Страница:
Вернувшись домой, нашел записку:
– Да, это красиво, но слишком многословно. Нельзя заставлять публику развешивать уши. Мне кажется, вам необходимо сократить монологи «Эрнани».
Мериме подошел к Бейлю.
– Представьте себе, Гюго приехал двумя часами раньше и все время читал свою пьесу.
– Я вам очень благодарен, что вы дали мне возможность опоздать. Признайтесь, что вы сделали это нарочно, – ответил Бейль. – Каково было бы вам как хозяину, если бы я заснул во время чтения?
– Вы не заснули бы. Пьеса прекрасна. Она вызовет ликование всего театра.
Бейль пожал плечами и подошел к Бальзаку.
– Я не написал ни строчки стихов, – кричал Бальзак, – не вижу в этом никакой надобности!
– Всякому свое, – сказал Гюго. – А вы, господин Бейль? Мне говорили, что у вас есть стихотворные опыты.
– Да, я когда-то был влюблен в актрису и по ее заказу сочинял комедии в стихах. Это была комедия во всех отношениях.
– Вы так же относитесь к стихам, как господин Бальзак?
– Мой взгляд ни для кого не обязателен, – ответил Бейль, – но ясчитаю, что стихи в большинстве случаев служат для прикрытия скудости мыслей. Ценная мысль может быть выражена только прозой. В стихах идея должна быть на службе у рифмы, наиболее выразительное слово вы должны выбросить, если в нем на два слога больше, и вставить иное, дающее оттенок, снижающий качество мысли. Как видите, я выражаюсь довольно тяжело, но я считаю стихи маскировкой глупости, – сказал Бейль, внезапно становясь резким.
Гюго как бы не заметил этой резкости. Он спокойно возразил:
– Да, но язык – это не такой простой инструмент. На известных ступенях развития человек достигает идеального совершенства. Тогда сама проза становится ритмичной, и те условия, которые вам кажутся искусственными, превращаются в естественные условия человеческой речи. Рифма! Кажется, что больше может связать течение мыслей, изменить содержание высказываемых идей, чем погоня за удачной рифмой? Но вот наступает время, когда творческое напряжение художника делает идею и форму совершенно тождественными. Появляется слово с необходимой рифмой, дающее необходимое идейное решение задачи. Такое совпадение мы, поэты, называем вдохновением.
– Неужели можно серьезно говорить о вдохновении? Произведение, написанное по вдохновению, – это песня алкоголика. В таком произведении не может быть ни разума, ни смысла. Ссылка на удачу талантливого человека, подыскавшего нужную рифму, – это то же, что ссылка на картежника, сорвавшего крупную ставку. И то и другое не имеет признаков прочной работы. Это не результат трудового напряжения мысли. Литература есть труд, а не вдохновение, писатель должен руководствоваться тем, что предписывает ло-ги-ка! – закончил Бейль, как всегда раздельно произнося слоги в любимом слове.
– В таком случае, какая же разница между наукой и литературой? – спросил Гюго.
– Никакой, – ответил Бейль. – Литература есть форма точного описания и анализа, почти так же, как «язык цифр». Я не могу доверять капитану парохода, находящемуся в состоянии опьянения, я не могу доверять писателю, лишенному трезвости.
– Приравнивая вдохновение стихотворца к опьянению алкоголиков, вы совершенно забываете об идеалах поэта.
– Самое слово «идеал» наводит меня на подозрение. Когда я это слышу, то всегда хлопаю себя по карману – не пропало ли что-нибудь. Зачем вам, серьезному писателю, прикрываться этими мишурными понятиями? Какие там идеалы? Вы еще склонны будете расценивать политику как ремесло, основанное на стремлении к идеалу.
– Я именно так думаю о политике, – сказал Гюго. – Я верю в бога и люблю короля.
Бейль иронически поклонился:
– В течение года – шестнадцать казней на Гревской площади в порядке воспитания городского населения. Двадцать третьего мая прошлого года в Равенне святой отец приказал повесить семерых революционеров на площади. Их трупы висели двое суток. В Париже мы казним во имя короля, в Романье – во имя бога! Вот ваш идеал, господин Гюго.
– Да, казнь – это ужасная вещь! Я видел казнь Лувеля, зарезавшего наследного принца. И при всей справедливости этого возмездия я с трудом перенес зрелище казни.
– Какое «справедливое возмездие» заставило казнить столяра Лафарга и сына кузнеца Бертэ? Оба не совершили никаких преступлений, но правительство, поставившее десятки и сотни тысяч французской молодежи на путь преступления и воровства, указывает на то, что страна потеряла себя. Какие тут могут быть идеалы! – пожимая плечами, сказал Бейль.
– Но эти молодые люди, по крайней мере двое названных вами, хотели выйти за пределы своего сословия, – возразил Гюго. – Это никогда не проходит безнаказанно.
– Тогда где же «Декларация прав»?[172] В какой тупик вы зашли? Дело даже не в сословиях, а в том, что в пору больших кровавых происшествий в Европе родилось несчастное племя недоносков, нервно расшатанных мальчиков, которые не в состоянии нести на себе тяжелое наследство эпохи. Что вы будете делать с этими молодыми людьми, хилыми, слабыми, невыношенными, но уже изношенными в утробе матери, – куда они будут годны? Вы говорите об идеалах добра и правды? Господин Гюго, для этих идеалов нужна энергия и воля, располагающая большим запасом сил, а где вы их найдете, если не хотите остаться в пределах красивых фраз? Что будет делать эта ваша молодежь, которая никому не нужна, и что будут делать те случайные молодые люди, которые обладают вполне достаточным запасом воли и сил, но, с одной стороны, не принадлежат к дворянству, с другой стороны, не хотят тратить силы на организацию собственной наживы? В самом деле, что представляет собою единственное сословие, способное сейчас как то существовать? Это, конечно, буржуазия с ее черствым стремлением время превратить в деньги.
Бальзак, с интересом слушавший эту тираду, прервал Бейля:
– Вот тут-то и начинаются все возможности. Как только время перешло в деньги, так деньги открывают человеку возможность делать все. Он настоящий повелитель вселенной, он прокладывает дороги, строит города, насаждает леса, изобретает машины, он кормит голодных, он дает заработок целому краю. Что вы низводите буржуа с его пьедестала! Я вам расскажу об этом буржуа. Он пришел из деревни; по парижской пыли он прошел босиком, неся трость, котомку и деревянные башмаки за спиной; он был красив, был молод, у него не было ни гроша денег, ему не на что было купить булку. На рынке он спрашивает, где можно переночевать. Молодая женщина показывает ему на свою собственную лавочку духов, хорошего мыла и пудры. Утром он становится приказчиком, к вечеру он становится супругом, через год он – владелец и парфюмер, первый парфюмер в Париже; у него на вывеске значится: «Поставщик королевского двора»… Вы не узнаете этого человека, до такой степени все в нем переменилось. Он делает большие дела, он закупает сырье в Индии, он арендует посевы и цветники в Ницце, лучшие химики работают у него на фабрике, его духи являются предметом гордости придворной молодежи. Однако он не зазнался, он религиозен, он скромен, он почитает короля. Он молча перенес невзгоды вашей проклятой революции, и вот теперь он опять у власти. Вместе со старым Цезарем, великим полководцем, завоевавшим Галлию, он сейчас мирно завоевывает рынки и перестраивает жизнь Новой Галлии. Это строитель нового мира, это творец новой Франции, тот же Цезарь, но Цезарь Бирротто. Смотрите на него: в кругу семьи, окруженный почтительными детьми, утром, в мягком халате, он сидит за небольшим столиком и гусиным пером отодвигает очко на счетах. Перед ним сидит молодой человек, офицер из Марсанского павильона, готовый подписать вексель на большую сумму денег. Что же вы думаете? Что этот Цезарь Бирротто – ростовщик, обирающий аристократов? Нет, это буржуа, готовый помочь дворянину в деле поддержки трона.
– О ком вы говорите? – спросил Гюго. – Мы не знаем этого человека.
– Да, конечно, не знаете, потому что он еще не существует, но он скоро родится, его имя вы увидите через некоторое время в витринах книжных магазинов.
– Нет, скорее вы увидите имя Жюльена, – сказал Бейль, – имя сына плотника, отказавшегося от карьеры парфюмера. Вы увидите буржуа и аристократа, не напудренных, не надушенных. Я хочу показать вам, чем пахнут провинциальные дома и парижские салоны, близкие ко двору, пока их еще не надушил ваш удачливый Цезарь и не приукрасил менее удачливый поэт.
Последние слова были обращены в сторону Гюго. Сдержанный поэт с достоинством сидел в кресле против Бейля. Бейль напрасно старался уродливой деланой улыбкой замаскировать злобу, появившуюся у него на лице.
Довольно долго продолжалось неловкое молчание. Смотря на всех спокойно и невозмутимо, хозяин ничего не предпринимал, чтобы сломать лед, возникший между посетителями его гостиной.
Глава тридцать девятая
«Приходите, дорогой наставник, в четверг после десяти часов вечера. Я хочу познакомить вас с Виктором Гюго. Будут Сент-Бев, Делеклюз, обещал приехать на минуту Бальзак».В назначенный час Бейль был у Мериме. Красивый молодой человек лет двадцати пяти протянул ему руку, – это был Виктор Гюго. Он держал в левой руке толстую тетрадь в переплете; когда Бейль вошел в комнату, он читал из нее отрывок. Короткий, толстый человек, с очень живыми глазами, с углами губ, приподнятыми кверху, как у кабана, расхаживал по комнате. Небрежно, на ходу сунул он руку Бейлю, когда Мериме холодно назвал ему своего друга. Он не назвал своей фамилии, а Мериме, очевидно, не счел нужным это сделать. Бальзак почему-то не любил произносить свое имя.
– Да, это красиво, но слишком многословно. Нельзя заставлять публику развешивать уши. Мне кажется, вам необходимо сократить монологи «Эрнани».
Мериме подошел к Бейлю.
– Представьте себе, Гюго приехал двумя часами раньше и все время читал свою пьесу.
– Я вам очень благодарен, что вы дали мне возможность опоздать. Признайтесь, что вы сделали это нарочно, – ответил Бейль. – Каково было бы вам как хозяину, если бы я заснул во время чтения?
– Вы не заснули бы. Пьеса прекрасна. Она вызовет ликование всего театра.
Бейль пожал плечами и подошел к Бальзаку.
– Я не написал ни строчки стихов, – кричал Бальзак, – не вижу в этом никакой надобности!
– Всякому свое, – сказал Гюго. – А вы, господин Бейль? Мне говорили, что у вас есть стихотворные опыты.
– Да, я когда-то был влюблен в актрису и по ее заказу сочинял комедии в стихах. Это была комедия во всех отношениях.
– Вы так же относитесь к стихам, как господин Бальзак?
– Мой взгляд ни для кого не обязателен, – ответил Бейль, – но ясчитаю, что стихи в большинстве случаев служат для прикрытия скудости мыслей. Ценная мысль может быть выражена только прозой. В стихах идея должна быть на службе у рифмы, наиболее выразительное слово вы должны выбросить, если в нем на два слога больше, и вставить иное, дающее оттенок, снижающий качество мысли. Как видите, я выражаюсь довольно тяжело, но я считаю стихи маскировкой глупости, – сказал Бейль, внезапно становясь резким.
Гюго как бы не заметил этой резкости. Он спокойно возразил:
– Да, но язык – это не такой простой инструмент. На известных ступенях развития человек достигает идеального совершенства. Тогда сама проза становится ритмичной, и те условия, которые вам кажутся искусственными, превращаются в естественные условия человеческой речи. Рифма! Кажется, что больше может связать течение мыслей, изменить содержание высказываемых идей, чем погоня за удачной рифмой? Но вот наступает время, когда творческое напряжение художника делает идею и форму совершенно тождественными. Появляется слово с необходимой рифмой, дающее необходимое идейное решение задачи. Такое совпадение мы, поэты, называем вдохновением.
– Неужели можно серьезно говорить о вдохновении? Произведение, написанное по вдохновению, – это песня алкоголика. В таком произведении не может быть ни разума, ни смысла. Ссылка на удачу талантливого человека, подыскавшего нужную рифму, – это то же, что ссылка на картежника, сорвавшего крупную ставку. И то и другое не имеет признаков прочной работы. Это не результат трудового напряжения мысли. Литература есть труд, а не вдохновение, писатель должен руководствоваться тем, что предписывает ло-ги-ка! – закончил Бейль, как всегда раздельно произнося слоги в любимом слове.
– В таком случае, какая же разница между наукой и литературой? – спросил Гюго.
– Никакой, – ответил Бейль. – Литература есть форма точного описания и анализа, почти так же, как «язык цифр». Я не могу доверять капитану парохода, находящемуся в состоянии опьянения, я не могу доверять писателю, лишенному трезвости.
– Приравнивая вдохновение стихотворца к опьянению алкоголиков, вы совершенно забываете об идеалах поэта.
– Самое слово «идеал» наводит меня на подозрение. Когда я это слышу, то всегда хлопаю себя по карману – не пропало ли что-нибудь. Зачем вам, серьезному писателю, прикрываться этими мишурными понятиями? Какие там идеалы? Вы еще склонны будете расценивать политику как ремесло, основанное на стремлении к идеалу.
– Я именно так думаю о политике, – сказал Гюго. – Я верю в бога и люблю короля.
Бейль иронически поклонился:
– В течение года – шестнадцать казней на Гревской площади в порядке воспитания городского населения. Двадцать третьего мая прошлого года в Равенне святой отец приказал повесить семерых революционеров на площади. Их трупы висели двое суток. В Париже мы казним во имя короля, в Романье – во имя бога! Вот ваш идеал, господин Гюго.
– Да, казнь – это ужасная вещь! Я видел казнь Лувеля, зарезавшего наследного принца. И при всей справедливости этого возмездия я с трудом перенес зрелище казни.
– Какое «справедливое возмездие» заставило казнить столяра Лафарга и сына кузнеца Бертэ? Оба не совершили никаких преступлений, но правительство, поставившее десятки и сотни тысяч французской молодежи на путь преступления и воровства, указывает на то, что страна потеряла себя. Какие тут могут быть идеалы! – пожимая плечами, сказал Бейль.
– Но эти молодые люди, по крайней мере двое названных вами, хотели выйти за пределы своего сословия, – возразил Гюго. – Это никогда не проходит безнаказанно.
– Тогда где же «Декларация прав»?[172] В какой тупик вы зашли? Дело даже не в сословиях, а в том, что в пору больших кровавых происшествий в Европе родилось несчастное племя недоносков, нервно расшатанных мальчиков, которые не в состоянии нести на себе тяжелое наследство эпохи. Что вы будете делать с этими молодыми людьми, хилыми, слабыми, невыношенными, но уже изношенными в утробе матери, – куда они будут годны? Вы говорите об идеалах добра и правды? Господин Гюго, для этих идеалов нужна энергия и воля, располагающая большим запасом сил, а где вы их найдете, если не хотите остаться в пределах красивых фраз? Что будет делать эта ваша молодежь, которая никому не нужна, и что будут делать те случайные молодые люди, которые обладают вполне достаточным запасом воли и сил, но, с одной стороны, не принадлежат к дворянству, с другой стороны, не хотят тратить силы на организацию собственной наживы? В самом деле, что представляет собою единственное сословие, способное сейчас как то существовать? Это, конечно, буржуазия с ее черствым стремлением время превратить в деньги.
Бальзак, с интересом слушавший эту тираду, прервал Бейля:
– Вот тут-то и начинаются все возможности. Как только время перешло в деньги, так деньги открывают человеку возможность делать все. Он настоящий повелитель вселенной, он прокладывает дороги, строит города, насаждает леса, изобретает машины, он кормит голодных, он дает заработок целому краю. Что вы низводите буржуа с его пьедестала! Я вам расскажу об этом буржуа. Он пришел из деревни; по парижской пыли он прошел босиком, неся трость, котомку и деревянные башмаки за спиной; он был красив, был молод, у него не было ни гроша денег, ему не на что было купить булку. На рынке он спрашивает, где можно переночевать. Молодая женщина показывает ему на свою собственную лавочку духов, хорошего мыла и пудры. Утром он становится приказчиком, к вечеру он становится супругом, через год он – владелец и парфюмер, первый парфюмер в Париже; у него на вывеске значится: «Поставщик королевского двора»… Вы не узнаете этого человека, до такой степени все в нем переменилось. Он делает большие дела, он закупает сырье в Индии, он арендует посевы и цветники в Ницце, лучшие химики работают у него на фабрике, его духи являются предметом гордости придворной молодежи. Однако он не зазнался, он религиозен, он скромен, он почитает короля. Он молча перенес невзгоды вашей проклятой революции, и вот теперь он опять у власти. Вместе со старым Цезарем, великим полководцем, завоевавшим Галлию, он сейчас мирно завоевывает рынки и перестраивает жизнь Новой Галлии. Это строитель нового мира, это творец новой Франции, тот же Цезарь, но Цезарь Бирротто. Смотрите на него: в кругу семьи, окруженный почтительными детьми, утром, в мягком халате, он сидит за небольшим столиком и гусиным пером отодвигает очко на счетах. Перед ним сидит молодой человек, офицер из Марсанского павильона, готовый подписать вексель на большую сумму денег. Что же вы думаете? Что этот Цезарь Бирротто – ростовщик, обирающий аристократов? Нет, это буржуа, готовый помочь дворянину в деле поддержки трона.
– О ком вы говорите? – спросил Гюго. – Мы не знаем этого человека.
– Да, конечно, не знаете, потому что он еще не существует, но он скоро родится, его имя вы увидите через некоторое время в витринах книжных магазинов.
– Нет, скорее вы увидите имя Жюльена, – сказал Бейль, – имя сына плотника, отказавшегося от карьеры парфюмера. Вы увидите буржуа и аристократа, не напудренных, не надушенных. Я хочу показать вам, чем пахнут провинциальные дома и парижские салоны, близкие ко двору, пока их еще не надушил ваш удачливый Цезарь и не приукрасил менее удачливый поэт.
Последние слова были обращены в сторону Гюго. Сдержанный поэт с достоинством сидел в кресле против Бейля. Бейль напрасно старался уродливой деланой улыбкой замаскировать злобу, появившуюся у него на лице.
Довольно долго продолжалось неловкое молчание. Смотря на всех спокойно и невозмутимо, хозяин ничего не предпринимал, чтобы сломать лед, возникший между посетителями его гостиной.
Глава тридцать девятая
Виктор Гюго собирался уходить.
– Вы, должно быть, рано ложитесь? – спросила Анна Мериме, обращаясь к поэту.
– Меня будит ребенок, – сказал Гюго, – и, кроме того, меня всегда зовет утренняя работа. Я люблю в утренние часы ощущать новые мысли в освеженном и оживленном мозгу.
– Я люблю работать ночью, – отозвался Бальзак. – К вечеру мозг обогащается тяжелыми и полновесными мыслями. Все приходит в движение, начинается восхитительная и бешеная работа. Отсутствие зрительных впечатлений позволяет расти в сумерках всем чудовищным образам, родившимся за день. К ночи они становятся огромными, сильными, самостоятельными существами. Если под утро они не успели вырасти, я сажаю их в инкубатор, как недоношенных цыплят, я закрываю шторы и, вопреки наглому парижскому рассвету, устраиваю черную ночь. Лампа разогревает мой большой кофейник, двадцать четыре свечи в шандалах Регента освещают мой стол. Шторы спущены, окна закрыты наглухо, двери заперты, и уверяю вас, что моя работа над гомункулом кончается гораздо более успешно, чем работа Вагнера, несмотря на то, что доминиканская ряса с капюшоном на широких плечах Бальзака веет средними веками.
– Я люблю работать днем, – сказал Бейль. – Я люблю работать с утра, люблю полную ясность вокруг себя. Разве можно видеть мир по-настоящему сквозь копоть ваших шандалов?
– Ну, в таком случае вы предпочитаете другую копоть, – ответил Бальзак. – Вы отказываетесь видеть даже при свете дня истинного героя нашего времени. Этот герой – банковский билет. Он переворачивает душу ваших героев, он пролезает всюду, он диктует свою волю, бездушный, холодный, шуршащий и мертвый. Он хватает ваших девушек за горло, срывает с них венок из флердоранжа и швыряет их сначала с матросом в полночь на скамейку Итальянского бульвара, а потом в Сальпетриер на стол венеролога. Он строит и разрушает, он воздвигает мосты, соединяющие берега, и рвет нити, связывающие сердца. Он высушивает болота и заставляет проливать моря слез, он деревни превращает в пустыни и заставляет чахнуть сильных молодых людей, и в то же время он может, своевременно придя в семью, вызвать цветущий румянец на щечках выздоравливающего ребенка.
– Пока мы видим только разрушающую силу вашего героя, – сказал Бейль. – Рабочие жалуются, что каждое новое улучшение машин грозит им нищетой. Труд обогащает не того, кто работает. Ваш герой предпочитает выбирать своим жилищем карманы плута, но имейте в виду: то, что в Париже восхищает вас как новинка, уже давно стало обыденным в Нью-Йорке. Все дело в том, чтобы человек сам выбирал свой характер. Помните, что сказал Вергилий: «Trahit sua quemque voluptas»[173]. Вы хорошо знаете силу денег, я ее хорошо знаю, вы пишете книги, я их пишу, и если бы мы имели миллионы франков, мы не изменили бы себе. Меня приводят в ужас французы, родившиеся…
Он посмотрел на Мериме, между бровями которого появилась морщина, улыбнулся, мысленно переменил какую-то цифру и продолжал:
– …после тысяча восемьсот десятого года.
Морщина на лбу Мериме исчезла. Он родился в 1803 году. Бейль милостиво прибавил семь лет для того, чтобы обругать французов, родившихся недавно.
– Они ужасают меня своим непониманием, своим стремлением быть, как все. Все, что не «как все», вызывает у них не то чтобы внутреннее отвращение, а какую-то боязнь за свою карьеру. Их влечения не определяются добросовестной работой над своим характером, а лишь поспешным усвоением общепринятых правил. Они должны зарекомендовать себя своевременной исповедью, хождением в церковь, точным знанием общепринятых правил. Они не должны читать слишком много книг. Покупка газет – и та должна быть сделана с осторожностью; выбор товарищей небогатых и без громких имен уже не рекомендует молодого человека. Надо заметить, что это не правило сословия, а обычай касты; нарушение карается жестоко и беспощадно. Во внимание берется главным образом покорность таким общепринятым правилам, которые отличаются особой бессмысленностью, которые противны здравому рассудку.
– Вы тоже от этого страдали? – спросил Бальзак.
– Я от этого не страдал, но я люблю милое общество Италии – единственное в мире, не считающее бедность преступлением и умеющее замечать ум и талант раньше, чем титул или ренту. Было бы интересно поставить ваших молодых людей в условия полного благополучия и посмотреть, как они этим распорядятся. Ну, превратите время, отведенное человеку для жизни, если не в нашу с вами книгу, которую можно перелистывать, находя ее занимательной или скучной, то в любимую книгу новой аристократии, в чековую книжку банкира. Сделайте так, чтобы юноша, получивший такую книжку, мог отрезать купоны. Посмотрите, на что они израсходуют эту жизнь, во что они превратят свою энергию, на что они ее обменяют.
Бальзак ударил себя ладонью по лбу.
– Это счастливая идея! Это интересно! Это блестящая мысль. Я назову эту книжку, эту чековую книжку «шагреневой кожей». Я испещрю ее надписями, старыми, как мир, расписками Соломона, обетами о платежах за человеческое счастье. Пусть это будет вексель судьбы, и пусть владелец этого куска шагрени знает сам, что каждое желание убавляет его объем, что в тот день, когда этот кусок станет величиной с булавочную головку, ему останется только пожелать дышать как можно меньше.
– А до того? – спросил Бейль.
– До того – пойдемте спать. Господин Гюго, кажется, уже спит.
Сходя с лестницы, Бейль рассказывал Виктору Гюго свою биографию.
– Вы знаете, что я родился в Нувелле – маленькой деревушке около Нарбонны, совсем на берегу моря. Мой отец был одним из беднейших рыбаков побережья. Каждый раз, возвращаясь с улова, он заставлял меня раздеваться и швырял меня за борт за несколько миль от берега. Пока он возился со снастями, я должен был плыть, бежать домой предупредить мать, чтобы она успела приготовить горячий обед. Так я сделался прекрасным пловцом. Рекрутский набор вырвал меня из семьи. В Нувеллу я вернулся в тысяча восемьсот шестнадцатом году…
Гюго с величайшей серьезностью и удивлением, не моргая, смотрел на Бейля. Спутники улыбались Бейль продолжал с невозмутимым видом:
– Я сделался богачом после смерти моего дядюшки в Английской Индии, – это меня спасло, так как, не найдя никого из родных в живых, я очутился было в довольно печальном положении в Париже. В тот самый день, когда я узнал о своем богатстве, я прогуливался по берегу Сены около Иенского моста. Со стороны Марсова поля дул сильный ветер; Сена бурлила, как море. Я увидел на реке лодку, нагруженную песком, которая тщетно старалась причалить к набережной Боном, и вдруг она опрокинулась. Лодочник стал кричать о помощи. Я шел по берегу и думал: «Мне сорок семь лет, в прошлом году у меня был ревматизм, я лежал в военной больнице, и ни одна собака обо мне не подумала. Стоит ли кидаться в воду, чтобы спасти этого человека? Нахал, прежде чем опускаться в воду, должен научиться плавать». Но человек продолжал кричать. Я спокойно отошел от берега. Те же крики. Я удвоил шаги. «Черт тебя побери, – думал я, – если я отойду, этот крик будет раздаваться в ушах всю жизнь. Но если я полезу в воду и вытащу этого дурака, кто навестит меня потом, когда я буду лежать в ревматизме и шесть недель тоскливо смотреть в потолок над кроватью? Нет, черт с ним, пускай тонет. Надо учиться плавать, прежде чем садиться в лодку». Сказав это себе, я без размышлений направился к военной школе. Крики затихли, и вдруг я ясно услышал у себя над ухом слова: «Лейтенант Луо, вы – подлец!»
– Но при чем же тут лейтенант Луо – спросил Бальзак. – Ведь этот случай был с вами?
– Это безразлично, – ответил Бейль.
– Ну, и что же сделал лейтенант Луо? – спросил Гюго, зевая.
– «Да это, оказывается, серьезно», – сказал сам себе лейтенант Луо. Подбежал к берегу, мгновенно разделся, бросился в воду и вытащил тонувшего за ворот. На берегу я стал ругать себя за этот так называемый героизм. Растертый фланелью с водкой, но все еще дрожа от холода, я размышлял о предстоящих ревматических болях и думал: «В чем сущность моего поступка?» Господа, конечно, только в том, что я боялся собственного презрения. В этом все дело! Новое поколение людей не боится подлости, оно с легким сердцем будет плевать в лицо самому себе, прикрывая эти плевки красивыми фразами и софизмами. Разница совсем не в том, что один бросается в воду, чтобы показаться героем, другой – чтобы спасти богача и получить награду, третий – побуждаемый пошлостями вашей евангельской философии, обещающей за этот подвиг тепленькое местечко в раю, – разница в том, что человек следует не внешним побуждениям, а внутреннему добровольному стремлению сохранять верность собственному характеру. До свиданья, господа!
С этими словами Бейль вскочил на подножку проезжавшего мимо фиакра и уехал.
– Кажется, я читал случай с лейтенантом Луо на страницах «Конституционаля», – сказал Гюго. – Я никак не могу примирить двух впечатлений: человек, написавший «Расина и Шекспира», давший лучшую картину романтического театра, которому мы служим, и вдруг оказывается таким черствым материалистом, атеистом, человеком сухого сердца.
– Добавьте к этому: человеком блестящего ума и изумительного таланта жизни, – сказал Бальзак.
– Темно, сударь, и в предместье неблагополучно. Опасно ехать так далеко.
– Это значит, вы желаете взять дороже?
– Нет, сударь, газовые фонари кончаются за поворотом улицы, а прошлой ночью по дороге из Монморанси зарезали извозчика, отобрали его двухколесную кукушку и угнали с лошадью неизвестно куда. Дождитесь лучше омнибуса и в семь часов утра будете в аббатстве.
– Ну, вы приедете в шесть часов утра, какая разница! – сказал Бейль. – Я вам хорошо заплачу, у вас четырехколесный экипаж, а не кукушка, у вас пара лошадей, у меня есть пистолеты, – сказал Бейль, чтобы успокоить извозчика.
Тот согласился.
– С тех пор как я женился, я не выезжал из Парижа, – говорил словоохотливый извозчик, – а перед этим был форейтором у господина Кальяра. Все дилижансы скупает теперь господин Лаффит. Бонафус и Кальяр едва могут с ним конкурировать. У господина Лаффита двести пятьдесят экипажей с восьмерной упряжкой ходят во все концы Франции. Он получает чистыми одиннадцать миллионов франков в год. Тяжело мелкому извозчику: закупая части для двухсот экипажей, все-таки платишь за каждую часть дешевле, чем когда покупаешь для пяти экипажей, – вот и приходится закрываться. Да и то сказать, с того дня, как я потанцевал в Венсенской роще с Франсуазой, не тянет меня что-то на большую дорогу. Я купил вот эту пару лошадей на конюшне господ Монморанси и езжу себе по Парижу. Брат Франсуазы – берейтор при гостинице «Белый конь». Вы, вероятно, брали там лошадей; все знатные особы любят кататься в Моиморанси от каштановой рощи по Сен-Дениской равнине.
Бейль вспомнил о том, что вывеска на этой аристократической конюшне «Белого коня» написана знаменитым Жераром, его другом. Группа молодых людей, в перчатках, с хлыстами, в ботфортах и цветных костюмах, всегда толпилась около гостиницы «Белый конь». Щеголеватые берейторы лучшего предместья Парижа выхваляли своих лошадей. Красивые кровные животные, оседланные в английском вкусе, издали были видны на площадке, посыпанной ярко-желтым песком. Кавалькады выезжали оттуда навстречу лучам вечернего солнца. В аббатстве Сен-Дени была усыпальница французских королей. Вечерами в каштановом лесу при свете кенкетов, прикрепленных к деревьям, молодежь танцевала до рассвета.
Когда Бейль въезжал на площадь Вифлеемских младенцев, уже наступало утро. Рынок оживал. Деревенские экипажи десятками тянулись к площади; бородатые крестьяне сидели в овощных повозках, молочницы с большими кувшинами, веселые и щебечущие, как утренние птицы, обгоняли в двуколках тяжеловесные экипажи овощников. Кое-где открывались мастерские ремесленников, на извозчичьих дворах мыли дилижансы, фавориты и дамбланши[174], гремя окованными колесами, проезжали длинные повозки мясников, ноги и головы телят свисали с повозок, кровоточа на мостовую. Еще час – и начнет оживать Латинский квартал, просыпающийся двумя часами раньше других парижских кварталов. В восемь часов студенты Медицинской школы и Сорбонны сидят уже в аудиториях. Только важные, степенные чиновники королевства, с большими, тяжелыми папками, дымя трубками, с видом министров идут по бульварам и улицам в десять часов.
Бейль остановился около небольшого сада, отпустил извозчика, вынул карандаш и записную книжку и стал писать. Писание чередовалось с прогулкой. Пройдя триста – четыреста шагов, он поворачивался, бросал взгляд на окно между двух деревьев, возвращался и снова отходил. Так прошло несколько часов, пока, наконец, штора не открылась. Бейль снял шляпу и поклонился широким жестом, растягивая свое приветствие, чтобы оно было замечено. Фигура, появившаяся в окне, не выказала большого удивления, но покачала головой. Через четверть часа дама в белом платье, в широкой шляпе, с длинным зонтиком вышла из подъезда. Улыбаясь, она протянула руку Бейлю с веселостью и непринужденностью, говорившей о спокойном уме и полной свободе обращения.
– Вы опять хотите сделать занимательной мою утреннюю прогулку, – сказала она. – Благодарю. Но у вас такой усталый вид, как будто вы не спали ночь. Что с вами, друг мой?
Бейль рассказал ей предшествующий вечер. Когда дело дошло до повести лейтенанта Луо, она громко рассмеялась и сказала:
– Да ведь эту историю я читала в «Конституционале». Как вам не стыдно обворовывать бедного лейтенанта!
– Вы, должно быть, рано ложитесь? – спросила Анна Мериме, обращаясь к поэту.
– Меня будит ребенок, – сказал Гюго, – и, кроме того, меня всегда зовет утренняя работа. Я люблю в утренние часы ощущать новые мысли в освеженном и оживленном мозгу.
– Я люблю работать ночью, – отозвался Бальзак. – К вечеру мозг обогащается тяжелыми и полновесными мыслями. Все приходит в движение, начинается восхитительная и бешеная работа. Отсутствие зрительных впечатлений позволяет расти в сумерках всем чудовищным образам, родившимся за день. К ночи они становятся огромными, сильными, самостоятельными существами. Если под утро они не успели вырасти, я сажаю их в инкубатор, как недоношенных цыплят, я закрываю шторы и, вопреки наглому парижскому рассвету, устраиваю черную ночь. Лампа разогревает мой большой кофейник, двадцать четыре свечи в шандалах Регента освещают мой стол. Шторы спущены, окна закрыты наглухо, двери заперты, и уверяю вас, что моя работа над гомункулом кончается гораздо более успешно, чем работа Вагнера, несмотря на то, что доминиканская ряса с капюшоном на широких плечах Бальзака веет средними веками.
– Я люблю работать днем, – сказал Бейль. – Я люблю работать с утра, люблю полную ясность вокруг себя. Разве можно видеть мир по-настоящему сквозь копоть ваших шандалов?
– Ну, в таком случае вы предпочитаете другую копоть, – ответил Бальзак. – Вы отказываетесь видеть даже при свете дня истинного героя нашего времени. Этот герой – банковский билет. Он переворачивает душу ваших героев, он пролезает всюду, он диктует свою волю, бездушный, холодный, шуршащий и мертвый. Он хватает ваших девушек за горло, срывает с них венок из флердоранжа и швыряет их сначала с матросом в полночь на скамейку Итальянского бульвара, а потом в Сальпетриер на стол венеролога. Он строит и разрушает, он воздвигает мосты, соединяющие берега, и рвет нити, связывающие сердца. Он высушивает болота и заставляет проливать моря слез, он деревни превращает в пустыни и заставляет чахнуть сильных молодых людей, и в то же время он может, своевременно придя в семью, вызвать цветущий румянец на щечках выздоравливающего ребенка.
– Пока мы видим только разрушающую силу вашего героя, – сказал Бейль. – Рабочие жалуются, что каждое новое улучшение машин грозит им нищетой. Труд обогащает не того, кто работает. Ваш герой предпочитает выбирать своим жилищем карманы плута, но имейте в виду: то, что в Париже восхищает вас как новинка, уже давно стало обыденным в Нью-Йорке. Все дело в том, чтобы человек сам выбирал свой характер. Помните, что сказал Вергилий: «Trahit sua quemque voluptas»[173]. Вы хорошо знаете силу денег, я ее хорошо знаю, вы пишете книги, я их пишу, и если бы мы имели миллионы франков, мы не изменили бы себе. Меня приводят в ужас французы, родившиеся…
Он посмотрел на Мериме, между бровями которого появилась морщина, улыбнулся, мысленно переменил какую-то цифру и продолжал:
– …после тысяча восемьсот десятого года.
Морщина на лбу Мериме исчезла. Он родился в 1803 году. Бейль милостиво прибавил семь лет для того, чтобы обругать французов, родившихся недавно.
– Они ужасают меня своим непониманием, своим стремлением быть, как все. Все, что не «как все», вызывает у них не то чтобы внутреннее отвращение, а какую-то боязнь за свою карьеру. Их влечения не определяются добросовестной работой над своим характером, а лишь поспешным усвоением общепринятых правил. Они должны зарекомендовать себя своевременной исповедью, хождением в церковь, точным знанием общепринятых правил. Они не должны читать слишком много книг. Покупка газет – и та должна быть сделана с осторожностью; выбор товарищей небогатых и без громких имен уже не рекомендует молодого человека. Надо заметить, что это не правило сословия, а обычай касты; нарушение карается жестоко и беспощадно. Во внимание берется главным образом покорность таким общепринятым правилам, которые отличаются особой бессмысленностью, которые противны здравому рассудку.
– Вы тоже от этого страдали? – спросил Бальзак.
– Я от этого не страдал, но я люблю милое общество Италии – единственное в мире, не считающее бедность преступлением и умеющее замечать ум и талант раньше, чем титул или ренту. Было бы интересно поставить ваших молодых людей в условия полного благополучия и посмотреть, как они этим распорядятся. Ну, превратите время, отведенное человеку для жизни, если не в нашу с вами книгу, которую можно перелистывать, находя ее занимательной или скучной, то в любимую книгу новой аристократии, в чековую книжку банкира. Сделайте так, чтобы юноша, получивший такую книжку, мог отрезать купоны. Посмотрите, на что они израсходуют эту жизнь, во что они превратят свою энергию, на что они ее обменяют.
Бальзак ударил себя ладонью по лбу.
– Это счастливая идея! Это интересно! Это блестящая мысль. Я назову эту книжку, эту чековую книжку «шагреневой кожей». Я испещрю ее надписями, старыми, как мир, расписками Соломона, обетами о платежах за человеческое счастье. Пусть это будет вексель судьбы, и пусть владелец этого куска шагрени знает сам, что каждое желание убавляет его объем, что в тот день, когда этот кусок станет величиной с булавочную головку, ему останется только пожелать дышать как можно меньше.
– А до того? – спросил Бейль.
– До того – пойдемте спать. Господин Гюго, кажется, уже спит.
Сходя с лестницы, Бейль рассказывал Виктору Гюго свою биографию.
– Вы знаете, что я родился в Нувелле – маленькой деревушке около Нарбонны, совсем на берегу моря. Мой отец был одним из беднейших рыбаков побережья. Каждый раз, возвращаясь с улова, он заставлял меня раздеваться и швырял меня за борт за несколько миль от берега. Пока он возился со снастями, я должен был плыть, бежать домой предупредить мать, чтобы она успела приготовить горячий обед. Так я сделался прекрасным пловцом. Рекрутский набор вырвал меня из семьи. В Нувеллу я вернулся в тысяча восемьсот шестнадцатом году…
Гюго с величайшей серьезностью и удивлением, не моргая, смотрел на Бейля. Спутники улыбались Бейль продолжал с невозмутимым видом:
– Я сделался богачом после смерти моего дядюшки в Английской Индии, – это меня спасло, так как, не найдя никого из родных в живых, я очутился было в довольно печальном положении в Париже. В тот самый день, когда я узнал о своем богатстве, я прогуливался по берегу Сены около Иенского моста. Со стороны Марсова поля дул сильный ветер; Сена бурлила, как море. Я увидел на реке лодку, нагруженную песком, которая тщетно старалась причалить к набережной Боном, и вдруг она опрокинулась. Лодочник стал кричать о помощи. Я шел по берегу и думал: «Мне сорок семь лет, в прошлом году у меня был ревматизм, я лежал в военной больнице, и ни одна собака обо мне не подумала. Стоит ли кидаться в воду, чтобы спасти этого человека? Нахал, прежде чем опускаться в воду, должен научиться плавать». Но человек продолжал кричать. Я спокойно отошел от берега. Те же крики. Я удвоил шаги. «Черт тебя побери, – думал я, – если я отойду, этот крик будет раздаваться в ушах всю жизнь. Но если я полезу в воду и вытащу этого дурака, кто навестит меня потом, когда я буду лежать в ревматизме и шесть недель тоскливо смотреть в потолок над кроватью? Нет, черт с ним, пускай тонет. Надо учиться плавать, прежде чем садиться в лодку». Сказав это себе, я без размышлений направился к военной школе. Крики затихли, и вдруг я ясно услышал у себя над ухом слова: «Лейтенант Луо, вы – подлец!»
– Но при чем же тут лейтенант Луо – спросил Бальзак. – Ведь этот случай был с вами?
– Это безразлично, – ответил Бейль.
– Ну, и что же сделал лейтенант Луо? – спросил Гюго, зевая.
– «Да это, оказывается, серьезно», – сказал сам себе лейтенант Луо. Подбежал к берегу, мгновенно разделся, бросился в воду и вытащил тонувшего за ворот. На берегу я стал ругать себя за этот так называемый героизм. Растертый фланелью с водкой, но все еще дрожа от холода, я размышлял о предстоящих ревматических болях и думал: «В чем сущность моего поступка?» Господа, конечно, только в том, что я боялся собственного презрения. В этом все дело! Новое поколение людей не боится подлости, оно с легким сердцем будет плевать в лицо самому себе, прикрывая эти плевки красивыми фразами и софизмами. Разница совсем не в том, что один бросается в воду, чтобы показаться героем, другой – чтобы спасти богача и получить награду, третий – побуждаемый пошлостями вашей евангельской философии, обещающей за этот подвиг тепленькое местечко в раю, – разница в том, что человек следует не внешним побуждениям, а внутреннему добровольному стремлению сохранять верность собственному характеру. До свиданья, господа!
С этими словами Бейль вскочил на подножку проезжавшего мимо фиакра и уехал.
– Кажется, я читал случай с лейтенантом Луо на страницах «Конституционаля», – сказал Гюго. – Я никак не могу примирить двух впечатлений: человек, написавший «Расина и Шекспира», давший лучшую картину романтического театра, которому мы служим, и вдруг оказывается таким черствым материалистом, атеистом, человеком сухого сердца.
– Добавьте к этому: человеком блестящего ума и изумительного таланта жизни, – сказал Бальзак.
* * *
– А что, если вы поедете в Сен-Дени? – спросил Бейль у извозчика.– Темно, сударь, и в предместье неблагополучно. Опасно ехать так далеко.
– Это значит, вы желаете взять дороже?
– Нет, сударь, газовые фонари кончаются за поворотом улицы, а прошлой ночью по дороге из Монморанси зарезали извозчика, отобрали его двухколесную кукушку и угнали с лошадью неизвестно куда. Дождитесь лучше омнибуса и в семь часов утра будете в аббатстве.
– Ну, вы приедете в шесть часов утра, какая разница! – сказал Бейль. – Я вам хорошо заплачу, у вас четырехколесный экипаж, а не кукушка, у вас пара лошадей, у меня есть пистолеты, – сказал Бейль, чтобы успокоить извозчика.
Тот согласился.
– С тех пор как я женился, я не выезжал из Парижа, – говорил словоохотливый извозчик, – а перед этим был форейтором у господина Кальяра. Все дилижансы скупает теперь господин Лаффит. Бонафус и Кальяр едва могут с ним конкурировать. У господина Лаффита двести пятьдесят экипажей с восьмерной упряжкой ходят во все концы Франции. Он получает чистыми одиннадцать миллионов франков в год. Тяжело мелкому извозчику: закупая части для двухсот экипажей, все-таки платишь за каждую часть дешевле, чем когда покупаешь для пяти экипажей, – вот и приходится закрываться. Да и то сказать, с того дня, как я потанцевал в Венсенской роще с Франсуазой, не тянет меня что-то на большую дорогу. Я купил вот эту пару лошадей на конюшне господ Монморанси и езжу себе по Парижу. Брат Франсуазы – берейтор при гостинице «Белый конь». Вы, вероятно, брали там лошадей; все знатные особы любят кататься в Моиморанси от каштановой рощи по Сен-Дениской равнине.
Бейль вспомнил о том, что вывеска на этой аристократической конюшне «Белого коня» написана знаменитым Жераром, его другом. Группа молодых людей, в перчатках, с хлыстами, в ботфортах и цветных костюмах, всегда толпилась около гостиницы «Белый конь». Щеголеватые берейторы лучшего предместья Парижа выхваляли своих лошадей. Красивые кровные животные, оседланные в английском вкусе, издали были видны на площадке, посыпанной ярко-желтым песком. Кавалькады выезжали оттуда навстречу лучам вечернего солнца. В аббатстве Сен-Дени была усыпальница французских королей. Вечерами в каштановом лесу при свете кенкетов, прикрепленных к деревьям, молодежь танцевала до рассвета.
Когда Бейль въезжал на площадь Вифлеемских младенцев, уже наступало утро. Рынок оживал. Деревенские экипажи десятками тянулись к площади; бородатые крестьяне сидели в овощных повозках, молочницы с большими кувшинами, веселые и щебечущие, как утренние птицы, обгоняли в двуколках тяжеловесные экипажи овощников. Кое-где открывались мастерские ремесленников, на извозчичьих дворах мыли дилижансы, фавориты и дамбланши[174], гремя окованными колесами, проезжали длинные повозки мясников, ноги и головы телят свисали с повозок, кровоточа на мостовую. Еще час – и начнет оживать Латинский квартал, просыпающийся двумя часами раньше других парижских кварталов. В восемь часов студенты Медицинской школы и Сорбонны сидят уже в аудиториях. Только важные, степенные чиновники королевства, с большими, тяжелыми папками, дымя трубками, с видом министров идут по бульварам и улицам в десять часов.
Бейль остановился около небольшого сада, отпустил извозчика, вынул карандаш и записную книжку и стал писать. Писание чередовалось с прогулкой. Пройдя триста – четыреста шагов, он поворачивался, бросал взгляд на окно между двух деревьев, возвращался и снова отходил. Так прошло несколько часов, пока, наконец, штора не открылась. Бейль снял шляпу и поклонился широким жестом, растягивая свое приветствие, чтобы оно было замечено. Фигура, появившаяся в окне, не выказала большого удивления, но покачала головой. Через четверть часа дама в белом платье, в широкой шляпе, с длинным зонтиком вышла из подъезда. Улыбаясь, она протянула руку Бейлю с веселостью и непринужденностью, говорившей о спокойном уме и полной свободе обращения.
– Вы опять хотите сделать занимательной мою утреннюю прогулку, – сказала она. – Благодарю. Но у вас такой усталый вид, как будто вы не спали ночь. Что с вами, друг мой?
Бейль рассказал ей предшествующий вечер. Когда дело дошло до повести лейтенанта Луо, она громко рассмеялась и сказала:
– Да ведь эту историю я читала в «Конституционале». Как вам не стыдно обворовывать бедного лейтенанта!