Страница:
С этими словами Сальвоти рассмеялся дружелюбным, каким-то необычайно веселым смехом. Николини уставился на него, широко раскрыл глаза и затрясся всем телом.
Через минуту гусиное перо, сажая кляксы, заскрипело по бумаге. Сальвоти читал другие письма. Читая, он выдвигал карточки и наносил сведения, классифицируя и распределяя, делая отметки: вендита, что значит – рынок, а вместе с тем обозначает карбонарскую ложу, венту, объединение в двадцать человек; на других он делал пометку: баракка, что значит – хижина, или место карбонарской явки, на третьих он отмечал: фореста – лес; этим словом обозначалась область или район, охваченный действием венты.
Закончив чтение, он написал короткий рапорт в Вену о том, что его поиски французского барона де Стендаля не увенчались успехом и что, по-видимому, это – вымышленное имя. Рапорт он закончил требованием высылки в Милан штатного расписания офицеров французской конницы. И в особенности списков 6-го драгунского полка.
Николини кончил и стоял, с почтительным ужасом смотря на благообразного старца.
Обратившись к нему, Сальвоти, рассеянно глядя в сторону, произнес:
– Возьми это письмо твоего господина и немедленно сам выезжай в Ла Кава, чтобы вручить его тамошнему почтальону. Это сельский разносчик – Руджиери. Он доставит письмо по назначению, а ты вернешься обратно, заехав предварительно в Равелло. Там, на самой вершине, в маленьком домике около мавританского дворца Руфоли, ты постучись в окно против витых колонн Руфоли и спроси священника. Если ты его не застанешь, приди второй раз, но никому ничего не говори. Когда увидишь священника, назови ему имя того, к кому пишет твой господин, и прикажи ему принять на исповедь жену этого синьора. Потом постарайся, не попадаясь на глаза ее мужу, ехать за ним на север. Опишешь мне всех, кто будет ехать с ним или с ним говорить. Если провалишься, то…
Николини опять задрожал всем телом и схватился за грудь, слушая этот старческий смех. Он хорошо знал, что мешок с камнями примет его и опустит на дно мантуанского колодца, если этот страшный синьор будет им недоволен.
Сальвоти писал длинный рапорт министру полиции в Вене графу Седленицкому:
– Здравствуйте, отец Павлович, – сказал Сальвоти. – Как на этот раз удалось ваше путешествие из Вены?
– На этот раз я пробуду здесь долго, – ответил священник; – поездка становится все труднее и труднее. В четырех километрах от Комо кучер вывалил меня на повороте, двое бандитов набросились на меня и перерыли мой баул, прощупывая каждую складку. Это – особенные бандиты: они не взяли ни денег, ни вещей, только изругали меня страшно.
– Но все обошлось благополучно?
– Да, вот вам часослов с двойным переплетом. Здесь вы найдете секретные инструкции и приказ о моем назначении.
– Вы молодец, – сказал Сальвоти. – Но какое положено вам жалованье? Вы знаете, что мы сидим совершенно без денег?
– Это меня совершенно не касается. Вам предписано выдавать мне три тысячи крон операционных. Откуда вы будете их брать, – мне безразлично.
– Послушайте, святой отец. Я буду выдавать вам три тысячи, но с условием, что ежемесячно на мою долю вы будете выделять пятьсот крон. Иначе я пишу рапорт о вашей непригодности.
Павлович осклабился и звонко, заливисто рассмеялся.
– Напишите, напишите, дорогой Сальвоти. Я посмотрю, какая у вас будет мина через месяц.
Сальвоти взял нож, вскрыл кожаную крышку переплета, достал клеенку, разрезал и вынул документы. Чтение их сделало его очень невеселым.
– Это вы создаете неправильное впечатление у Седленицкого? – сказал с бешенством Сальвоти. – В Вене, очевидно, думают, что работа здесь легка.
– Очевидно, в Вене так не думают, если прислали вам в помощь такого молодца, как я.
– Вам здесь нечего будет делать. Таких, как вы, здесь много.
– Таких, как я, вообще мало, и если я через год не сделаюсь духовником короля и божьей совестью всех заблудившихся, посаженных в Шпильберге, то ручаюсь вам, мой дорогой новый начальник, что вы сами будете занимать в этом прекрасном замке почетное место в первой камере.
– Послушайте. Неужели вы думаете, говоря мне такие дерзости, установить правильные отношения в работе?
– Ну об этом мы поговорим сегодня вечером. Я приглашаю вас в мою келью в Павийской чертозе. Там соберутся самые миленькие девушки Милана, и мы весело проведем вечер.
Сальвоти секунду колебался, потом протянул Павловичу руку и сказал:
– Приду.
Постучавшись, вошел секретарь с почтой.
На первом месте в папке лежало письмо следующего содержания:
– Ну что ж, уедем на короткое время, пока эти дураки сядут в магистратуре. А впрочем, не все ли равно, кто сидит у власти, лишь бы хорошо платили. Священникам всегда открыта дорога. А вот ваше положение – неприятное. Вы – итальянец и мирянин. Вас могут просто вздернуть на фонарь.
Разговор продолжался в этом же роде еще часа два. Потом оба поехали в магистратуру.
На следующее утро молодая девушка Чекина, служившая в доме Метильды Висконтини, с ужасом каялась хозяйке в своем легкомысленном поведении и рассказывала, что молодой аббат, с которым она провела вечер, подливая ей вина, усиленно спрашивал ее о том, кто бывает у маркезины Висконтини.
– Я даже не знала, синьора, что ваша девичья фамилия Висконтини. Я уверила аббата, что вы – Дембовская и что ваш супруг, офицер французской армии, в настоящее время вернулся в Польшу. Но аббат знает очень много, и я, кажется, опьянев, наговорила лишнее. Но он спрашивал о синьоре Фосколо, которого я совершенно не знаю. Он говорил, что это – рыжий карбонарий, бежавший в Англию.
Метильда Висконтини ничем не выдала своего волнения. С живостью успокоив Чекину, она отослала ее и стала ждать своего нового, недавнего друга, с которым она познакомилась у графа Порро. Это был француз из армии Бонапарта, ставший миланским гражданином, – синьор Арриго Бейль.
Синьор Арриго Бейль, идя на площадь Бельджойозо, где жила дважды встреченная им незнакомка, у которой он теперь был принят, чувствовал неизвестную раньше застенчивость, но со смехом говорил самому себе, что в его возрасте можно не бояться застенчивости. Он ловил себя на мысли о том, что почти юношеская очарованность этой женщиной соединяется в его сердце с чувством бесконечного к ней уважения, почти полного преклонения. Она восхищала его невероятной жизненностью, живостью ума, свежестью чувств и той удивительной насыщенностью нервов, которая сказывалась в каждом мускуле, в каждом движении, в каждом взгляде этой великолепной миланской красавицы. После двух месяцев знакомства, когда она разрешила ему почти каждый день на четверть часа приходить в театральную ложу Ла Скала, где она бывала со своей двоюродной сестрой, графиней Траверси, Бейль, наконец, был принят в ее гостиной на площади Бельджойозо. Он был умный, интересный собеседник, отнюдь не назойливый и не аффектированный, всегда бесконечно веселый и в то же время сдержанный. Но пришло время, когда эта сдержанность становилась все более и более трудной обязанностью. Кроме простого интереса и некоторой доли доверия, он ни на что не мог рассчитывать со стороны этой женщины. Вместе с тем он испытывал все более и более мучительное состояние. Ему было тридцать пять лет. Ей – двадцать восемь. У нее в прошлом было замужество и двое детей. Безумный и вспыльчивый Дембовский сделал все, чтобы превратить ее жизнь в сплошное несчастье, и уехал, наконец, после того, как они разошлись. Она пережила бурное увлечение революционером Уго Фосколо и едва не погибла с ним. Этот обаятельный человек, высокорослый и плечистый, сохранивший пленительные ионийские черты своей матери-гречанки, похожей на кондотьера старинной Италии, отличался огромной физической силой и был необычайно ловок. Анри Бейль никогда не решался говорить с синьорой Метильдой об этом человеке. Бейль мог напомнить ей только встречу на берегу речки Адды в тот день, когда она переправлялась на пароме, а он поддержал ее в покачнувшейся коляске. Встречу в районе Комо, во время ее прощальной поездки с Фосколо, Бейль не осмелился ей напомнить. Он знал, что ее горничная относит на почту письма в Англию, на имя лондонского торговца Флетчера, и бешеная ревность мучила его сердце при мысли о том, что этим Флетчером может быть Фосколо.
В тот день, когда Чекина сделала свое странное признание, Метильда с некоторым нетерпением поджидала Бейля. Признание Чекины ее возмутило особенно потому, что она презирала австрийскую полицию и была к ней высокомерно требовательна. Подумав, она раскрыла секретер и стала писать письмо барону Биндеру, начальнику миланской полиции. Она решительно требовала прекращения возмутительной интриги неизвестного аббата. Представляя себе Биндера читающим письмо, она смеялась над ним, стараясь представить себе выражение его лица. Она писала, что ей чрезвычайно жаль, что миланское духовенство проводит время в обществе девушек из низшего класса, что аббат восстанавливает горничную против своей госпожи, что именно этими допросами агенты полиции, переодетые священниками, сеют недоверие к аристократии в головах слуг, что она требует разыскания и наказания этого негодяя. Потом зачеркнула слово «негодяй», подумала и снова написала «вашего негодяя».
Она еще не кончила письма, как слуга Людовик доложил о приходе синьора Бейля. Ей так необходимо дописать письмо, что она просит подождать.
Людовик выходит, передает Бейлю просьбу, и Бейль в нетерпении начинает ходить по мягкому ковру большой гостиной.
Справа от камина висит большая картина ломбардской школы – «Иродиада», приписанная кисти Бернардо Луини. Молодой, рано умерший ученик Леонардо да Винчи изобразил женщину, с головой, слегка склоненной направо. Она смотрит полузакрытыми глазами, улыбка, полная очарования, многознающая, но без лукавства, соблазнительная, но не сладкая, таинственная и непонятная, играет на тонких, красиво очерченных губах. Овал лица слегка заостряется книзу нежным подбородком. Лоб необычайно чистый, высокий, обрамленный темно-золотыми волосами. Каждая черточка дышит изощренной жизненностью, каждая жилка полна трепетной и горячей крови. И все это в картине подернуто дымкой легкой, едва заметной грусти.
«Если бы не эта грусть, то картина Бернардо Луини была бы тончайшим портретом синьоры Метильды», – думал Бейль, стоя за камином и касаясь рукой голубой фарфоровой вазы.
Дверь отворилась, и, не выпуская скобки, синьора Висконтини заглянула в гостиную. На лице играла приветливая светская улыбка. Она хотела сказать что-то смешное, но, обведя глазами комнату и не найдя Бейля, вдруг сделалась до странности грустна, почти испугана.
Это была одна секунда; пошевельнувшись, Бейль выступил из-за камина и направился к хозяйке. Синьора Метильда в мгновение ока предстала в совершенно ином виде. Она смотрела на Бейля сухими и злыми глазами, как бы опасаясь, что ее внезапный испуг от мысли, что он ушел не дождавшись, может дать Бейлю какие-то новые права. Но он уже торжествовал. Это было новое, совершенно для него неожиданное доказательство подлинной дружбы. Как всякий человек, охваченный большим чувством, он недооценивал самого себя и все время себе не верил. Фатовское обращение с другими, возникшее под влиянием своеобразного отчуждения и одиночества в обществе, мало понимавшем его атеистические шутки, скептические замечания о Бонапарте, холодные наблюдения по поводу ума и деловитости барона Биндера, скептическое отношение к либеральным кругам миланского общества делали Бейля все больше и больше изолированным и заставляли все чаще и чаще надевать маску. Он холодно выполнял просьбы Конфалоньери, равнодушно относился к итальянской национальной идее, но ненавидел духовенство и австрийских жандармов. При этом он сам не замечал своей изолированности, чувствуя себя все более и более захваченным очарованием Висконтини.
Он был настолько умен, что ни одним движением не обнаружил своих наблюдений над тем, как растерялась Метильда при мысли, что он не дождался и ушел. Она рассказала ему содержание своего письма к барону Биндеру и спросила Бейля, не следует ли что-нибудь добавить. Бейль прочел письмо и предложил приписать короткую фразу о том, что бестактность австрийской полиции заставит маркезину лишиться услуг хорошей горничной и прибегнуть к защите его королевского величества. Метильда сделала эту приписку, потом позвала Людовика и поручила ему в коляске отвезти письмо рассудительному и безжалостному барону.
Глава двадцать третья
Через минуту гусиное перо, сажая кляксы, заскрипело по бумаге. Сальвоти читал другие письма. Читая, он выдвигал карточки и наносил сведения, классифицируя и распределяя, делая отметки: вендита, что значит – рынок, а вместе с тем обозначает карбонарскую ложу, венту, объединение в двадцать человек; на других он делал пометку: баракка, что значит – хижина, или место карбонарской явки, на третьих он отмечал: фореста – лес; этим словом обозначалась область или район, охваченный действием венты.
Закончив чтение, он написал короткий рапорт в Вену о том, что его поиски французского барона де Стендаля не увенчались успехом и что, по-видимому, это – вымышленное имя. Рапорт он закончил требованием высылки в Милан штатного расписания офицеров французской конницы. И в особенности списков 6-го драгунского полка.
Николини кончил и стоял, с почтительным ужасом смотря на благообразного старца.
Обратившись к нему, Сальвоти, рассеянно глядя в сторону, произнес:
– Возьми это письмо твоего господина и немедленно сам выезжай в Ла Кава, чтобы вручить его тамошнему почтальону. Это сельский разносчик – Руджиери. Он доставит письмо по назначению, а ты вернешься обратно, заехав предварительно в Равелло. Там, на самой вершине, в маленьком домике около мавританского дворца Руфоли, ты постучись в окно против витых колонн Руфоли и спроси священника. Если ты его не застанешь, приди второй раз, но никому ничего не говори. Когда увидишь священника, назови ему имя того, к кому пишет твой господин, и прикажи ему принять на исповедь жену этого синьора. Потом постарайся, не попадаясь на глаза ее мужу, ехать за ним на север. Опишешь мне всех, кто будет ехать с ним или с ним говорить. Если провалишься, то…
Николини опять задрожал всем телом и схватился за грудь, слушая этот старческий смех. Он хорошо знал, что мешок с камнями примет его и опустит на дно мантуанского колодца, если этот страшный синьор будет им недоволен.
Сальвоти писал длинный рапорт министру полиции в Вене графу Седленицкому:
«Если бы лорд Байрон не доказал своего полного сумасшествия, то его следовало бы поставить под соединенный надзор бюро священной полиции всех наций в Вене. Но безумие этого знатного англичанина заставляет сомневаться в успешности его политических актов. Он очень удобен для нас, как яркий огонь, на который летят интересующие нас птицы. Окружающие его женщины весьма разговорчивы. Я приставил к нему генуэзского флейтиста в качестве слуги. Байрон не чает в нем души, но у него есть очень опасная фигура, бывший гондольер – венецианец Тита, слесарь и оружейник, бесконечно преданный своему господину. Все наши попытки поссорить этого лакея с другими слугами пока не увенчались успехом. Необходимо сношение вашего сиятельства с мажордомом святейшего отца, чтобы самым секретным способом можно было изгнать лорда Байрона из нынешнего притона карбонариев в Равенне. Нами получены сведения, что Байрон подготовляет издание подпольной газеты „Tenda Rossa“ – „Красное знамя“. Уже это одно говорит о том, что пребывание Байрона здесь нежелательно. Я имею два выпуска его подпольного журнала „Карбонарии“. К счастью, удалось арестовать наборщика и раскидать третий выпуск еще до первого оттиска. Прошу указаний вашего сиятельства.Ординарец постучал в дверь и доложил Сальвоти о том, что его желает видеть некий священник. Вошел красивый молодой человек с легкомысленным и нахальным лицом, румяный и как-то особенно улыбающийся, с видом наивного бесстыдства, совершенно не гармонировавшим с его черной одеждой и лиловыми чулками.
Генеральный инспектор Сальвоти».
– Здравствуйте, отец Павлович, – сказал Сальвоти. – Как на этот раз удалось ваше путешествие из Вены?
– На этот раз я пробуду здесь долго, – ответил священник; – поездка становится все труднее и труднее. В четырех километрах от Комо кучер вывалил меня на повороте, двое бандитов набросились на меня и перерыли мой баул, прощупывая каждую складку. Это – особенные бандиты: они не взяли ни денег, ни вещей, только изругали меня страшно.
– Но все обошлось благополучно?
– Да, вот вам часослов с двойным переплетом. Здесь вы найдете секретные инструкции и приказ о моем назначении.
– Вы молодец, – сказал Сальвоти. – Но какое положено вам жалованье? Вы знаете, что мы сидим совершенно без денег?
– Это меня совершенно не касается. Вам предписано выдавать мне три тысячи крон операционных. Откуда вы будете их брать, – мне безразлично.
– Послушайте, святой отец. Я буду выдавать вам три тысячи, но с условием, что ежемесячно на мою долю вы будете выделять пятьсот крон. Иначе я пишу рапорт о вашей непригодности.
Павлович осклабился и звонко, заливисто рассмеялся.
– Напишите, напишите, дорогой Сальвоти. Я посмотрю, какая у вас будет мина через месяц.
Сальвоти взял нож, вскрыл кожаную крышку переплета, достал клеенку, разрезал и вынул документы. Чтение их сделало его очень невеселым.
– Это вы создаете неправильное впечатление у Седленицкого? – сказал с бешенством Сальвоти. – В Вене, очевидно, думают, что работа здесь легка.
– Очевидно, в Вене так не думают, если прислали вам в помощь такого молодца, как я.
– Вам здесь нечего будет делать. Таких, как вы, здесь много.
– Таких, как я, вообще мало, и если я через год не сделаюсь духовником короля и божьей совестью всех заблудившихся, посаженных в Шпильберге, то ручаюсь вам, мой дорогой новый начальник, что вы сами будете занимать в этом прекрасном замке почетное место в первой камере.
– Послушайте. Неужели вы думаете, говоря мне такие дерзости, установить правильные отношения в работе?
– Ну об этом мы поговорим сегодня вечером. Я приглашаю вас в мою келью в Павийской чертозе. Там соберутся самые миленькие девушки Милана, и мы весело проведем вечер.
Сальвоти секунду колебался, потом протянул Павловичу руку и сказал:
– Приду.
Постучавшись, вошел секретарь с почтой.
На первом месте в папке лежало письмо следующего содержания:
«Нам стала известна ваша деятельность. Помните, проклятые наймиты и изменники, что каждый ваш шаг известен итальянскому народу. На вашу разведку, основанную на предательстве и выдаче единомышленников за деньги, мы ответим всенародной конспирацией и разведкой, которая сделает для нас ясным каждый ваш шаг. С нами сердца и мысли угнетенной Италии. С вами – австрийские кроны и подкупы».– Вот такие письма каждый день, – сказал Сальвоти. – И все разные почерки. В одно прекрасное время нам придется убираться к черту.
– Ну что ж, уедем на короткое время, пока эти дураки сядут в магистратуре. А впрочем, не все ли равно, кто сидит у власти, лишь бы хорошо платили. Священникам всегда открыта дорога. А вот ваше положение – неприятное. Вы – итальянец и мирянин. Вас могут просто вздернуть на фонарь.
Разговор продолжался в этом же роде еще часа два. Потом оба поехали в магистратуру.
На следующее утро молодая девушка Чекина, служившая в доме Метильды Висконтини, с ужасом каялась хозяйке в своем легкомысленном поведении и рассказывала, что молодой аббат, с которым она провела вечер, подливая ей вина, усиленно спрашивал ее о том, кто бывает у маркезины Висконтини.
– Я даже не знала, синьора, что ваша девичья фамилия Висконтини. Я уверила аббата, что вы – Дембовская и что ваш супруг, офицер французской армии, в настоящее время вернулся в Польшу. Но аббат знает очень много, и я, кажется, опьянев, наговорила лишнее. Но он спрашивал о синьоре Фосколо, которого я совершенно не знаю. Он говорил, что это – рыжий карбонарий, бежавший в Англию.
Метильда Висконтини ничем не выдала своего волнения. С живостью успокоив Чекину, она отослала ее и стала ждать своего нового, недавнего друга, с которым она познакомилась у графа Порро. Это был француз из армии Бонапарта, ставший миланским гражданином, – синьор Арриго Бейль.
Синьор Арриго Бейль, идя на площадь Бельджойозо, где жила дважды встреченная им незнакомка, у которой он теперь был принят, чувствовал неизвестную раньше застенчивость, но со смехом говорил самому себе, что в его возрасте можно не бояться застенчивости. Он ловил себя на мысли о том, что почти юношеская очарованность этой женщиной соединяется в его сердце с чувством бесконечного к ней уважения, почти полного преклонения. Она восхищала его невероятной жизненностью, живостью ума, свежестью чувств и той удивительной насыщенностью нервов, которая сказывалась в каждом мускуле, в каждом движении, в каждом взгляде этой великолепной миланской красавицы. После двух месяцев знакомства, когда она разрешила ему почти каждый день на четверть часа приходить в театральную ложу Ла Скала, где она бывала со своей двоюродной сестрой, графиней Траверси, Бейль, наконец, был принят в ее гостиной на площади Бельджойозо. Он был умный, интересный собеседник, отнюдь не назойливый и не аффектированный, всегда бесконечно веселый и в то же время сдержанный. Но пришло время, когда эта сдержанность становилась все более и более трудной обязанностью. Кроме простого интереса и некоторой доли доверия, он ни на что не мог рассчитывать со стороны этой женщины. Вместе с тем он испытывал все более и более мучительное состояние. Ему было тридцать пять лет. Ей – двадцать восемь. У нее в прошлом было замужество и двое детей. Безумный и вспыльчивый Дембовский сделал все, чтобы превратить ее жизнь в сплошное несчастье, и уехал, наконец, после того, как они разошлись. Она пережила бурное увлечение революционером Уго Фосколо и едва не погибла с ним. Этот обаятельный человек, высокорослый и плечистый, сохранивший пленительные ионийские черты своей матери-гречанки, похожей на кондотьера старинной Италии, отличался огромной физической силой и был необычайно ловок. Анри Бейль никогда не решался говорить с синьорой Метильдой об этом человеке. Бейль мог напомнить ей только встречу на берегу речки Адды в тот день, когда она переправлялась на пароме, а он поддержал ее в покачнувшейся коляске. Встречу в районе Комо, во время ее прощальной поездки с Фосколо, Бейль не осмелился ей напомнить. Он знал, что ее горничная относит на почту письма в Англию, на имя лондонского торговца Флетчера, и бешеная ревность мучила его сердце при мысли о том, что этим Флетчером может быть Фосколо.
В тот день, когда Чекина сделала свое странное признание, Метильда с некоторым нетерпением поджидала Бейля. Признание Чекины ее возмутило особенно потому, что она презирала австрийскую полицию и была к ней высокомерно требовательна. Подумав, она раскрыла секретер и стала писать письмо барону Биндеру, начальнику миланской полиции. Она решительно требовала прекращения возмутительной интриги неизвестного аббата. Представляя себе Биндера читающим письмо, она смеялась над ним, стараясь представить себе выражение его лица. Она писала, что ей чрезвычайно жаль, что миланское духовенство проводит время в обществе девушек из низшего класса, что аббат восстанавливает горничную против своей госпожи, что именно этими допросами агенты полиции, переодетые священниками, сеют недоверие к аристократии в головах слуг, что она требует разыскания и наказания этого негодяя. Потом зачеркнула слово «негодяй», подумала и снова написала «вашего негодяя».
Она еще не кончила письма, как слуга Людовик доложил о приходе синьора Бейля. Ей так необходимо дописать письмо, что она просит подождать.
Людовик выходит, передает Бейлю просьбу, и Бейль в нетерпении начинает ходить по мягкому ковру большой гостиной.
Справа от камина висит большая картина ломбардской школы – «Иродиада», приписанная кисти Бернардо Луини. Молодой, рано умерший ученик Леонардо да Винчи изобразил женщину, с головой, слегка склоненной направо. Она смотрит полузакрытыми глазами, улыбка, полная очарования, многознающая, но без лукавства, соблазнительная, но не сладкая, таинственная и непонятная, играет на тонких, красиво очерченных губах. Овал лица слегка заостряется книзу нежным подбородком. Лоб необычайно чистый, высокий, обрамленный темно-золотыми волосами. Каждая черточка дышит изощренной жизненностью, каждая жилка полна трепетной и горячей крови. И все это в картине подернуто дымкой легкой, едва заметной грусти.
«Если бы не эта грусть, то картина Бернардо Луини была бы тончайшим портретом синьоры Метильды», – думал Бейль, стоя за камином и касаясь рукой голубой фарфоровой вазы.
Дверь отворилась, и, не выпуская скобки, синьора Висконтини заглянула в гостиную. На лице играла приветливая светская улыбка. Она хотела сказать что-то смешное, но, обведя глазами комнату и не найдя Бейля, вдруг сделалась до странности грустна, почти испугана.
Это была одна секунда; пошевельнувшись, Бейль выступил из-за камина и направился к хозяйке. Синьора Метильда в мгновение ока предстала в совершенно ином виде. Она смотрела на Бейля сухими и злыми глазами, как бы опасаясь, что ее внезапный испуг от мысли, что он ушел не дождавшись, может дать Бейлю какие-то новые права. Но он уже торжествовал. Это было новое, совершенно для него неожиданное доказательство подлинной дружбы. Как всякий человек, охваченный большим чувством, он недооценивал самого себя и все время себе не верил. Фатовское обращение с другими, возникшее под влиянием своеобразного отчуждения и одиночества в обществе, мало понимавшем его атеистические шутки, скептические замечания о Бонапарте, холодные наблюдения по поводу ума и деловитости барона Биндера, скептическое отношение к либеральным кругам миланского общества делали Бейля все больше и больше изолированным и заставляли все чаще и чаще надевать маску. Он холодно выполнял просьбы Конфалоньери, равнодушно относился к итальянской национальной идее, но ненавидел духовенство и австрийских жандармов. При этом он сам не замечал своей изолированности, чувствуя себя все более и более захваченным очарованием Висконтини.
Он был настолько умен, что ни одним движением не обнаружил своих наблюдений над тем, как растерялась Метильда при мысли, что он не дождался и ушел. Она рассказала ему содержание своего письма к барону Биндеру и спросила Бейля, не следует ли что-нибудь добавить. Бейль прочел письмо и предложил приписать короткую фразу о том, что бестактность австрийской полиции заставит маркезину лишиться услуг хорошей горничной и прибегнуть к защите его королевского величества. Метильда сделала эту приписку, потом позвала Людовика и поручила ему в коляске отвезти письмо рассудительному и безжалостному барону.
Глава двадцать третья
Возвращаясь к себе домой поздно вечером, Бейль с удивлением увидел, что дверь раскрыта. Софии не было ни в одной комнате. Он спустился во внутренний дворик и постучал в окно Франческо, так как все звонки оказались оборванными. Никто не откликнулся. Он толкнул ногой дверь и увидел мертвецки пьяного Франческо. Все попытки привести его в чувство были безуспешны: Франческо только рычал и ворочался с боку на бок.
Бейль подумал, что дом ограблен. Но все было цело. Вскрыт был письменный стол, исчезла папка со стихотворениями Россетти и Берше. Эти два итальянских свободолюбца давали ему свои рукописи, в сотнях списков ходившие по Италии, и распеваемые по городам стихи. Бейль не сразу мог заснуть, испытывая чувство невыносимого отвращения. Он долго ходил по комнате, потом вышел на улицу и направился к Марончелли.
Разбудив поэта, он рассказал ему о происшедшем и просил совета. Марончелли развел руками и сказал, что в таких случаях трудно что-нибудь предусмотреть.
– Вряд ли полиция особенно обогатится, получив новый список стихотворений Россетти. Я думаю, что у любого испанского легата, у любого кардинала есть коллекция таких произведений.
Потом Марончелли стал рассказывать о Байроне. Он видел его недавно в Венеции, около дворца Кадоро. Вылезши из верхнего окна, Байрон повис, держась левой рукой за мраморный карниз, и, улучив минуту, как кошка, прыгнул в канал.
– Все считали его погибшим, – сказал Марончелли, – и только стоявший поблизости гондольер нас успокоил: «Этот англичанин – рыба: он не может утонуть».
Через два часа Буратти видел Байрона подплывающим к острову Лидо, а потом пловец ходил по берегу и, не раздеваясь, сушил под морским ветром и солнцем свою одежду.
– Чем был вызван этот поступок? – спросил Бейль Марончелли.
– Для Байрона вообще характерно бесцельно рисковать собой. Не думаю, чтоб этот прыжок был обусловлен какой-нибудь необходимостью.
– Простите мне смелость суждения, дорогой друг, но мне думается, что Байрон гораздо более итальянец, чем англичанин, что это стремление к риску и отвага в нем соответствуют тем свойствам итальянцев, о которых писал Альфиери.[112] Недаром Байрон так любит его слова: «Человеческое растение в Италии родится неизмеримо более сильным, чем где-либо на земле, а жесточайшие преступления, совершаемые в Италии, только подтверждают эту истину». Байрон походит на ваших старинных кондотьеров и на многих ваших современников. Я глубоко убежден, что итальянец, независимо от происхождения, обладает лучшими свойствами человеческой породы. Вот почему Байрон так загостился в Италии. Римский воздух делает его романтиком. Классические вкусы людей вчерашнего дня мгновенно налагают тень тоски на его лицо. Смотрите, как вооружилась классическая Англия против Байрона. Позорная статья Anti-Jacobin[113] предлагает четвертовать поэта, ибо он «опаснее Робеспьера». А «Эдинбургское обозрение» в ядовитой статье, написанной анонимно полновластным министром Брумом, допускает позорное издевательство над Байроном и доходит до площадной ругани. Я, как защитник романтизма, еще вернусь когда-нибудь в Англию, чтобы заткнуть эту зловонную нору английского консерватизма.
– Да, да, вы совершенно правы. Заметьте только, что Байрон так скомпрометировал себя в глазах Европы, что ему уже нельзя появиться на севере. С ним еще церемонятся, пока не напечатано королевское обличение. Уго Фосколо писал недавно в письме к Сильвио, которому он поручил свою библиотеку и рукописи, что в Лондоне известен памфлет Георга IV на английского лорда-поэта. После этого Байрону несдобровать. Что касается его связи с Италией, то тут вы особенно правы. Я видел, как приехавшие с юга товарищи, люди простые, отнеслись к нему горячо и как Байрон их принял, совершенно забыв, что он – прославленный поэт, и, что страннее всего, забыв, что он – английский лорд.
– Невероятный случай! – иронически отозвался Бейль.
Марончелли посмотрел на него неодобрительно и резко заметил Бейлю:
– Я должен вам сказать, что девятнадцать ваших товарищей имели суждение о том, что вы последнее время их не осведомляете о своей работе. Говорили прямо, что вы – карбонарий в собственных глазах, но для них вы – любопытствующий путешественник, – не более.
Бейль покраснел и отвернулся.
Марончелли продолжал:
– Вот вы часто бываете у Висконтини, но вы должны знать, что она – атеистка, так же как ее друг – Фосколо. Нам это не годится. Италия – страна религии. Отнимать у народа веру, пока он несчастлив, мы не можем.
– Да, но пока существует внутренний и внешний гнет религии, народ не будет счастлив. Неизвестно, что обусловливает счастье. Я не выдавал себя за фанатика либеральной партии и теперь менее, чем когда-либо, могу быть фанатиком чьих-либо убеждений.
– Тем не менее, чтобы прекратить толки, вам необходимо будет выехать в Неаполь и получить сведения о событиях в Мадриде. Надо все проверить, так как рассказывают фантастические вещи о Фердинанде Седьмом. Он окружил себя камарильей. Водовоз Кольядо, ростовщик и спекулянт Угартэ, два проворовавшихся каноника, Остолаца и Эскойкиз, папский нунций – известный вор Гравинэ и, наконец, – русский посланник Татищев фактически управляют Пиренейским полуостровом. Население напугано до предела; министры сменяются каждую неделю; в этом году самый длительный срок министерских полномочий – двадцать семь дней. Министр Маканец был арестован самим королем в собственном доме, и даже министр полиции Эчаварри не избег тюрьмы. После веселой пирушки во дворце с королем, вернувшись домой, он нашел приказ о своем аресте. И сам должен был идти в камеру, причем начальник тюрьмы отказывался его запирать. Это какой-то сумасшедший дом! Вице-губернаторы важнейших городов Испании получили приказ расстрелять генерал-капитанов и самим занять их должности. А когда все до одного отказались это исполнить, то король заявил, что приказ был ложный и что подделана королевская подпись. Нарядили следствие. Оно нашло писца, изготовившего этот приказ. Король для вида приказал его повесить, но в действительности выдал ему четыре тысячи золотых и обеспечил побег. Камарилья намеревалась усилить испанский флот русскими кораблями. Ближе не нашли. Из девяти купленных у России судов только одно оказалось пригодным; восемь затонули в пути. Разбогател Татищев, и Фердинанд использовал эти деньги так же. Король, обворовывающий свою страну и боящийся своих министров, – это ли не замечательное зрелище? В Испании в войсках – наши братья. Офицер Рафаэль Риего[114] приезжает в Неаполь. Вам надо с ним увидеться. Единственная задача – это установить одновременность действий: на Пиренеях – против Фердинанда, на Апеннинах – против Австрии. Вы понимаете, что только при этих условиях международная полиция, «Священный союз»,[115] сидящий в Вене, с Меттернихом во главе, не успеет обрушиться на революцию, какую мы готовим. В противном случае нас поодиночке загрызут бурбонские и габсбургские своры. Вы ведь чувствуете, что королевские гнезда в Европе превращаются в гнезда ос, вылетающих и жалящих народы, отказывающиеся их кормить. Заметьте, что их дворня разбежалась, что их большие семьи все меньше и меньше обеспечены. Даже такие аристократы, как Байрон, качнулись в сторону революции. Наше дело обеспечено. Нас ждет несомненный успех.
– Если бы вы не делали вступления, все остальное было бы прекрасно, – сказал Бейль. – Двух вещей я не хочу понять: во-первых, вашего стремления видеть во мне законченного карбонария, – уверяю вас, что таким я никогда не буду, – и во-вторых – это я считаю самым существенным – вашей защиты религии. Религия не только не нужна, но она вредна и опасна человечеству. Сильвио с жаром говорит о священниках-карбонариях. Я глубоко убежден, что священник-карбонарий для человечества гораздо опаснее католика-роялиста. Священник порядочный, священник честный в тысячу раз хуже развратного монаха, монаха-взяточника, монаха королевского духовника. Я боюсь, что, когда настанет момент решительных действий, в вашей среде обнаружится трещина, которая вызовет распад карбонаризма. Французский Конвент тысяча семьсот девяносто третьего года через немного лет будет казаться очагом подлинного героизма. Он помешал иностранным полчищам прийти и расположиться лагерем на высотах Монмартра, Знайте, то был якобинский Конвент. Я был ребенком, когда началась защита республики. Мне хотелось бы видеть якобинскую четкость в работе верховной венты. А сейчас позвольте мне остаться преданным скептиком, исследователем человеческих характеров. Я еду в Неаполь вовсе не в результате вашего поучения. Желаю вам поскорее надеть рясу.
И, не прощаясь, Бейль вышел от Марончелли.
После ухода Бейля Марончелли написал коротенькую записку Конфалоньери с извещением о том; что «статуя Альцеста, по-видимому, будет поставлена в Неаполитанском музее в день карнавала, который начнется 12 января».
Альцест – это было имя Бейля.
Выйдя от Марончелли, Бейль встретил полковника Скотти и в ответ на приглашение взять утреннюю ванну на Корсо сказал, что он уезжает повеселиться на неаполитанском карнавале.
Подходя к дому, Бейль увидел скучающего человека, стоящего у самого входа. Неизвестный, взглянув на Бейля, зевнул, вынул часы и быстрыми шагами свернул за угол.
«Все это – нехорошие признаки», – подумал Бейль.
Поднявшись к себе наверх, он нашел у себя в комнате старого знакомца – Оливьери.
– Кажется, никогда ты не был мне так необходим, как теперь, – сказал Бейль и потом вдруг остановился. – Однако откуда ты и чем ты занят?
– У меня табачная лавочка во Флоренции. Здесь я по делу. И совершенно случайно узнал от одной знакомой, что синьор в Милане. Найти вас после этого было уже не трудно.
Бейль подумал, что дом ограблен. Но все было цело. Вскрыт был письменный стол, исчезла папка со стихотворениями Россетти и Берше. Эти два итальянских свободолюбца давали ему свои рукописи, в сотнях списков ходившие по Италии, и распеваемые по городам стихи. Бейль не сразу мог заснуть, испытывая чувство невыносимого отвращения. Он долго ходил по комнате, потом вышел на улицу и направился к Марончелли.
Разбудив поэта, он рассказал ему о происшедшем и просил совета. Марончелли развел руками и сказал, что в таких случаях трудно что-нибудь предусмотреть.
– Вряд ли полиция особенно обогатится, получив новый список стихотворений Россетти. Я думаю, что у любого испанского легата, у любого кардинала есть коллекция таких произведений.
Потом Марончелли стал рассказывать о Байроне. Он видел его недавно в Венеции, около дворца Кадоро. Вылезши из верхнего окна, Байрон повис, держась левой рукой за мраморный карниз, и, улучив минуту, как кошка, прыгнул в канал.
– Все считали его погибшим, – сказал Марончелли, – и только стоявший поблизости гондольер нас успокоил: «Этот англичанин – рыба: он не может утонуть».
Через два часа Буратти видел Байрона подплывающим к острову Лидо, а потом пловец ходил по берегу и, не раздеваясь, сушил под морским ветром и солнцем свою одежду.
– Чем был вызван этот поступок? – спросил Бейль Марончелли.
– Для Байрона вообще характерно бесцельно рисковать собой. Не думаю, чтоб этот прыжок был обусловлен какой-нибудь необходимостью.
– Простите мне смелость суждения, дорогой друг, но мне думается, что Байрон гораздо более итальянец, чем англичанин, что это стремление к риску и отвага в нем соответствуют тем свойствам итальянцев, о которых писал Альфиери.[112] Недаром Байрон так любит его слова: «Человеческое растение в Италии родится неизмеримо более сильным, чем где-либо на земле, а жесточайшие преступления, совершаемые в Италии, только подтверждают эту истину». Байрон походит на ваших старинных кондотьеров и на многих ваших современников. Я глубоко убежден, что итальянец, независимо от происхождения, обладает лучшими свойствами человеческой породы. Вот почему Байрон так загостился в Италии. Римский воздух делает его романтиком. Классические вкусы людей вчерашнего дня мгновенно налагают тень тоски на его лицо. Смотрите, как вооружилась классическая Англия против Байрона. Позорная статья Anti-Jacobin[113] предлагает четвертовать поэта, ибо он «опаснее Робеспьера». А «Эдинбургское обозрение» в ядовитой статье, написанной анонимно полновластным министром Брумом, допускает позорное издевательство над Байроном и доходит до площадной ругани. Я, как защитник романтизма, еще вернусь когда-нибудь в Англию, чтобы заткнуть эту зловонную нору английского консерватизма.
– Да, да, вы совершенно правы. Заметьте только, что Байрон так скомпрометировал себя в глазах Европы, что ему уже нельзя появиться на севере. С ним еще церемонятся, пока не напечатано королевское обличение. Уго Фосколо писал недавно в письме к Сильвио, которому он поручил свою библиотеку и рукописи, что в Лондоне известен памфлет Георга IV на английского лорда-поэта. После этого Байрону несдобровать. Что касается его связи с Италией, то тут вы особенно правы. Я видел, как приехавшие с юга товарищи, люди простые, отнеслись к нему горячо и как Байрон их принял, совершенно забыв, что он – прославленный поэт, и, что страннее всего, забыв, что он – английский лорд.
– Невероятный случай! – иронически отозвался Бейль.
Марончелли посмотрел на него неодобрительно и резко заметил Бейлю:
– Я должен вам сказать, что девятнадцать ваших товарищей имели суждение о том, что вы последнее время их не осведомляете о своей работе. Говорили прямо, что вы – карбонарий в собственных глазах, но для них вы – любопытствующий путешественник, – не более.
Бейль покраснел и отвернулся.
Марончелли продолжал:
– Вот вы часто бываете у Висконтини, но вы должны знать, что она – атеистка, так же как ее друг – Фосколо. Нам это не годится. Италия – страна религии. Отнимать у народа веру, пока он несчастлив, мы не можем.
– Да, но пока существует внутренний и внешний гнет религии, народ не будет счастлив. Неизвестно, что обусловливает счастье. Я не выдавал себя за фанатика либеральной партии и теперь менее, чем когда-либо, могу быть фанатиком чьих-либо убеждений.
– Тем не менее, чтобы прекратить толки, вам необходимо будет выехать в Неаполь и получить сведения о событиях в Мадриде. Надо все проверить, так как рассказывают фантастические вещи о Фердинанде Седьмом. Он окружил себя камарильей. Водовоз Кольядо, ростовщик и спекулянт Угартэ, два проворовавшихся каноника, Остолаца и Эскойкиз, папский нунций – известный вор Гравинэ и, наконец, – русский посланник Татищев фактически управляют Пиренейским полуостровом. Население напугано до предела; министры сменяются каждую неделю; в этом году самый длительный срок министерских полномочий – двадцать семь дней. Министр Маканец был арестован самим королем в собственном доме, и даже министр полиции Эчаварри не избег тюрьмы. После веселой пирушки во дворце с королем, вернувшись домой, он нашел приказ о своем аресте. И сам должен был идти в камеру, причем начальник тюрьмы отказывался его запирать. Это какой-то сумасшедший дом! Вице-губернаторы важнейших городов Испании получили приказ расстрелять генерал-капитанов и самим занять их должности. А когда все до одного отказались это исполнить, то король заявил, что приказ был ложный и что подделана королевская подпись. Нарядили следствие. Оно нашло писца, изготовившего этот приказ. Король для вида приказал его повесить, но в действительности выдал ему четыре тысячи золотых и обеспечил побег. Камарилья намеревалась усилить испанский флот русскими кораблями. Ближе не нашли. Из девяти купленных у России судов только одно оказалось пригодным; восемь затонули в пути. Разбогател Татищев, и Фердинанд использовал эти деньги так же. Король, обворовывающий свою страну и боящийся своих министров, – это ли не замечательное зрелище? В Испании в войсках – наши братья. Офицер Рафаэль Риего[114] приезжает в Неаполь. Вам надо с ним увидеться. Единственная задача – это установить одновременность действий: на Пиренеях – против Фердинанда, на Апеннинах – против Австрии. Вы понимаете, что только при этих условиях международная полиция, «Священный союз»,[115] сидящий в Вене, с Меттернихом во главе, не успеет обрушиться на революцию, какую мы готовим. В противном случае нас поодиночке загрызут бурбонские и габсбургские своры. Вы ведь чувствуете, что королевские гнезда в Европе превращаются в гнезда ос, вылетающих и жалящих народы, отказывающиеся их кормить. Заметьте, что их дворня разбежалась, что их большие семьи все меньше и меньше обеспечены. Даже такие аристократы, как Байрон, качнулись в сторону революции. Наше дело обеспечено. Нас ждет несомненный успех.
– Если бы вы не делали вступления, все остальное было бы прекрасно, – сказал Бейль. – Двух вещей я не хочу понять: во-первых, вашего стремления видеть во мне законченного карбонария, – уверяю вас, что таким я никогда не буду, – и во-вторых – это я считаю самым существенным – вашей защиты религии. Религия не только не нужна, но она вредна и опасна человечеству. Сильвио с жаром говорит о священниках-карбонариях. Я глубоко убежден, что священник-карбонарий для человечества гораздо опаснее католика-роялиста. Священник порядочный, священник честный в тысячу раз хуже развратного монаха, монаха-взяточника, монаха королевского духовника. Я боюсь, что, когда настанет момент решительных действий, в вашей среде обнаружится трещина, которая вызовет распад карбонаризма. Французский Конвент тысяча семьсот девяносто третьего года через немного лет будет казаться очагом подлинного героизма. Он помешал иностранным полчищам прийти и расположиться лагерем на высотах Монмартра, Знайте, то был якобинский Конвент. Я был ребенком, когда началась защита республики. Мне хотелось бы видеть якобинскую четкость в работе верховной венты. А сейчас позвольте мне остаться преданным скептиком, исследователем человеческих характеров. Я еду в Неаполь вовсе не в результате вашего поучения. Желаю вам поскорее надеть рясу.
И, не прощаясь, Бейль вышел от Марончелли.
После ухода Бейля Марончелли написал коротенькую записку Конфалоньери с извещением о том; что «статуя Альцеста, по-видимому, будет поставлена в Неаполитанском музее в день карнавала, который начнется 12 января».
Альцест – это было имя Бейля.
Выйдя от Марончелли, Бейль встретил полковника Скотти и в ответ на приглашение взять утреннюю ванну на Корсо сказал, что он уезжает повеселиться на неаполитанском карнавале.
Подходя к дому, Бейль увидел скучающего человека, стоящего у самого входа. Неизвестный, взглянув на Бейля, зевнул, вынул часы и быстрыми шагами свернул за угол.
«Все это – нехорошие признаки», – подумал Бейль.
Поднявшись к себе наверх, он нашел у себя в комнате старого знакомца – Оливьери.
– Кажется, никогда ты не был мне так необходим, как теперь, – сказал Бейль и потом вдруг остановился. – Однако откуда ты и чем ты занят?
– У меня табачная лавочка во Флоренции. Здесь я по делу. И совершенно случайно узнал от одной знакомой, что синьор в Милане. Найти вас после этого было уже не трудно.