– Да, но как ты уцелел тогда, во время разгрома Вильны?
   – Я бросил кофейню и вместе с Ринаделли бежал, как только пришло известие об отречении императора.
   – А что ты здесь делаешь? Ах да, у тебя табачная лавочка во Флоренции. Ну так вот – спрошу тебя прямо: как к тебе относится австрийская полиция?
   – Если синьору нужен паспорт – я могу раздобыть.
   – Однако ты нисколько не изменился.
   – О нет, синьор, в этом вы не правы. Я прошел четыре академии и двенадцать университетов. Я теперь самый образованный человек во всей Ломбардо-Венецианской области.
   – Ну, а как твоя торговля?
   – Знаете ли, синьор, я вообще хороший коммерсант. Шесть дней в неделю я торгую в убыток, а по воскресеньям, когда не торгую, бываю богат.
   Бейль посмотрел угрюмо. Разговор стал слишком откровенным и приблизился к такому пункту, от которого оба собеседника захотели повернуть обратно. Но было уже поздно. Бейль принял рассеянный вид, смотря в окно, а Оливьери демонически улыбался, смотря на Бейля. Наступило неловкое молчание. Наконец, Оливьери, более решительный, чем его собеседник, решил разрубить узел.
   – Ну, скажите ж, синьор, для каких целей вам мог бы пригодиться старый слуга? Мне легко возобновить знакомство с хорошенькими горничными первых красавиц Милана. А ежели сердце синьора тоскует по другой, то назовите только. Сейчас у многих французов одна любовница – синьора Паспортина. Это стоит гораздо дороже, но сделать можно.
   Бейль овладел собою и сказал:
   – Ни в том, ни в другом я в настоящее время не нуждаюсь. Но, понимаешь ли, Франческо, мой слуга, которого ты помнишь, совершенно спился. Вчера воры проникли ко мне в комнату, а я не мог его разбудить. Мне нужно заменить его кем-нибудь.
   – Ну что же, я к вашим услугам, синьор.
   – Ты сам? А как же твоя лавочка?
   – Я, кажется, получу патент на торговлю в Милане.
   – Вот как! Но что же за торговля при слубже у меня?
   – Я возьму компаньона.
   – Это дело. Постарайся сделать это в декабре, так как январь мне хочется провести в Неаполе.
   – Вот уж этого не советую вам делать, синьор. Не нужно ехать вам в Неаполь Повеселиться вы можете лучше всего на карнавале в Болонье. Послушайте доброго совета – поезжайте туда скорее.
   После бессонной ночи голова кружилась у Бейля. Условившись с Оливьери, что тот вернется через неделю, Бейль прилег и заснул. Двухчасовой сон освежил его. Он пошел на почту, получил письма из Парижа. Некий Мезонетт писал ему длинные рассуждения на тему о французской политике, сопровождая эти рассуждения едкими выпадами по адресу некоего Стендаля, от которого он, Мезонетт, получает письма с характеристиками миланских властей и политических настроений Италии. Особенное удовольствие Бейлю доставили строчки, в которых Мезонетт осмеивает «дюкоманию» Стендаля, стендалевское пристрастие к титулам и злоупотребление герцогами и герцогинями в обозначении своих знакомых. «Лингаи остался себе верен, – думал Бейль, – хотя он и подписывается теперь в письмах Мезонеттом». Письмо заканчивалось сообщением, что «его величество напрасно считает себя воссевшим на престол своих предков, так как он сидит на престоле Бонапарта, и если Наполеон вернется в Тюильри, то единственно, что ему нужно будет захватить с собой, – это собственный ночной колпак. Все остальные глупости монархии остались неприкосновенными». «Однако это неосторожная фраза», – подумал Бейль и стал читать второе письмо.
   Это было сообщение из Гренобля. Отец отказывал ему в высылке каких-либо денег, кроме процентов с материнского наследства. Денежные дела, таким образом, получили неожиданно плохой оборот. Интендантская пенсия была ничтожна. Правда, книга барона Стендаля доставила неожиданную помощь. «Жизнь Гайдна» господина Бобмэ тоже во втором издании принесла немалые доходы, но господин М.Б.А.А. отказывался что-либо платить за «Историю живописи в Италии». Из трех содержащих миланского гражданина Бейля писателей ни один не обеспечивал литературного заработка.
   Месяц спустя, в Болонье, посещая балы и маскарады, веселясь, как только можно, Бейль через посредство своего нового спутника и слуги Оливьери узнавал стоимость болонских имений, цены на хлеб, на вино, лихорадочно справлялся о процентах на капиталы, и Оливьери, как мудрый Фигаро, всячески старался поправить пошатнувшиеся денежные дела барона Стендаля, ставшего графом Альмавивой в изгнании.
   Наконец, этот африканский делец с корсиканским авантюристом вызвали насмешки знатоков двойной итальянской бухгалтерии, родиной которой была Болонья. А кроме того, самому Бейлю надоела денежная горячка. После неудачного опыта он выехал в Неаполь. И Болонья и неаполитанская дорога не развеяли его тяжелых мыслей. Он ловил себя на мысли, что практические дела не удались и что он охладел к целому ряду повседневных практических интересов только потому, что им владело одно постоянное мучительное стремление: быть в одном городе, в одном доме, в одной комнате с самым пленительным существом, которое он только знал на земле, – с Метильдой Висконтини. За зеленым столом в игорном доме, в Болонье, где человек тридцать собрались на «фараон», полковник Скотти произнес ее имя. И карты, как легкий пух, полетели на ковер из рук Бейля. Он сам не ожидал такой впечатлительности. Были минуты, когда к горлу подступали какие-то спазмы; когда темы разговора были самыми далекими, онбыстро вставал, отходил к окну, произносил незначительные слова, и нужны были колоссальные усилия воли, чтобы подавить неожиданное восстание чувств.
   Легкомыслие, грубость и циническая легкость, которые он развивал в себе годами, чтобы ими заслониться, как толстой роговой оболочкой, от жестокостей действительности, – все это вдруг исчезло, перестало предохранять, сделалось ненужным. И, как в первые дни после приезда в Париж из России, он чувствовал себя омытым волнами нового, небывалого бытия.
   Отъезд в Неаполь был уже решенным делом. Непринужденность, или, как говорили итальянцы, desinvoltura, общества Болоньи настолько привязала Бейля, что лишь с большой неохотой он собрался ехать. Перед самым отъездом зашел на почту случайно, скорее в силу какого-то неожиданного толчка, чем по надобности. Почтальон, вопреки ожиданиям Бейля, протянул ему в окошко целую пачку писем. Это были залежавшиеся, долго его искавшие сообщения родственников и знакомых о смерти старого Керубина.
   Бейль вышел с почты, не чувствуя ни грусти, ни огорчения. Отец никого не любил и делал все, чтобы разрушить сыновние чувства. Надо ехать в Гренобль, как этого требует Полина.
   Вторая сестра Зинаида – тоже написала несколько строк, первый раз за много лет. Это отвратительная ханжа, целиком повторившая характер тетки Серафимы. Она убеждает его не приезжать, заявляя, что Полину и без него никто не обидит. Именно поэтому и надо ехать. Но как быть с Неаполем? Навестить соседа карбонария… и дело улажено. Давно бы нужно было это знать. Приказано отправиться в Неаполь одному Оливьери. «Вот как?» Значит, его появление в Милане было не случайным? Тем лучше, пусть едет. Он выполнит все скорее меня, – думал Бейль. – Я же никогда не был пригоден для серьезной работы такого свойства».
   Придя в номер гостиницы, Бейль увидел Оливьери готовым к отъезду.
   – Извините, синьор, если я поторопился: мальпост едет через час, и я уже знаю, что мне надо с вами расстаться.
   Оставшись один, Бейль, навел справки и узнал, что северная почта уходит на другой день.
   Вечером в Болонье давал концерт скрипач Паганини. Нельзя упускать такого случая. Остались только самые дорогие билеты. Бейль сидел во втором ряду и ждал начала концерта. Огромные люстры освещали шумящий зал. Ликующая, веселая толпа пестро одетых людей гудела и говорила, смеялась, словно забыв о концерте. Но вот все стихло, когда на эстраде появился человек маленького роста, с огромной шапкой волос, с бледным лицом, огромными глазами и неприятной, совершенно обезьяньей челюстью. Это был Паганини. Шепот удивления пробежал по залу при виде его одежды. Он был в форме офицера свиты принцессы Летиции Бонапарт. Золотые пчелы вышиты на обшлагах и воротнике. Белый газовый галстук, красиво повязанный на горле, слегка выступал в разрезе огромного стоячего ворота. Кто-то крикнул с верхней галереи: «Долой ливрею лакея!» Паганини спокойно вскинул глазами, поднял смычок, но, зацепив пюпитр, уронил ноты. После этого, не смутившись, он резко повернулся спиной к аккомпаниатору, ударил смычком по струнам и стал играть, не глядя в ноты.
   Он играл «Дьявольские трели» Тартини. Весь ад и весь рай, жившие в душе этого человека, передавала безумная сладкая музыка. Черные глаза, как расплавленный металл, выливали потоки огня в зал, затаивший дыхание, и целые снопы звуков, чистых, пенящихся, как брызги, горячих, как искры, совершенно заворожили застывшую толпу. Не дав опомниться никому, скрипач перешел сразу к своим «Каприччио», ударяя по воображению публики и властно заражая ее чудесами своей фантастической музыки. Порою казалось, что зал наполнен скрипачами – четыре, пять, десятки скрипок звучали повсюду, и вдруг сразу обрывались музыкальные звуки, начинались шумы, стук, плачущие пиччикато. Потом все это смеялось кантиленой – ровной, спокойной, плавной, бесконечно широкой рекой звуков.
   И вдруг – внезапное стаккато: смычок описал в воздухе дугу высоко над головой скрипача, как сабля в руке полководца, и тонкая старинная гварнериевская скрипка повисла на левой руке музыканта.
   На бешеные крики, рукоплескания, шумы и вопли восхищенной толпы Паганини ответил кивком головы и ушел с эстрады.
   Концерт продолжался до поздней ночи.
   Выходя на площадь, Бейль услышал в разговоре фамилию Висконтини. Относились ли слова говоривших к Метильде, или нет – он не знал. Но взволновался страшно желанием как можно скорее ее увидеть. Утром он думал только о том, чтобы ускорить отъезд дилижанса. И, выезжая из Болоньи, вовсе не думал о Франции, а всю дорогу рисовал себе картину, как он всходит по лестнице на площади Бельджойозо. Для того чтобы спастись от мучительных чувств, он стал записывать наблюдения над самим собою. Он чувствовал себя совершенно больным и старался с точностью описать симптомы этой болезни.
   Он сделал заголовок: «Я стараюсь дать себе отчет в той страсти, все искренние проявления которой носят печать красоты».
   Он брал самого себя и свое состояние как живую реальность, нуждающуюся в объяснении, как врач, считающий свою собственную болезнь неизбежной, и как ученый, нашедший интереснейшую рукопись, над чтением которой, увлекательным и странным, он должен много трудиться. Это умение смотреть на себя со стороны ослабило испытываемую боль Он с величайшим любопытством наблюдал, как надежда чередуется в нем с сомнением.
   До сих пор он не знал, как относится к нему Метильда.
   Чем больше доверия оказывала она ему, тем менее он чувствовал себя в силах сказать ей, до какой степени она стала ему дорога. В минуту наиболее непринужденной беседы он внезапно терялся и должен был придумывать всякие предлоги, чтобы покинуть гостиную Метильды.
   Смелость овладевала им лишь тогда, когда кто-либо из знакомых подходил к ней и говорил с ней долго или когда ненавистная Бейлю маркиза Траверси делала все, чтобы прерывать разговор его с Метильдой. Каждый раз, получив разрешение проводить Метильду из театра, он останавливался перед домом Траверси, куда входила Meтильда, и отказывался войти с нею. И так как он не скрывал своего чувства к Траверси, то его собственное чувство к Метильде понемногу проступало наружу. Быть может, то обстоятельство, что семья Траверси дала деньги на издание «Писем Якопо Ортиса» и самому автору, Уго Фосколо, помогала периодически возвращаться в Италию, повлияло на настроение Бейля. Но во всяком случае в этом безотчетном чувстве проступает глухая, неосознанная ревность к Фосколо. Когда Метильда рассказывает о молодом безумце из армии Бонапарта, об этом герое с поэтической гривой огнистых волос над белым лбом, не называя имени юноши и не глядя на Бейля, Бейль чувствует себя, как на раскаленной бороне в застенках инквизиции. Но Метильда говорит это без всякой заботы: она так далека от мысли о страдающем Бейле, что даже не замечает его горящего взгляда из угла комнаты, где он, совершенно потерявшись и нахохлившись, как мокрая птица, сидит и молча смотрит на нее.
   Несколько записок с приглашением участвовать в загородной прогулке, написанных рукою Метильды, были зашиты Бейлем в жилете. Он никогда не расставался с этими дорогими письменами. И сейчас, в мальпосте, он нащупывает их под шелком, как доказательство того, что он живет, а не грезит, что он едет в Милан, а не спит. Бейль писал:
   «Тщеславные люди, даже обладая умом, допускают ошибки, утверждая, что они были всегда выше сердечных слабостей. Серьезные особы, пользующиеся в свете славой людей благоразумных и нисколько не романтических, гораздо скорее поймут самый безудержный роман, чем такую книгу, в которой автор попытался бы холодно описать различные фазисы душевной болезни, называемой любовью. Но все дело в том, что нет людей, избавленных от этой болезни, нет руководства к избавлению от этой болезни, нет иного лекарства, как заболеть до конца».
   Эти размышления облегчали ему дорогу до Милана. Минутами образ Метильды, ее глаза, ее голос воскресали перед ним с такой реальной живостью, что он чувствовал головокружение. Мгновение спустя, чтобы не привскочить от боли, он силился описать свое состояние. Толчки в мальпосте, качанье рессор и легкое всхрапывание соседа мешали ему водить свинцовым карандашом по бумаге. Но чем больше препятствий, тем было лучше. Он исписал все театральные афиши и концертные программы, бывшие у него под рукой. На остановках, за чашкой кофе, писать не хотелось. В Парме, пересаживаясь на другой дилижанс, он имел свободных два часа. Башня Фарнезе, тихие улицы спокойного и красивого города, ставшего убежищем Марии Луизы, дочери императора Франца и жены сосланного Наполеона, – все это дало минутное забвение, отвлекло его от нетерпеливой страстности, заставлявшей на каждой остановке глядеть на часы.
   Старый каноник из карбонариев, настроенный на вольтеровский лад, веселый и остроумный, был его спутником по улицам Пармы. Старик рассказывал историю герцогства, прогуливаясь с Бейлем по Виале-Ментана. Он называл Парму с ее замкнутым горизонтом Пармской обителью – «Чертоза ди Парма». Это название очень понравилось Бейлю, но опять, слушая рассказы каноника, с наслаждением вдыхая запах ментанских фиалок и любуясь всеми вещами, приобретавшими золотистый оттенок в воздухе, пропитанном пылью цветущих ирисов, он возвращался к мысли о Метильде, воображал ее владелицей этого маленького города. Ему казалось, что этот город мог быть местом прекрасной истории Метильды и барона Стендаля. Ему рисовались контуры большой исторической хроники, где Метильда выступает в качестве героини под именем герцогини Сансеверина и где он сам является министром Пармского герцогства, под именем… ну, хотя бы под именем графа Моска, в память своего московского похода.
   Когда работает творческое воображение художника с большим характером, то личные чувства превращаются в материал и теряют значительную долю своей остроты. Такую минуту освобождения от подавляющего наплыва чувств неразделенной страсти Бейль испытал однажды во время прогулки по улицам Пармы со своим старым другом.
   Остановившись на берегу около Сен-Джервазио, каноник, по просьбе Бейля, справился о времени. Было два часа пополудни. Через час отправлялся мальпост. Слушая звон английского брегета в руках каноника, Бейль был поражен формой английских часов. Совершенно такие же часы, он, как новинку, увидел на секретере Метильды Висконтини, когда последний раз был у нее. Эти часы, несомненно, из Англии. «Кто у Метильды в Англии, кроме Фосколо? – Никого!» Почти шатаясь от сверлящей боли, он простился с каноником с поспешностью, которая граничила с невежливостью. Он чувствовал, что земля уходит из-под ног, растерянно водил рукою по волосам, сняв цилиндр, и несколько раз сбивался с дороги. В таком состоянии он приехал в Милан.
   На площади Бельджойозо он овладел собою, но все еще был как во сне. Он не сразу поверил своим ушам, когда Людовик, не докладывая, сказал, что его ждут. Войдя в гостиную, он увидел Метильду в обществе двадцати человек, оживленно говоривших и радушно его встретивших. Метильда, улыбаясь, протянула ему руку, сидя в шелковом кресле. Она была одета в светлое платье с огромными цветами и казалась восемпадцатилетней девушкой. Она была до такой степени хороша, так приветлива, что Бейль едва сдерживал волнение после своих дорожных настроений при этой встрече. Им овладел приступ бурной веселости, которую подавить было гораздо легче, нежели горе. Он сделался остроумным, веселым собеседником и через четверть часа уже овладел вниманием небольшой гостиной. Метильда знала о его приезде: она утром посылала за ним Людовика с приглашением провести у нее вечер, которым она и друзья провожают графа Порро, уезжающего за границу. Двое детей графа остаются на попечении Сильвио Пеллико.
   – Чем вызван внезапный отъезд графа Порро? – спросил Бейль, ни к кому не обращаясь.
   – Он не внезапный, но в Швейцарии мне необходимо видеть друзей для улаживания моих дел, – ответил граф уклончиво. – Я надеюсь, что вы, синьор Бейль, примете участие в том журнале, который издает Конфалоньери, где секретарем состоит Сильвио, а сотрудниками – ваши друзья, работающие над делом освобождения Италии.
   – Не скрою от вас, что под псевдонимом «Альцест» я уже давно пишу в нашем «Кончилиаторе». Я только что из Болоньи, где нет человека, сердце которого не отзывалось бы на статьи этого журнала.
   – Тем лучше, тем лучше, – ответил Порро. – Когда у вас будут какие-нибудь затруднения, обратитесь к Романьези. Это очень осведомленный человек, он всегда может дать разумный совет.
   В середине разговора вбежал Борсиери и стал рассказывать, перебивая всех, о том, что с ним произошло. Он ходил по саду, когда вдруг через забор, падая и цепляясь, перелез человек и, оттолкнувшись от стены, упал на цветочную клумбу.
   – Я подбежал к нему, – продолжал Борсиери, – думая, что он разбился насмерть. Но он лишь слегка поломал розовые кусты и оцарапал себе щеку. Он умолял спасти его. Я думал, что это карбонарий. Но он не отвечал ни на один знак. И вот у меня сложилось впечатление, что это сумасшедший. Несколько часов назад он, задыхаясь и перебивая самого себя, рассказал мне, что он герцог Нормандский, автор известных вам стихов…
   – Герцог Нормандский? – воскликнули все с ужасом. – Борсиери, вам несдобровать. Вы знаете, что это за фигура. Помните два памфлета по адресу Людовика Восемнадцатого? Герцог Нормандский – это бежавший сын казненного французского короля. Одни говорили, что он умер в тюрьме; другие рассказывали о его переписке с русским царем, который, в обход законного дофина, возведя на престол его дядю, брата Людовика Шестнадцатого, назвал короля Людовиком Восемнадцатым. Герцог Нормандский есть Людовик Семнадцатый, никогда не царствовавший.
   – Все это вздор, – сказал Конфалоньери. – Я был в Париже, когда какой-то самозванец создал первую версию этой легенды. Я полагаю, что это опасный провокатор, подосланный к Борсиери полицией. Необходимо обратиться в префектуру и сдать ей ее собственное детище.
   Борсиери вспыхнул от негодования.
   – Как, вы хотите, чтобы я выдал человека, нашедшего у меня приют? Наоборот, я хочу просить графа Порро, чтобы он, дав беглецу паспорт одного из своих слуг, позволил ему скрыться за границу.
   – Ни за что! – отрезал Порро.
   – В таком случае, я прошу моего дорогого Арриго спрятать его хотя бы на одну ночь.
   – Ты слишком мало меня знаешь, если считаешь способным заслонить моею спиною такое солнце, как французский король. Я скорее провозглашу тебя императором Нью-Йорка, чем соглашусь дать приют этому «королю Франции».
   – Но поймите мое положение: двое развязных молодых людей, посвистывая и сплевывая, целые дни ходят под моими окнами. Куда мне деваться от этой чертовщины?
   – Пойми же и ты меня. У меня умер отец. Я еду во Францию не далее как завтра. Я остановился в Милане только для того, чтобы проститься с друзьями, – сказал Бейль.
   Все принялись живо обсуждать положение Борсиери. Во время разговора Висконтини встала и, идя в другой угол комнаты, сказала Бейлю:
   – Примите мое соболезнование, друг. И возвращайтесь скорее.
   Весь мир наполнился звуками. Все запело и заговорило в душе Бейля. Это была лучшая минута вечера. Он решил немедленно уйти, боясь потерять золотую крупинку внезапного счастья.
   В вестибюле, уже совсем выходя на лестницу, он услышал голос Метильды за портьерой:
   – Бейль – любезный и умный собеседник. Но почему он не кажется мне таким, когда я вижу его вне общества?
   Крупные капли дождя на улице вполне соответствовали характеру тех переживаний, какие испытывал Бейль под влиянием внезапной перемены настроений. Слова Метильды, обращенные к нему, дали ему какую-то надежду, а то, что он услышал в вестибюле, вновь спускало его с неба на землю.
   Когда северный мальпост увозил Бейля в компании довольно скучных попутчиков, старший прокурор и начальник тайной полиции Сальвоти сидел с молодым человеком в управлении.
   Молодой француз, сидевший перед ним, рассказывал о своем неудачном переодевании в страдальческие одежды герцога Нормандского.
   – Представьте себе, господин прокурор, – обращался он к Сальвоти, – этого болвана Борсиери, который тает от всякого красивого двустишья; он, развесив уши при моем рассказе, забыл о карбонарских друзьях и, прямо как осел, обратился к французу Бейлю с просьбой помочь его соотечественнику, наследнику – принцу Людовику Семнадцатому, неудачливому французскому королю. Этот ловкий якобинец отбрил его сразу. Французам невыгодно верить в Людовика Семнадцатого. Уже третий принц прикрывается этим именем. Я думаю, что итальянцам тоже не понравится возиться с герцогом Нормандским. Не слишком ли много в Италии безработных герцогов?
   – Тише, тише, друг мой. Вас не спрашивают о политике. Получайте половину того, что обещано вам при удаче, и занесите вот эту записку к Романьези.
   Записка была анонимная. Романьези, карбонарий, приходился племянником австрийскому прокурору, тайному иезуиту – Сальвоти. Он ненавидел своего дядю. Дядя, догадываясь о карбонаризме племянника, выискивал способы овладеть его секретами. Обволакивая молодого Романьези густым и липким слоем грязной интриги, он любовался тем, как молодой человек, месяц за месяцем таял, тратя силы в борьбе с неизвестными врагами.
   Записка, адресованная ему, на этот раз гласила следующее:
   «Ваш лучший друг, миланец Арриго Бейль, нынче днем выехал с северным мальпостом во Францию, для того, чтобы сообщить французской полиции имена всех, кто замышляет свержение Людовика XVIII. Будьте осторожны во имя свободы Италии».
   Показанная друзьям, эта записка не произвела впечатления. Но Романьези сильно взволновался. Сальвоти торжествовал, чувствуя, что этот, по-видимому, неопасный, но слишком острый на язык француз, проживающий в Милане, или не вернется вовсе, или найдет двери миланских домов перед собою закрытыми.

Глава двадцать четвертая

   Случилось последнее. Вернувшись из Гренобля, Анри Бейль не без ужаса, сменившего недоумение, заметил, что многие итальянские друзья с рассеянным видом переходят на другую сторону улицы, как только заметят его на тротуаре. Короткие и отрывистые ответы, растерянные и непрямые взгляды. Только Метильда приняла его хорошо и дружески-доверчиво. Ей он рассказал о том, что мучило его в этот приезд, и только она поняла его с полуслова
   Через месяц Романьези пустил себе пулю в висок.
   После этого случая многие вернули свое доверие к Бейлю.
   Метильда вызвала его и долго с ним говорила. Она, на свой страх и риск, беседовала с синьором Федериго Конфалоньери. Она передала Бейлю просто, по-дружески откровенное мнение о нем вождя ломбардских карбонариев. Федериго сказал: «Я считаю Бейля единственным французом, отдавшим себя делу итальянской свободы. Не его вина, если французы, отдавая себя целиком, все же дают слишком мало».
   – Это меня успокаивает, – сказал Бейль. – Но меня бесит то, что я целиком согласен с отзывом Конфалоньери о французах. Мне тем более досадно, что я все меньше и меньше чувствую себя французом.
   – Друг мой! Но вы достаточно хорошо себя знаете. Вы знаете, что для вас Франция перестала быть родиной, а Италия не сделалась ею. Я знаю людей, которые теряли все ради Италии.
   Бейль думал о том, до какой степени права его собеседница, но пытался возразить:
   – Я считаю родиной всякую страну, живущую с такой бурной энергией, как Италия Я считаю родиной всякую страну, в которой кипят живые страсти и борьба.
   – Да, но вы любуетесь ею как наблюдатель.
   – Это лучше, чем говорить о свободе с любовницами, – ответил Бейль.
   Метильда вспыхнула.
   – Если бы этого однажды не сказал Бонапарт, то ваши слова были бы страшной дерзостью.
   – Я не хочу укрываться чьим бы то ни было авторитетом. Разрешите, мне нести ответственность за мои слова.
   – В таком случае, дайте мне подумать. Я прошу вас не являться ко мне, пока я сама вас не позову.
   Бейль встал. Страшное волнение его охватило. Он старался говорить спокойно и не мог. Он чувствовал, что еще минута, и он станет смешным со своим прерывающимся голосом человека, умоляющего о пощаде. Он сказал тольно внятно и твердо, что в ее присутствии, и только в ее присутствии, в нем пробуждаются лучшие чувства и благороднейшие мысли, что она вполне может ему довериться как другу, что он никогда не понимал своей роли около нее как роли ловеласа, что…