В эти ночи самым усталым человеком в Милане был полицейский семафорист. Вена сверкала депешами, гелиограф не успевал передавать донесения. Усталыми глазами впиваясь в темноту, подкрепляя себя крепчайшим кофе с ликером, семафорист заполнял бланки, проклиная свою судьбу и безучастно относясь к потрясающим событиям, которые передавали ему мертвые, беззвучные световые точки и полосы. Австрийские войска громили юг и север по приказу из Лайбаха, выполняя волю Александра и Франца. Меттерних предписывал жесточайшие кары. Карл Альберт бежал. Фердинанд в Неаполе велел найти и казнить карбонарского вождя Гульельмо Пепе. Римский папа проклинал движение и отлучал от церкви всех его участников. Католик, принявший в дом карбонария, объявлялся стоящим вне закона. Села и деревни, укрывшие мятежников, обрекались на сожжение и истребление артиллерийским огнем. Закрывались все газеты. За произнесение слова «конституция» назначалась тюрьма. Все верные сыны церкви приглашались помочь королям, у которых вынудили согласие на народное представительство. Далее шли шифровки: «Организовать из молодежи тайные отряды истребителей. Не щадить для них золота. Прекращать все дела, возникающие из-за убийства карбонариев на улице. Священникам приказать записывать фамилии на исповеди. Ввести еженедельную исповедь для женщин, с угрозой отлучения за незнание образа мыслей мужа, брата, отца, детей. Организовать разгром либеральных идей с церковной кафедры. Конфисковать имущество богатых евреев и испанских семейств, проживающих в Неаполе, если даже они не замешаны в движении».
   Последняя депеша:
   «Объявить инквизитору Сальвоти, что если в трехдневный срок не будет произведен арест всех подозрительных лиц в Милане и не будут раскрыты все очаги мятежа, имевшие место в Ломбардо-Венецианской области, то он, Сальвоти, подлежит отстранению от должности и отправке в Вену под конвоем. Его величеству стало известно, помимо миланского прокурора-инквизитора, состояние умов в Милане. Его величество разгневан бездеятельностью миланской полиции и требует принятия срочных мер для предотвращения печальных событий – мятежей и восстаний, имевших место, к счастью, вне владений его апостолического величества благочестивейшего Франца, короля австрийского».
   Подписано:
   «Граф Седленицкий, министр полиции».
   В ту минуту, когда Сальвоти делал ироническое лицо, читая эту депешу, Бейль выходил из нижнего этажа Санта-Маргарита, успокоенный, но подавленный тяжелой вестью: то, что было сказано Метильде о предстоящем отъезде лишь для того, чтобы увидеть хоть легкий оттенок грусти в ее глазах (тщетная надежда!), вдруг стало печальной необходимостью.
   Усталый и вежливый помощник прокурора, видевший Бейля в первый раз, не успевший, по видимому, прочесть лежавший перед ним документ, разглаживая рукою бумаги, грудами наваленные на двух столах, попросил его присесть и стал читать.
   Потом, после легкого восклицания: «Ах, вы француз!» – сказал ему:
   – В нынешнем тревожном положении иностранцам небезопасно оставаться в Милане. Вы хорошо сделаете, если исполните нашу покорнейшую просьбу и покинете столицу области в двадцать четыре часа, считая от первого отходящего мальпоста, то есть не позже пяти часов утра двадцать первого июня.
   Слова «5 часов 21 июня» помощник прокурора записал чернилами на углу документа. Потом, слегка прикрыв рукою зевающий рот и не глядяна Бейля, продолжал:
   – Предъявите ваш паспорт.
   Медная печать стукнула по столу; на огромном, испещренном надписями и цветными штемпелями паспорте Бейля появилась новая зеленая австрийская печать, в которой были вписаны год, месяц и число, пункты следования и поставлен гусиным пером тот особый неуловимый значок, по которому жандармы в разных пунктах убеждаются в подлинности документа.
   Усталые веки приоткрылись, проницательный взор с насмешкой посмотрел на Бейля.
   – Я не имею оснований подвергать вас допросу, так как против вас не выдвинуто никаких серьезных обвинений. Но не может не показаться странным свидетельство вашего паспорта, именно то, что вы в течение месяца успели побывать в стольких местах. Зачем вам такая быстрая езда?
   Бейль ответил:
   – Доктора предписывают мне путешествие. Я болен артритом.
   – Да, но согласитесь, что мы не можем содержать целый штат полиции для того, чтобы регулировать движение каждого француза, страдающего этой болезнью. Вот почему начальник предлагает вам путешествия за пределами Ломбардо-Венецианской области. Кстати, если вас не затруднит, я буду просить у вас маленькой услуги.
   – Пожалуйста, – ответил Бейль.
   – Вы, вероятно, знаете всех ваших сограждан, проживающих в Милане?
   – К сожалению, я не в дружбе с соотечественниками.
   – Жаль. Я хотел просить вас сообщить, не знаете ли вы барона Стендаля и некоего инженера Висмара?
   – Понятия не имею, – ответил Бейль и почувствовал, как легкий холодок пробегает у него по спине.
   – А кто такой Курье? Это, кажется, французский литератор, приехавший в Милан из Флоренции?
   – Да, я его видел однажды. Мне указали на него в ресторане. Не знаю его, – сказал Бейль.
   – Ну, простите, что вас побеспокоил. Желаю вам доброго пути, – сказал помощник прокурора и, кивнув головой, через пять минут забыл о его существовании.
   Утром 20 июня 1821 года Бейль дважды прошел по площади Бельджойозо. Смерть Оливьери, этого верного друга и безумного храбреца, страшная судьба Италии, гибель всех надежд на сближение с единственным существом, впервые любимым всем сердцем, – все это железными тисками сжимало сердце. Бейль шел, как в бреду, и остановился на Соборной площади, около витрины. Собственно почему он остановился? В витрине лежал пистолет, точь-в-точь такой, какой все время невольно выводила рука, лишь только карандаш попадал в пальцы. Вот – единственный исход, когда все потеряно и когда вместо ярких и солнечных дней наступает пародия на время. Цвет времени меняется; преобладает черная краска. Неужели и здесь, как и во Франции, белый бурбонский цвет, сменившийся ярким красным праздником революции, перейдет в черный цвет, и церковный мрак – в реакционную злобу коронованных животных? Жизнь в дальнейшем рисуется как пародия. Значит, надо из нее уйти. Твердо и решительно он открыл дверь.
   Приказчик оружейного магазина развел руками и сказал:
   – Со вчерашнего дня свободная продажа оружия запрещена, но если синьор служит в полиции?..
   – Нет, я не служу в полиции, – сказал Бейль и вышел.
   Может быть, еще раз попытаться пройти на площадь Бельджойозо?
   Разгорался жаркий день. Безжалостное солнце сжигает город, людей и растения. Окна Висконтини закрыты ставнями. Дверь заколочена наглухо. Что-то случилось. Разбуженный привратник сонным голосом сообщил, что синьора выехала на озера вместе с семьею Траверси и вернется только поздно осенью.
   В пять часов утра на следующий день Бейль занимает место в дилижансе. Три тысячи пятьсот франков зашиты в кармане. Нервная дрожь от какого-то внутреннего холода и позевывание от недостатка воздуха, несмотря на то, что утро свежее и солнце еще не палит. «Надо оставить эти глупости. Я не Вертер и не Ортис, чтобы пускать себе пулю в висок».
   С этими мыслями началась дорога на север.
   На первой остановке Поль Луи Курье машет рукой из встречного экипажа.
   – Куда? – кричит Бейль.
   – В Милан, – отвечает Курье. – Сообщаю вам: после убийства герцога Беррийского[122] во Франции невозможно дышать. Начался белый террор!
   Каждую минуту по дороге на Комо Бейль решал, что он вернется назад, покинув мальпост на первой же остановке. По дороге к синим озерам и зеленым холмам, по дороге к снежным альпийским предгорьям он чувствовал, что покинул город, в котором «жизнь приближала его к смерти». Он чувствовал, что оставляет там свою душу, ему казалось, что он оставляет там самую свою жизнь, жизнь таяла в нем и покидала его с каждым поворотом колес. Он умирал с каждым шагом, ему не хватало воздуха, он применил к себе слова Шелли: «Я дышал только тогда, когда вздыхал. Сердце во мне остановилось». Он чувствовал, что вскоре превратится в человека, неспособного мыслить. Потом наступил период бесконечной болтливости: он вступал в длинные разговоры с почтальонами и серьезным тоном вторил их размышлениям о ценах на вино. Он взвешивал с ними причины, по которым фьяска стала стоить дороже на пять сантимов. Он боялся только одного: заглянуть в себя самого. Так миновал он Эроло, Белинцону, Лугано. Дорожные столбы с надписью бросали его в дрожь: он с ужасом думал о Франции. Чувство опасности пребывания в Милане в нем исчезло. Верхом по Сен-Готардской дороге он ехал без соблюдения правил, и проводник заявил ему, что если господин не дорожит своей жизнью, то пусть он побережет репутацию проводника, так как несчастный случай с путешественником может лишить заработка гида.
   Так он доехал до Альтдорфа, где стоял памятник Вильгельму Теллю, поразивший его тем, как уродливо скульпторы трактовали швейцарского героя.
   «В руках людей прекрасные явления становятся уродливыми. Пошлое общество в салоне Траверси и ядовитые уколы миланского света делали то же самое с Метильдой, что швейцарцы сделали с образом Телля. Метильда становилась будничной и тускнела. То же самое сделает со мною Париж после стольких лет напряженной жизни, полной горя и счастья».

Глава двадцать седьмая

   Сальвоти недаром иронически улыбался, читая выговор, полученный из Вены. Список, который хотел вырвать у него этот страшный бандит Оливьери, оказавшийся самым опасным карбонарием, давал ему в руки возможность выслужиться перед Веной, несмотря на то, что отец Павлович успел его кое в чем предупредить, забежав вперед и уехав в Вену. Во всяком случае, если Италия на целый месяц превратилась в кипящую лаву, если карбонарский уголь, тлевший под землею, внезапно зажег костром весь Апеннинский полуостров, то в Ломбардии сделать этого не успели.
   Внезапным ударом срезана карбонарская гидра. За арестом Сильвио Пеллико, Марончелли, Борсиери, Тонелли, Арезе, Кастилиа, Тривульцио последовало тысяча семьсот арестов, но Сальвоти требовал выдачи вождя. Его не называли. И вот внезапно жандарм привозит из Турина письмо Конфалоньери к Карлу Альберту. Вот он, этот почтенный миланец, такой спокойный, лояльный и уважаемый австрийскими властями человек с седыми висками. Он оказался просто либеральной собакой, опаснейшим вождем карбонариев и до такой степени самоуверенным, что даже не пробовал спастись бегством. В черной карете в дождливую ночь привезли его и, завязав ему глаза, провели в каземат Санта-Маргарита.
   Через сутки не было миланской семьи, которая спала бы спокойно. Подогревали крепкий кофе, жгли письма, ожидая сына, вызванного на допрос в префектуру, старика отца, вышедшего из дому с утра и не вернувшегося к часу ночи, оплакивали тех, кто под звон жандармских шпор, согнувшись, спускался по лестнице и садился в закрытую карету. Кавалеристов хватали по казармам и в случае прямых улик расстреливали тут же, во дворе. И вот, наконец – «Попался опасный человек – француз, барон Стендаль. Пусть он называет себя Андрианом. При нем нашли документы коммуниста Буонаротти, проповедующего „заговор равных“ Гракха Бабефа, того самого Бабефа, который был казнен французами в 1797 году, этого опаснейшего из опасных». Конфалоньери, спрошенный о том, кто из французов говорил с ним о Бабефе, назвал только одного француза – Анри Бейля. К нему в камеру для очной ставки приводят Андриана. Конфалоньери его не знает: «Буонаротти и Бабефа называл только Бейль. Я отвергаю это опасное ученье. Я не согласен с этим французом ни в чем. Но ведь этот юноша вовсе не Бейль!»
   Среди прочих бумаг приходит следующий документ:
   Венская полиция предписывает «немедленно схватить французского гражданина, бывшего военного комиссара Анри Бейля, и потребовать у него выдачи местонахождения инженера, ездившего в Турин под фамилией Доменико Висмара, проживавшего по фальшивым паспортам во многих городах полуострова, писавшего книги, запрещенные венской полицией, под псевдонимом барона Стендаля. Ввиду опасных связей этого либерала Висмара с карбонарскими группами предлагается после снятия допроса с французского гражданина Бейля и после очной ставки с Доменико Висмара подвергнуть Висмара смертной казни через повешение, с последующим донесением об исполнении ввиду уже состоявшейся конфирмации приговора по предложению канцлера, князя Меттерниха, его апостолическим величеством королем Австрии 22 июня 1821 года».
   Сальвоти покоробила неудача с Андрианом. Давно он охотился за неуловимым Висмара. Теперь все зависело от того, чтобы скорее схватить Анри Бейля и заставить его сообщить адрес Висмара. Через четверть часа секретарь докладывал Сальвоти, что гражданин Анри Бейль, единственный, кто знал неуловимого Доменико Висмара, по его собственному, Сальвоти, предписанию выслан из Милана в двадцать четыре часа неделю тому назад. Сальвоти, в первый раз утратив свое спокойное благоразумие, ругался той безобразной руганью, которая была известна в двух местах на всем земном шаре: в русском застенке и в венской полиции.
   Сицилийские рудники, мантуанские колодцы, тюрьмы Вероны, венецианские «пломбы» и подвалы Дворца Дожей, находящиеся глубоко под водой, наполнялись десятками тысяч людей, не успевших восстать и схваченных с помощью иностранного оружия.
   Сильвио Пеллико, как ближайший секретарь Конфалоньери, подвергался допросу. Тривульцио, узнавший об аресте товарищей, с испуга явившийся в полицию и с испуга предавший всех остальных, Андриан как опасный французский заговорщик, Конфалоньери, при входе которого в мрачную, черную залу Санта-Маргарита вставали все, не исключая жандармов, и около двухсот других подверглись многократному изнурительному ночному допросу при свете факелов.
   Им не давали засыпать сменявшиеся инквизиторы. Их трясли за плечи, силой заставляли стоять и доводили до полного беспамятства. Изнуренные этой пыткой, опоенные опиумом, после которого им не давали спать, заключенные Санта-Маргарита не всегда могли отвечать за свои слова. И если Сальвоти не удалось вырвать у них прямого признания Федериго Конфалоньери вождем, то косвенным указанием стала та почтительность, с которой они обращались в сторону Конфалоньери всякий раз, как он появлялся в зале суда для перекрестного допроса. Никто не называл его карбонарием, но говорили, что он «беспредельно заботился о своей родине, что он первый стремился к ее процветанию, даже внешнему. Он создал проект газового освещения улиц, он пустил первые пароходы по итальянским рекам». Но были заключенные со слабым характером: они показывали даже больше того, что спрашивал Сальвоти. Эта болтливость людей, потерявших всякое к себе уважение, носила характер бескорыстного и отчаянного погружения на дно, и так как подсудимые были разобщены, то товарищи по тюрьме не могли вовремя воздействовать на них и протянуть им руку помощи.
   Сам Конфалоньери вел себя твердо и бестрепетно на протяжении всего следствия. Сальвоти был с ним осторожен. Даже его иезуитскому уму казалось невероятным, чтобы человек, правда, либеральный, но ведший слишком открытую и широкую жизнь, мог решиться на такую адскую конспирацию и пойти против самого императора тайной организацией мятежа.
   Богатство и завидное положение родственников Конфалоньери в Ломбардии в глазах Сальвоти было вершиной счастья и благополучия. Это последнее обстоятельство больше всего смущало жадного австрийского прокурора. Его первые слова, обращенные к Конфалоньери, были следующие:
   – Принужден пригласить вас для дачи показаний по делу, к которому вы, эчеленца, конечно, не можете иметь никакого отношения. Вы обладаете всеми земными благами и милостями правительства его величества и не можете быть врагом государя. Ваши товарищи по заключению показали, что во главе заговора стоял граф Порро, предусмотрительно скрывшийся за границу. Скажите мне откровенно ваше мнение о графе Порро.
   – Предлагаю вам, – ответил Конфалоньери, – вообще не обращаться ко мне ни с какими вопросами, касающимися итальянцев. Я стремился и стремлюсь к свободе Италии.
   Шестьдесят карбонариев твердо показали, что вождем движения был граф Порро. Этот вовремя уехавший карбонарий успел снестись со своими друзьями и умолял их спасти Конфалоньери и во всех опасных случаях вместо Конфалоньери предложил называть себя. Но опять двое друзей – Паллавичини и Кастилиа – по неизвестным причинам выдали всю организацию. Тогда Сальвоти поверил. В центре внимания следственных властей стал подлинный вождь ломбардских карбонариев.
   Много месяцев велось это тягчайшее следствие. Шестьсот тысяч молодых, сильных и здоровых мужчин и женщин Италии подвергли допросам, тюрьмам, пыткам. Наконец, наступил день, когда весь Милан ждал приговора. Вся площадь перед Санта-Маргарита была полна народу. Старинная часовня, в которой императорский комиссар объявлял приговор, была по обыкновению темна; сбоку от стола, покрытого сукном, горел громадный камин и красным огнем освещал белый австрийский мундир императорского комиссара.
   В амбразурах и нишах сводчатой капеллы группами стали карбонарии, здороваясь друг с другом, в то время как зоркие глаза и внимательные уши вооруженных жандармов не пропускали ни жеста, ни слова заключенных. Комиссар переворачивает груды бумаг на столе. Все ждут привода Конфалоньери. Вот открылись двери, и высокая фигура молодого и стройного человека с совершенно седой головой и огромными глазами на бледном лице появляется в сопровождении двух жандармов в капелле. Быстрые, прерывистые слова горячего приветствия тихо, но отчетливо доносятся со всех сторон. И даже австрийский комиссар делает несколько шагов навстречу входящему. Потом наступает мертвая тишина. Семнадцать карбонариев во главе с Федериго Конфалоньери лишаются дворянства иимущества и объявляются приговоренными к смертной казни через повешение. Восемьдесят семь человек приговорены к каторге. Сто семь – к пожизненному заключению в тюрьмах за пределами Италии.
   Приговор подлежит императорской конфирмации и исполнению в тридцатидневный срок.
   Сильвио Пеллико, Марончелли, Андриан и еше несколько приговоренных к смерти приближаются к Конфалоньери и жмут ему руки.
   Толпа на площади бешено воет: поднимается красное знамя, и раздаются звуки карманьолы. Потом – короткий залп, и наступает мертвая тишина. Милан в трауре.
   Родственники приговоренных не получают никаких сведений. Ночью закрытые кареты с приговоренными отправились на север, в моравскую крепость Шпильберг, для приведения в исполнение приговора после окончательного допроса. Старик Конфалоньери-отец, проделав мучительную дорогу в Вену, умолил Меттерниха допустить его в Шенбрунн, где жил император. Слушая, как два молодых священника беседовали по-латыни в маленькой приемной Шенбруннского дворца, старик смотрел в окно на огромный Шенбруннский парк и горы, окружавшие Вену. Вдруг латинская речь смолкла. В комнате стоял, потирая руки, старичок с красными веками, серовато-зелеными, почти сивыми волосами, в серой тужурочке, и вся его невзрачная внешность дядьки из военного училища говорила о полном добродушии.
   Подойдя к Конфалоньери, он быстро заговорил:
   – Рад вас видеть. Князь сказал мне, что вы желаете сообщить мне что-то.
   Тут старик понял, что человек в серой тужурочке – это Франц Габсбургский, австрийский император. Колени его затряслись, он пошатнулся и едва не упал на ковер. Молодой священник поддержал его под руку. Франц также поспешно схватил его за локоть и произнес:
   – Встаньте, говорят вам, встаньте. И говорите, в чем дело. Если сообщение будет важное, я могу отсрочить казнь вашего сына.
   – Государь, я прошу о помиловании.
   – А я вас прошу о помиловании государей Европы от дикого неистовства таких негодяев, как ваш сын. Если в я знал, что вы станете просить за него, то я ни за что не дал бы вам аудиенции. Вы злоупотребили моим доверием. И если вы честный христианин, то принесите вашего сына в жертву божественному правосудию. Оно примирит его с землею, только смертная казнь откроет ему дорогу в рай. Неужели вы хотите гибели собственного сына?
   – Повидайте его, государь, спросите его сами, вы увидите, что он невиновен.
   – Да, я повидаю вашего сына, но не скоро. В соседней комнате ждет вас отец Павлович, духовник всех заключенных. Он примет вашу исповедь, и потом вы повидаетесь с сыном там, где будет вам указано, и прикажете ему, под угрозой отцовского проклятия, ничего не укрыть от оскорбленного им императора. – Хлопая каблуками по полу и везя шпоры, Франц вышел из комнаты.
   Карбонарий Конфалоньери был доставлен в Вену. Ему было объявлено помилование. Смертная казнь была заменена пожизненной моравской тюрьмой, с ежедневной исповедью у священника. Граф Седленицкий сообщил Конфалоньери о том, о чем не успел сказать осужденному карбонарию родной отец, умерший на обратном пути из Вены в Милан.
   С любезной мягкостью министр полиции сообщил карбонарию о том, что он удостоится чести видеть князя Меттерниха, государственного канцлера.
   В открытых санях Седленицкий повез сам, без конвоя, Конфалоньери в Шенбрунн. Несмотря на зимний день, окна во дворце были открыты; Меттерних любил холод. Комнаты императора были закрыты ставнями.
   Седленицкий ввел Конфалоньери в маленький уютный кабинет с камином и статуэтками из севрского фарфора на письменном столе. Голубые штофные обои по стенам и голубая портьера успокоительно ласкали зрение. Конфалоньери не мог стоять от усталости и изнурения. Но в ту минуту, как он хотел сесть, вошел Меттерних. Напудренный, элегантный, спокойный, он постарался сделать все, чтобы Конфалоньери почувствовал себя в гостях. Он спросил его о здоровье, поздравил его и сказал, что для него ничего не потеряно.
   – Вы вполне можете рассчитывать на мою хорошую память. Я глубоко убежден, что вы, дворянин, совершенно случайно попали в движение, последствия которого для вас, как для разумного человека, должны быть очевидны. Я думаю, что вы расстались уже с детскими иллюзиями человеческого счастья, обусловленного политической свободой. Будемте говорить прямо: в Европе тлеет.. уголь опаснее вашего карбонарского угля. Если не заливать его всюду святой водой, то этот уголь разгорится в пожар и испепелит Европу. Как могли вы, отпрыск знатнейшей ломбардской семьи, спуститься в эту шахту угольщиков, подрывающих почву под всей Европой? Имейте в виду, что, открывая ломбардской буржуазии дорогу к управлению страной, вы не только предали дворянство, но вручили ключи от двери к революционной власти самым опасным классам: вы возмутили итальянскую чернь, забывая, что она в первую очередь сметет вас и нас, а потом и тот круг способных людей, для которого вы просите представительного участия в правительстве по испанскому типу. Нам хорошо все известно. Мы с наших высот видим гораздо больше, чем вы у себя на равнине и чем ваши угольщики в подполье. Я советую вам вернуться в общество и помочь себе и нам в серьезном деле спасения Европы. Это не шутка и не призрак. Темную массу народа надо обуздать, а не распускать якобинской проповедью.
   – Князь, кажется, забыл, что я не якобинец, но вместе с тем я уверен в полной невозможности завтрашний день превратить во вчерашний.
   – Понимаю вас, граф. Вдвойне понимаю. Я хочу, чтобы лично для вас и для ваших товарищей завтрашний день стал легче вчерашнего. Это случится – непременно, если вы согласитесь на совершенно конфиденциальный разговор с государем, который интересуется подробностями революционного движения в вашей Северной Италии до и после неаполитанской революции.
   Конфалоньери встал с такой поспешностью, что Меттерних широко раскрыл глаза и поспешно добавил, быстро бросив взгляд на голубую штофную портьеру, перегораживавшую кабинет:
   – Должен вам сказать, что сведения эти для государя ныне представляют интерес только исторический, так как нам все достаточно хорошо известно.
   Конфалоньери уже овладел собою и ответил коротко:
   – Если это составляло предмет вашего интереса, князь, то я лишен возможности восстановить в памяти что-либо. Все в ней стерлось бесследно; остались живыми лишь сожаления о близких людях.
   Два жандарма вошли и надели кандалы на руки Конфалоньери.
   Меттерних смотрел на него с презрением, как на простого преступника, и махнул рукою жандармам, которые вывели Конфалоньери.
   Из-за голубой портьеры показался император Франц.
   Вся Италия покрылась трауром. «Друзья Маргариты» – австрийские шпионы, жандармы в форме, в рясе, в одежде простолюдинов шныряли и работали всюду. Голодные и жадные, пишущие друг на друга доносы, втроем сговариваясь, чтобы свалить четвертого под предлогом недостатка рвения в этом четвертом, эти «друзья Маргариты» рвали австрийские подачки, требовали денег на уничтожение заговоров там, где их не было, и создавали подставные, бутафорские конспирации. В это же время неоткрытые итальянские венты вели поистине страшное и героическое существование. В Капуе одиннадцать венераблей, наместников главнейших карбонарских объединений, съехались для обсуждения вопросов о дальнейшем существовании своих организаций. Они вынесли суровое осуждение своей собственной оторванности от масс населения, осуждение за то, что они доверились представителям чуждых народу классов, они сурово осудили Паллавичини и Кастилиа. Считая, что они находятся в тюрьме и потому не подлежат наказанию, они все же приговорили их к смертной казни. Затем эти одиннадцать составили список предателей и наиболее опасных представителей духовенства, которые должны понести наказание смертью. Они поставили во всю ширь вопрос о вхождении разведкой во все австрийские органы, чтобы Санта-Маргарита ответить твердой и тонкой работой «Верховной венты». Остался последний вопрос, его надо было решить быстро. Съезд одиннадцати был однодневным. Это был вопрос, где быть «Верховной венте». Решение было единогласно: во Франции. Кому быть вождем? Ответ. Базару,[123] социалисту, сберегшему коммунистическое учение Кая Гракха Бабефа.