мериме, по его сведениям, путешествует с прекрасной испанкой и что он, Бейль, согласен приехать его поздравить, но лучше не в Париж. Мериме отвечал, что он не путешествует с прекрасной испанкой, но что, если Бейль захочет, он познакомит его с замечательной женщиной – Марией Мануэлей Монтихо. Бейль и Мериме назначили свидание в Лаоне.[235]
   Мериме уехал из Парижа грустный и растроганный, почти сейчас же после похорон отца. Мадам Анна Мериме думала, что опять должностная поездка, и советовала сыну отказаться, но, узнав, в чем дело, согласилась.
   Бейль ехал с юга, похоронив не мало надежд. Письма Юдифи Готье его сильно разочаровали. Еще полгода тому назад он спрашивал ее о привычных, знакомых и милых вещах, напоминал ей мелкие привычки, трогательные пристрастия. Она ответила, что рада будет его видеть, но часть перечисленных им вещей она забыла, а большинство привычек и привязанностей растеряла и разлюбила. Бейль все чаще и чаще ловил себя на мысли о том, что он входит в комнату, ожидая встретить кого-то, услышать чей-то голос. Он уже склонялся к мысли о том, что наихудшим уделом для него является свобода, которую он так ценил в молодости и с которой готов был расстаться в Милане. Преданная дружба, рыцарское уважение, самозабвенное почитание Метильды в первый раз заставили его совершенно забыть слово «свобода». Теперь это влечение было беспредметным. И, вставая по утрам на ночлегах, просыпаясь ночью от толчков дилижанса, он вдруг ловил себя на этой мысли. Нервы его напряглись до такой степени, что одного неосторожного слова соседа было достаточно для того, чтобы он почувствовал, как дрожат плечи от готовых вырваться рыданий.
   В таком состоянии Мериме был ему необходим. Он рассчитывал, что разговор с этим человеком, таким справедливым при всей своей внешней сухости, поддержит его в тяжелое время. Списавшись из Чивита-Веккия с Мериме, он знал, что в назначенный день в одиннадцать часов Мериме будет под огромными каштанами лаонского парка. Как в молодости на свидание, вышел он из маленькой гостиницы без четверти одиннадцать и опоздал. Высокий человек в сером сюртуке, щуря глаза от солнца, зашагал ему навстречу. Они обнялись и долго не могли говорить. Из первых слов своего друга Бейль узнал о смерти Леоноро Мериме. Ясный, спокойный день, тихий, маленький город, в котором их никто не знал, говорили друзьям, что они не напрасно сделали этот выбор. Здесь провели они весь день, поверяя друг другу свои невзгоды и секреты, свою грусть от полного внутреннего одиночества. Бейль плакал, как ребенок. Мериме отворачивался, уходил от скамейки, вновь подходил, не чувствуя ни малейшей неловкости и нервничая оттого, что сам испытывал целый ряд незнакомых состояний. Двое мужчин, так не похожих друг на друга в жизни и так дополнявших друг друга в творчестве, в часы свидания являли собою пример самых совершенных человеческих отношений, без единого показного жеста; они не боялись чрезмерного проявления горя, их не пугала собственная застенчивость. Когда Бейль внезапно закрыл лицо руками, Мериме вдруг вспомнил великолепную работу скульптора Жаннэ, изображавшую Марата. Мериме с жадностью смотрел на эти удивительные руки, восхитившие скульптора, снявшего с них слепок для своего Марата. Бейль помнил и любил Метильду с преданностью и самозабвением, отдавая себе отчет в каждом душевном движении. Мериме почувствовал бы себя совершенно растерянным, если бы он в одно прекрасное время стал супругом Дженни. Поверхностные увлечения и непреодолимое физическое тяготение к женщинам злой породы создали в нем этот вечный страх неугомонного любовника перед большим, спокойным и житейским пристрастием к одному человеку. Переписка с булонской красавицей носила все признаки литературной затеи, но уже стала необходимостью. А в минуту горечи Мериме писал, что любая швея, продающая себя, чтобы помочь любовнику, сидящему в тюрьме, в тысячу раз лучше самой Дженни Пекин. И все же он был доволен, что эта женщина его понимала. За четыре года переписки она подарила ему три четверти часа своей жизни. Они встретились в Лувре, где Мериме видел ее всего лишь второй раз, и расстались так, что он не мог найти ее адреса в Париже. Мериме рассказывал об успехах без радости и вспоминал неудачи без печали. Уже в Париже успокоенный Бейль думал о том, как велика разница между его поколением и тем, которое родилось в начале века, когда каждый год равнялся столетию. Минутами, переживая остатки старой болезни, Бейль чувствовал полный упадок духа. Он смотрел на себя как на третье лицо, и в таком состоянии, утром, ему легче удавались слова и обороты, характеризующие героев романа «Анри Брюлар»; он ходил по комнате (в своей квартире на улице Фавр) то сосредоточенно, то жестикулируя и произнося вслух наиболее богатые, наиболее четкие мысли, которые стремительно переводил затем на бумагу. Однажды в час дня за ним заехал Мериме и повез его в испанское семейство. Графиня Мария Мануэла Монтихо и две девочки, Евгения и Пакита, с любопытством ждали обещанного приезда господина Бейля. Евгении только что исполнилось девять лет. После часового разговора взрослых между собой она быстро вскочила на колени к Бейлю и потребовала рассказов о войне.
   «Однажды под Молодечно инспектор коронных имуществ Бейль задремал в кибитке и проснулся на крутом берегу около речки Студянки от выстрелов. Его каски не было на голове, и так как вы знаете, что на морозе страшно растут волосы, то вот появился этот чуб на лбу. Это знак московского похода».
   Девочки благоговейно слушали.
   Или:
   «Дело было у Костель-Франко. Полковник Шестого драгунского полка вдруг закричал: „Бейте тревогу!“ Мы схватили каски и через секунду были на конях».
   Бейль стал частым гостем в доме Монтихо.
   Когда он опаздывал и строгая англичанка укладывала Евгению и Пакиту спать, начинались просьбы о разрешении остаться. Он приходил в комнату девочек серьезный и важный, с грозным видом вынимал кипсеки Вернэ и литографии Жерара, и начиналось длинное объяснение аустерлицкой битвы.
   Мериме писал странную, необычайную для него повесть: «Илльская Венера». Та же самая бесконечно соблазнительная и страшная Астра – богиня с немного раскосыми глазами, с чертами невыразимо прекрасными и злыми.
   – Вы нехорошо относитесь к женщине, мой друг. Она для вас так же опасна, как цыганка Эсмеральда для монаха Гюго. Я уверен, что это вы надели Венере на палец кольцо и с тех пор боитесь, что произошло обручение. Знаете ли вы, что пройдут годы и вы начнете обожать кошек и собак?
   – Вы мне это уже неоднократно предсказывали, – возражал Мериме. – Злые языки говорят, что вы уже обожаете собак. В Чивита-Веккия у вас пользуются большим почетом два пса.
   – Да ведь я же хожу на охоту, – сказал Бейль. – Кстати, из этой проклятой Чивита-Веккия сегодня пришло извещение о том, что вице-консул Лизимак сломал замок моей комнаты, перерыл все бумаги и украл мое белье. Как хорошо, что здесь нет никакого Лизимака!
   В магазине Мартине и Обера, на улице Дюкок, Бейль увидел картины и этюды модного Дебюффа. Это были портреты модных красавиц, весьма приукрашенных и в несколько нескромных туалетах. Бейль заинтересовался историей этого молодого художника. Ему показали его ранние картины. Они говорили о нем как о настоящем мастере.
   Как же случилось, что этот человек опустился до превращения живописи в проституцию? История художника была настолько интересна и так характеризовала нравы теперешнего Парижа, что в три утра Бейль продиктовал стенографу, рекомендованному Проспером Мериме, отрывок «Федер, или денежный брак». Обнищание аристократии, нужда в деньгах молодежи и жесткое давление разжиревшего мещанина на вкус художника-портретиста приводят к тому, что талант совершенно угасает и остается сухое и мертвое отношение к действительности. Женщина, которую встречает на своем пути Михаил Федер, тоже является своеобразным продуктом буржуазно-католического воспитания. Монастыри в тридцатых годах этого столетия выпускали из своих пансионов женщин или благопристойных, набожных и глупых, или исковерканных и развращенных, под маской набожности. Но опять полная неудача с французской темой. «Федера» не удалось кончить так же, как не удалось кончить «Левена».
   Министерство перевело Бейля – на половинный оклад. Это прекрасно! Это дает ему возможность без конца растянуть отпуск и начать ряд путешествий в Шотландию, в Ирландию, на короткий срок поехать в Мадрид к Монтихо.
   Дневник А. И. Тургенева.
   «13 ноября 1835 года. Был у Жерара на званом вечере. Там Гумбольдт, Летрон, Мериме. Мадам Ансло занята с Гумбольдтом: он весь день провел с королем в Версале, который сам начал жаловаться на „Дебаты“, что поместили статьи и речи, а между тем всем известно, что речи помещены с его согласия. Король же уверяет, что „Дебаты“ действуют произвольно. За полночь засиделись при шутках Мериме и Гумбольдта о Корэфе и его свадьбе, о службе его при Гарденберге и при жене Гарденберга.
   4 декабря. У Мятлевых на балу. Вся Парижская Русь там. Я представил Бальзака Лавальше.
   26 декабря. Был у госпожи Лагрене. Болтал с птичкой, пил чай в салоне.
   17 февраля 1836 года. У нас обедал Буонаротти, подробно рассказывал о Бабефе.
   9 марта. У Жерара с Бальзаком о Сведенберге, коего ставят выше Якова Бема, Сен-Мартена и всех. Бальзак также не любит Ламартина. «Ему не пристало быть Шателем», – сказал он.
   13 апреля. Читал «Гробницы» Уго Фосколо.
   20 апреля. У нас обедал и сидел весь вечер Буонаротти.
   У мисс Кларк Мериме – рассказы. Оттуда к Жерару с Бальзаком. Разговор о многом и многих.
   24 апреля. О Ривароле. Эготизм – английское слово.
   15 мая. У Давыдова с Мериме».
   Начиная с 1835 года, А. И. Тургенев давал для пушкинского журнала «Современник» «Хронику парижской жизни». Она шла обыкновенно без подписи или с буквой «Э.А.» – то есть эолова арфа. Русский цензор безжалостно примешивал к звукам этой эоловой арфы скрип цензорского карандаша, и результаты бывали иногда весьма печальны.
   «1 июня 1836 г. Нашел пакет от Вяземского с письмами от 8 мая, с письмами Толстых, с „Ревизором“, а также с „Современником“, в коем набросился я на свои письма и долго не мог успокоиться от бешенства.
   Отнес карточку Филиппу Сегюру. Он уже в деревне. К мисс Кларк – она уже спит. У Жерара с Белем-Стендалем говорили о Риме, о Гурьевых и других. Мадам Ансло – и домой. Бесновался над «Хроникой русского» и долго не мог успокоиться от бешенства.
   3 июня. К Ансло. Хозяин на первом представлении своей восьмидесятой пьесы. Хозяйка в беспокойном ожидании. Вдруг является около полуночи авангард приятелей. Пьеса удалась. За ними автор, весь в поту. С Ансло-женой о доходах за сию пьесу – Бель, мадмуазель Франклин. Проводил девицу до ее дома.
   16 июня. В четыре часа утра был уже на границе и в пять оставил францию».
   «21 января 1837 года. Письмо к брату № 20. Отдал письмо Аршиаку и завтракал с ним. Он прочел мне письмо А.Пушкина о дуэли 18 ноября 1836 г. Чай, два фунта, отдал Аделунгу. После зашел к Пушкину… О Шатобриане и Гете, о моем письме из Симбирска, о пароходе, коего дым приятен глазам нашим».

Глава сорок девятая

   Неугомонный Тьер[236] управлял Францией, все больше и больше надоедая королю постоянными заботами о верности конституции и вечным страхом перед рабочим восстанием. Тьер стеснял Луи Филиппа, а его запугивание рабочим движением казалось королю намеренным и необоснованным. В 1836 году в Испании возникли так называемые карлистские войны, и французский министр захотел во что бы то ни стало помочь испанским буржуа в их борьбе против аристократии, мечтавшей о возврате изгнанного короля. 25 августа 1836 года, потерпев неудачу в подготовке войны, Тьер вышел в отставку, заявив, что аристократические реставрации, поражая буржуазию, открывают дорогу рабочим мятежам и что «от социализма может спасти только катехизис».[237]
   6 сентября 1836 года министром-президентом стал бывший министр иностранных дел Моле, когда-то наполеоновский сподвижник, человек спокойный, широко образованный и нефанатичный. Он был одинаково далек от доктринерской сухости Гизо и от авантюрного оппортунизма Тьера. Бейль, смеясь, говорил, что это назначение сделано в его пользу, так как у него с Моле прекрасные отношения. Он получил перманентный отпуск на половинном окладе, уехал в Париж и приступил к осуществлению старого литературного плана использования старинных итальянских хроник. В 1837 году он печатает в «Обозрении двух миров» «Историю Виктории Аккорамбони» и «Ченчи» и там же помещает сообщение об археологических работах в Этрурии под названием «Гробницы Корнето». В этом году он снова пытается вернуться к «Левену», но записывает только один эпизод, возникший после разговора с Соболевским о смерти Пушкина. Этот эпизод – вызов семью гвардейскими офицерами на дуэль литератора, неугодного правительству, с целью убить «на законном основании».