– Вы, кажется, не все мне рассказали. А что может значить любовь без доверия? Неужели вам хотелось бы, чтобы в этой книге были пустые или заклеенные страницы?
   Легкая досада на секунду в виде морщины появилась на лице Анджелы, но, подняв брови, она быстро согнала морщинку и, вздохнув, ответила таким тоном, каким говорят безнадежному глупцу:
   – Ах, Анри, вы все про какие-то страницы, про какие-то книги. Я же говорю, что я вам все сказала, и вам известна вся моя жизнь до мелочей, до самых неинтересных, скучных мелочей. Ну, милый Доминик, перестаньте быть венецианским Бригеллой. Улыбнитесь!
   Доминик – это нежное и условное имя было принято Бейлем в тайной переписке с миланскими друзьями.
   «Как она могла вспомнить это имя сейчас, в первый раз за этот год его третьего проживания в Милане?» Вереница счастливых ночей и тайных дневных поездок по озерам, тропинки около Сетиньяно, в огромных зарослях садов Боболи, во Флоренции, в Кашинах, в бамбуковой роще – все эти счастливые встречи и тысячи разнообразных ласк вспомнились Бейлю при слове «Доминик».
   – Я недаром любил вас. Вы – бесконечно талантливая женщина. Вы обладаете способностью, воскрешая мое прошлое, забыть прошлое ваше и даже забыть свое настоящее. Но знаете ли вы, что прошлое только тогда не опасно настоящему, когда оно все известно до конца?
   – Анри, вы несносны. Я устала от ваших унизительных допросов. Скажите прямо, что вам надо, и уходите.
   «В этом голосе, полном достоинства и благородства, так много искренности, простоты и такого оправданного гнева, что всякий сторонний свидетель должен возненавидеть любовника-инквизитора, – думал Бейль, вставая. – Она хочет ускользнуть вглубь и, как рыба, спрятаться под камни на дне, эта женщина. Надо обеспечить ей эту возможность». Он решил проститься и сказал только одну фразу:
   – Я могу простить вам решительно все и даже то, что вы считаете меня глупцом. Но имейте в виду, что если бы вы не боялись и не дорожили бы вашими прошлыми обманами, то не было бы нынешнего.
   Тут произошла неожиданная сцена. Анжела вскочила, ее лицо исказилось яростью. Перед Бейлем стояла в одной сорочке, спавшей с плеча, сытая до отвала, утомленная рыжим атлетом, злая миланская торговка и кричала сдавленным хриплым голосом:
   – Вон, идите вон! Вы меня оскорбили! Вы смеете преследовать честную женщину, отдавшую вам всю душу!
   Тогда Бейль сказал:
   – Довольно! Вы меня смешиваете с приказчиком вашего отца – Джузеппе. Не вынимайте ключа: скважина слишком велика, видно все, что происходит в комнате.
   С этими словами он поднял упавшую шляпу и взялся за ручку двери.
   Анджела секунду стояла в оцепенении, потом страшная бледность сменила румянец на ее лице. Она быстро выбежала и схватила Бейля за руку.
   – Не уходите, умоляю вас, побудьте минуту. Я вам все расскажу и ничего не скрою. Я знаю, как вы правы!
   Бейль ее не слушал. Она, рыдая и протягивая руки, ползала за ним на коленях до двери, хватая его за край одежды и умоляя вернуться. Бейль, не оглядываясь, выбежал на улицу.
   На следующий день Джульетта принесла ему письмо, в котором благородная синьора Анджела сообщала, что приказчик Джузеппе Босси держит в руках жизнь ее отца, разорившегося старика и что ей пришлось уступить, спасая старого Боррона от позора.
   Маленькая Джульетта сидела на диване, пока он читал это письмо.
   Бросив его на стол, Бейль заходил по комнате, произнося вслух:
   – Каким я был негодяем! Как я мог грубо оскорбить ее своим незнанием?! Что сделала бы всякая другая женщина на ее месте? Это тяжкая и трудная минута.
   Потом, взглянув на Джульетту, он спросил, давно ли тетка связана с Джузеппе Босси.
   – Давно, синьор Арриго. Эти два года Босси провел по торговым делам в Гаванне, а с того дня, как он вернулся, их ночевки возобновились. Когда говорят, что вам прийти нельзя, тогда всякий раз бывает Босси и другие. Синьор Арриго, я хочу уехать во Францию. Мне здесь очень нехорошо.
   «Довольно с меня иллюзий», – подумал Бейль и, обернувшись к девушке, сказал:
   – Ответа не будет.
* * *
   Вечером в театре Бейль не нашел ни одного из друзей.
   Давали скучную пьесу. Ложа монсиньора Людовико опустела после первого акта. Бейль пошел за кулисы, постучал в дверь с надписью: «Елена Вигано».
   Звонкий голос ему ответил: «Войдите»..
   Красивая певица сидела перед зеркалом, поправляла прическу и одевалась. Через плечо, не оборачиваясь, она протянула Бейлю левую руку. Он поднес ее пальцы к губам и стал рассказывать план поездки с друзьями в Венецию. Артистка согласилась. После нескольких незначительных фраз Бейль встал, чтобы уйти.
   Елена, не оборачиваясь, спросила его:
   – Послушайте, Бейль, правда ли говорят, что вы в меня влюблены?
   Вполоборота, уже держась за ручку двери, Бейль ответил:
   – Вам солгали, – и вышел.
   Вернувшись домой в Каза-Ачерби и открывая стеклянную дверь в коридор второго этажа, Бейль увидел в полутемном конце коридора женщину, плавной походкой идущую к нему навстречу. Эта дама в голубом платье показалась ему знакомой: темно-каштановые волосы спускались на виски крупными завитками, круглые черные глаза, ярко-красные маленькие губы, лиловатые круги вокруг глаз и нежный овал лица – все это было странно ему знакомо. Женщина равнодушно посмотрела на него, а за нею, слегка прихрамывая, шел высокий, стройный человек в запыленном дорожном костюме, черноволосый, расчесанный на пробор. Оба, по-видимому, шли от дверей его комнаты. Когда женщина была уже в трех шагах, аквамариновые серьги, длинные и тяжелые, сверкнули у нее в ушах, и только по ним Бейль узнал эту даму. Ее взгляд из рассеянного превратился в веселый, родной: она его узнала скорее. Это была сестра Полина, изменившаяся до неузнаваемости, превратившаяся из очень милой и робкой девушки в красивую, уверенную в себе женщину.
   Указывая левой рукой на своего спутника, она познакомила брата:
   – Это – мой муж.
   – Господин Перье Лагранж, я очень рад вас видеть, – сказал Бейль. – Полина, давно ли?
   – Что давно? Да ведь ты знаешь.
   – Нет, я спрашиваю, давно ли вы приехали?
   – Мальпост опоздал на четыре часа, так как на повороте дороги соскочило колесо и ушибся насмерть форейтор. Всего какие-нибудь полчаса мы у тебя. На сегодня ты нас устрой, а завтра мы поедем дальше.
   Все пошли в огромную комнату Бейля. Пока Перье Лагранж старался поправить надорванный ремешок туфли и переодевался с дороги, Бейль заказывал им ужин.
   Ужиная с ними, слушая рассказы о Франции, Бейль все время ловил себя на мысли, что если бы он не испытывал сейчас острой боли при мысли о лживости Анджелы, то, пожалуй, нынче, как и десять дней тому назад, он проводил бы с нею ночь, словно самый пылкий восемнадцатилетний влюбленный.
   – Как много теряют и проигрывают женщины, когда лгут такому человеку, как я! Женщина, способная понять это, может быть действительно счастлива со мною.
   – Собственно к чему относится это замечание, Анри? – спросила Полина. – Я тебе рассказываю о расстреле за присоединение к Бонапарту маршала Михаила Нея, который был с тобой в московском походе.
   Бейль смотрел на нее, чувствуя, что он говорит невпопад, и вдруг сильнейший прилив крови к голове и особенно удар по векам заставили его закрыть глаза. Через минуту куски льда из-под шампанского и мокрые салфетки охладили ему голову.
   Высокий и стройный Лагранж, спокойный и грустный, как все больные сердцем, поправлял подушки Бейля с невозмутимым видом. Полина и старая служанка София снимали с него туфли. Бейль бредил: он кричал, как пьяный драгун перед атакой, как азартный игрок, ставящий жизнь на карту. Через час доктор пустил ему кровь и сказал, что это солнечный удар – вероятно, результаты сегодняшней страшной жары.
   – Между полуднем и четырьмя часами только собаки и англичане ходили по улице, а честные христиане оставались в тени. Если ваш брат не карбонарий, то за каким дьяволом было ему шляться по городу, когда все спят? Если утром больной будет в жару, то нужно снова поставить банки. А впрочем, этот здоровяк, кажется, может перенести и не такие солнечные удары.
   Доктор ушел. Через час от «солнечного удара» не осталось и следа. Бейль спокойно продолжал беседу со своими родными.
   Утром, проводив гостей, Бейль лихорадочно дописывал последние наблюдения и впечатления, полученные в картинных галереях Италии. К вечеру, проработав почти не разгибаясь весь день, он кончил ту книжку, о необходимости которой так хорошо сказал Байрон: «История живописи в Италии». Перелистывая начальные главы огромной рукописи, Бейль нашел черновик старого письма. Это было его собственное письмо из Болоньи, заготовленное еще 25 октября 1811 года. Оно гласило:
   «Милостивые государи!
   Мною написана «История живописи в Италии» от времен Возрождения до наших дней. Этот двухтомный труд является плодом трехлетних путешествий и поисков. Работа Ланци послужила мне руководством. Предполагаю послать мой труд в Париж для напечатания. Прошу вас сделать предварительное объявление о выходе этих двух томов in 8° в конце нынешнего года.
   М. Б. А. А.»
   Листок пожелтел от времени, чернила выцвели. Шесть лет прошло с тех пор. Те книжки, о которых предполагалось дать объявление, погибли в русском походе.
   «Их сожрали казаки или истратили на пыжи, – писал Бейль одному из своих друзей. – Жаль: ведь это были двенадцать тетрадей с золотым обрезом, переплетенные в цветной сафьян».
   Теперь все написано заново. Воздух Рима пропитывает каждую страницу, и каждый художник говорит с нашей эпохой живым языком современности. Вот почему на первом томе делается надпись в виде эпиграфа:
   «Братья Каррачи ушли от той аффектации, которая составляла моду тогдашнего времени, и потому казались холодными».
   А на втором томе – коротенькая английская строчка: «То the happy few» (для немногих счастливцев). Потом тщательно выведенный общий титульный лист.
   «Отчего бы не подписаться старой подписью 1811 года? Так и оставим «М. Б. А. А.». Это тем более хорошо, что ведь в «Истории живописи» не мало политических молний, направленных против монархии Габсбургов. Лучше остаться в тени и жить незаметным, не выступая нигде под своим именем». Раздумывая так, Бейль перевязал оба тома и написал Маресту в Париж просьбу передать рукопись господину Дидо для печати. Потом встал, разгладил пальцами усталые веки, оделся, вышел и направился к театру.
   У самой Ла Скала он увидел группу взволнованно жестикулирующих людей. Подойдя ближе, узнал Байрона, глаза которого горели, губы дергались, кулаки были сжаты, и вся фигура выражала напряженную, едва сдерживаемую ярость. Рядом стоял Сильвио, что-то громко крича и жестикулируя. Конфалоньери жестом, полным достоинства, пригласил Бейля принять участие в походе этой группы, возглавляемой монсиньором Брэмом и его братом – маркизом Сартичана, против Санта-Маргарита, где австрийская гауптвахта арестовала секретаря Байрона – Полидори. Бейль присоединился к группе в пятнадцать человек, и все шествие направилось к дому полиции. Подошли к зданию упраздненного монастыря Санта-Маргарита; настойчиво потребовали объяснений. Оказалось, что австрийский полицейский офицер, наблюдавший за Байроном в театре, сидел в партере, не снимая мехового головного убора. Этим он вывел из терпения Полидори, который после троекратной просьбы, обращенной к австрийцу, ударом кулака сбил с него шапку и был немедленно схвачен жандармами. Байрон узнал об аресте Полидори не сразу, но, узнав, пришел в неописуемую ярость.
   Вся группа вошла на гауптвахту. Офицер держал себя заносчиво и потребовал, чтобы вошедшие были переписаны по именам. Прочтя имя Конфалоньери, Брэма, Монти и других уважаемых миланцами граждан, он несколько смутился и заявил Байрону, что отпускает Полидори. Но, столкнувшись с кем-то из входящих, он уронил свой головной убор, и тут обнаружился до смешного маленький рост, замаскированный высокой шапкой. Полидори снова стал смеяться. Австриец перестал сдерживаться, назвал его мятежником и заявил, что деятельность многих ему хорошо известна. Монти и Конфалоньери потребовали объяснений. Австриец немедленно стушевался и сказал, что все произнесенное берет назад с извинением, добавив, что это не более как шутка.
   На обратном пути в театр Байрон, немного успокоившись, подошел к Бейлю и сказал:
   – Боюсь, что мне придется спешно покинуть Милан. Возможно, что мы видимся в последний раз. Мне доставило большое наслаждение ваше сообщение о северном походе. Примите мою благодарность. Я нарочно говорил с вами о московских снегах на кровле Миланского собора. Ничто так не напоминает снежные сугробы и равнины, как искрящиеся под луной мраморные плиты соборной кровли. Но вы правы: московское рабство страшнее австрийского гнета.
   Перед самым входом в гостиницу Полидори и Байрон увидели жандарма Триболати, который уже давно следил за Байроном. Он с улыбкой вручил Полидори предписание немедленно покинуть австрийские владения. Байрону Триболати вежливо и даже участливо предложил переменить местожительство в Италии. Сказано это было в мягкой форме и без указания срока. Полидори, забыв всякую сдержанность, потрясал ночной воздух проклятиями Австрии и стал прощаться, обещая скоро вернуться уже не для слов, а для дела. Если читатель желает знать, то обещание это не осуществилось, так как через два года Полидори был отравлен цианистым кали и умер мгновенно во время сборов в путь. Триболати дописывал второй том своих характеристик карбонарского движения.
   Отвлеченный от своих тяжелых мыслей путешествием в Санта-Маргарита, Бейль вернулся к себе и заснул.

Глава двадцатая

   Господин Анри Бейль выезжает из Милана в Рим, из Рима в Неаполь, из Неаполя во Флоренцию, из Флоренции, по просьбе Полины, в свой родной город – Гренобль. Господин Анри Бейль – скучающий путешественник, не занимающийся никакой литературой. Он сидит на концерте рядом с музыкантом Цингарелли и беседует с ним. Тот смотрит на господина Анри Бейля, остроумного и интересного человека, и потом забывает о своей беседе с ним. А когда в «Падуанской литературной газете» господин Бомбэ повествует о Цингарелли, Карпани опять заявляет, что «этот демон Бомбэ – совершенно мифическая фигура, потому что он, Карпани, сидел рядом с Цингарелли на концерте и он, Карпани, твердо помнит, что никакого господина Бомбэ в течение всего вечера Цингарелли не имел своим собеседником».
   «Очевидно, у Бомбэ бурное воображение, чтобы не сказать просто лживость», – замечает Карпани.
   Воображение действительно бурное. Но, быть может, действителость умеет говорить с ним таким языком, какой неизвестен господину Карпани. Во всяком случае, полемика исчерпана, спорить с Карпани не о чем. Господин Бомбэ исчез, а господин Бейль, во избежание столкновения с полицией, выехал на юг Италии.
   Стоял очень жаркий день. На берегу речки Адды два экипажа ожидали перевозчика. Маленький паром дремал на другой стороне. Перевозчик, лежа на крыще будки, лениво посматривал на реку. Австрийский жандарм, важный, как петух, расхаживал вдоль берега. Наконец, появились встречные экипажи. Открытая коляска въехала на паром, перевозчик вяло, не спеша, взялся за лямку, и через пять минут паром причалил к берегу. Коляска на подъеме зацепила осью экипаж Бейля и пошатнулась. Дама в черном платье вскинула руку, чтобы не упасть. Бейль принял эту руку и поддержал испуганную женщину. Ее испуг выражался только в глазах. Большие, карие, на прекрасном овальном бледном лице, они на одну секунду загорелись, потом приняли обычное выражение. Покачнувшись и поднимая дорожный плащ, путешественница обнаружила стройную, гибкую талию. Порывистый ветер открыл прядь темно-золотых волос на виске, губы ее слегка шевельнулись, она произнесли три слова:
   – Grazie tanta signore.[102]
   Все происшествие заняло не более двух минут. Коляска поднялась в гору, экипаж, в котором ехал Бейль, спустился на паром.
   Кто была эта дама? Она так напоминала Иродиаду леонардовской школы своей обаятельной улыбкой, со свойственным этой улыбке выражением утонченного и сложного ума, улыбкой, дающей магическое отражение загадочных чувств и чарующих душевных волнений. Это – совершенный тип ломбардской женщины, знакомый с незапамятно старых времен, встречаемый на картинах миланской школы и даже еще раньше, запечатленный в легендах о лангобардских королях в образе белокурой дочери Дезидерия, улыбающейся той же улыбкой, с таким же наклоном головы, увенчанной легкой железной коронкой. Всю дорогу до самой Флоренции улыбка незнакомки озаряла Бейля. Незнакомка оживала перед глазами всюду. Он находил ее отражение в золотистом вечернем небе над Флоренцией, она смотрела на него в Риме, когда утром Бейль поднялся на Яникул и сел на свое любимое место около дуба Торквато Тассо. Он ощущал ее близость на Палатинском холме[103], смотря на синие Альбанские горы и вдыхая легкий воздух, пахнущий тмином. Золотисто-карие камни в морской воде у Мизенского мыса напоминали ему цвет глаз незнакомки. И так все предметы, все, что он видел и слышал, неизменновозвращало его мысль к ее внешности, к ее голосу, к ее спокойной улыбке. А между тем ни на минуту не возникало стремления узнать ее. Первый раз в жизни такая полная безотчетность чувств и полное отсутствие любопытства ума. В Риме он торопливо, с незнакомой порывистостью стал описывал свое путешествие. Он сделал все, что было ему поручено. Передал два письма от Конфалоньери в Неаполе, одно письмо – в Риме, синьору Висмара, у которого ему предложили остановиться. Для путевых очерков нужны были справки об античном Риме. Висмара – карбонарий, влюбленный в Рим, – имеет прекрасную библиотеку. Все стены увешаны гравюрами Пиранези.[104] Тут круглый храм Весты, Палатин. Маленькая гравюра, изображающая угол Колизея. Игра света и тени превращает этот клочок бумаги в гигантское окно, через которое виднеются восемнадцать коридоров со сводами. В спальне Висмара стены увешаны целой сюитой гравюр того же мастера. Это – «карчери»,[105] тюрьмы и замки, лестницы, подземелья, переходы, склепы, башни, перекидные мосты, парапеты, бойницы. Безумная и дикая фантазия. Бейлю нужно не это. Он просит Висмара дать ему книги по классическому Риму.
   – Да это же все имеет отношение к Риму, это же все Roma (Рим), это же все – романтическое.
   – Как вы не понимаете, Висмара, что мне нужно классическое, выросшее из греческой почвы, чистая и ясная античность, без того, что вы так удачно окрестили романтизмом, то есть римским налетом на античность! Я использую выдуманное вами слово. Романтики и классики – это два берега реки общественного удивления. Классики – это правобережные люди вчерашних вкусов, артисты вчерашнего праздника жизни. Я сам романтик – пионер, смело причаливший к левому берегу, несмотря на крики Шатобриана и госпожи Сталь.
   – Ну, если вам нужна чистая античность, тогда возьмите немца Винкельмана, моего дальнего родственника.
   Так впервые из этой беседы возникли два литературных термина: романтика и классика. И в этот же день, читая биографию Винкельмана, Бейль вспомнил родину этогоискусствоведа, маленький саксонский городок Стендаль, или средневековую Стендалию с пятнадцатью башнями на крепостных стенах. Десять лет тому назад, после того как Бейль выехал из Брауншвейга в качестве коенного комиссара, обложившего область невероятной контрибуцией и едва спасшегося от нападения вооруженной толпы, он три дня скрывался в этом городке под чужим именем и отдыхал в гостинице. Молодая белокурая немка, принимавшая его за странствующего графа, оказывала ему чрезвычайную благосклонность. Вот в этом городе вырос гениальный Винкельман, на этот город крестьяне под предводительством Катта сделали налет, собираясь выбить французов.
   Закончив путевые очерки «Рим, Неаполь и Флоренция», Бейль приготовил их к печати и подписал на титуле вместо своего имени новое ложное имя, название города: «Стендаль», и в пояснение прибавил: «офицер французской конницы».
   Бейль чувствовал сам впервые, как между художником и действительностью устанавливаются незнакомые другим людям взаимоотношения. Описывая Рим, Неаполь, и Флоренцию, Бейль, наблюдая за собою, улавливал новые явления. Офицер французской конницы Стендаль переполнен бурею небывалых чувств, окрашивающих все предметы. Он чувствовал, что впечатления кристаллизуются в его воображении и, закристаллизовавшись, получают неожиданную игру под лучами дневного света. Каждая грань кристалла была гранью тонкого и лучистого вещества, и все предметы преломлялись по-новому сквозь эту призму окристаллизованных впечатлений. Вот почему пятнадцать строчек холькрофтовских мемуаров как нельзя больше подходят в качестве эпиграфа к этой книге, хотя не было критика, который не счел бы необходимым удивиться, прочтя эти строчки на титуле первой стендалевской книги:
   «Смех от счастья, зародившийся в его сердце с того дня, как он ее увидел, вскоре заиграл и на ее устах. Тот взгляд и выражение глаз, которые впервые возникли, когда они взглянули друг на друга, так и остались неизменными. Любимый образ царил в его уме: каждая вещь в природе, каждый предмет напоминал ему о ней. Сама смерть не могла бы рассеять этой чарующей силы воображения. Ибо человеческое воображение не умирает. Подобно тому как утончается чувство, воображение также становится тоньше и острее у человеческих существ. Кровь быстрее струится по жилам под влиянием иных зрительных ощущений, и мир кажется иным оттого, что кровь быстрее струится по жилам».
   Любовью поэта написаны эти строчки. Это же чувство водило рукой Бейля, описывавшего лучшие города в мире. Он хотел сказать, что это чувство раскрыло для него впечатления от мира вещей, ранее ему чужого. «Ясно одно, что, помимо художника, сама действительность обладает способностью пробуждать тонкие и сложные ощущения красоты», – думал Бейль. Недаром художник выбирает и нанизывает впечатления не механически. Но ведь художник есть сам часть действительности. И поэтому деятельность воображения, выливающаяся в форме творчества, есть рождение новой действительности, есть искусство изменять мир. И чем сильнее кипящие страсти ума, тем прочнее и драгоценнее переплавка действительности, тем красивее выходит мир из рук своего подлинного творца – человека. «Так улыбка, после произнесенных слов остающаяся на губах говорящего и тающая, как световые блики, в воздухе и на предметах», – улыбка, о которой говорит Холькрофт, – сегодня это улыбка незнакомки, все озаряющая на пути Бейля.
   Энрико Висмара говорит хорошо о том, что римский карбонарий несет в мир римскую революцию, романтика, как римское миросозерцание, ломает мир классических традиций и превратит старую Европу в мировую республику.
   Третья книга брошена в свет. Делонэ в Париже выпустил томик «Рим, Неаполь и Флоренция», написанный офицером французской конницы– Стендалем. А тем временем Дидо обращается к господину Бомбэ с предложением переиздать нашумевшую «Жизнь Гайдна». И в то время как книжный транспорт старика Бэра везет в Германию французские новинки, в парижских витринах появляются новые издания «Жизни Гайдна», без имени автора.
   Господин Эккерман, секретарь веймарского министра, тайного советника фон Гете, покупает у Бэра новые французские книги и доставляет их в Веймар.
   В марте 1818 года, окончив чтение новых книг, разбор античных камей и описание мраморных статуй, старый Гете дописывал письмо к своему другу, музыканту Цельтеру, заканчивая словами:
   «Эти подробности я извлекаю из оригинальной книги Стендаля, офицера французской конницы. Необходимо, чтобы ты им заинтересовался. Он принял чужое имя. Это – француз, путешественник, полный острой жизненности, страстный почитатель музыки, танцев и театра. Он привлекает и отталкивает, он захватывает и волнует нетерпением, и в конце концов от его книг невозможно оторваться. Ои кажется мне одним из тех великих талантов, которые возникли в вихре войны и революции и скрываются под видом офицеров, чиновников или шпионов, а может быть, – всех троих вместе».
   Легко было сообразить неошибающемуся старцу, что под немецкой фамилией скрывается француз. В самом деле, зачем немцу Стендалю писать книжку на французском языке в Париже, описывая итальянские впечатления от трех городов на Апеннинском полуострове? Но гораздо труднее было положение того венского книгопродавца, которому австрийская полиция поручила во что бы то ни стало разузнать у Делонэ в Париже, кто этот офицер французской конницы – Стендаль, так дерзко отзывающийся об австрийской власти в Италии. Делонэ показал агенту министра австрийской полиции Седленицкого письма нотариуса Лароша, поверенного в делах этого кавалерийского офицера, барона Стендаля, путешествующего по Италии. И в то время как Бейль возвращался в Милан вдоль реки Олоны, в это же самое время в Риме, в Неаполе и во Флоренции по гостиницам и пансионам ловкие иезуиты наводили справки.