Веселое расположение духа сменило утомление и беспокойство солдат и матросов. Дневные враги Бейля превратились в вечерних друзей.
   – Сытый желудок – что спокойная совесть, – говорил Бейль со смехом кричавшему на него утром лейтенанту.
   – Французский гражданин должен всюду иметь готовый стол, – сказал лейтенант дерзко.
   – Не думаю, чтобы французскому гражданину следовало превращаться в мародера, а еще меньше в стрекозу, рассчитывающую на готовый стол.
   Разговор принимал крутой оборот, дело уже доходило до открытой ссоры, так как Бейль довольно резко заявил, что он совершенно не ценит французского гражданства, что здесь, под Анконой, Франция может опозориться еще более. Ссора не разгорелась только благодаря генералу Кюбьеро, который подошел к Бейлю, взял его под руку и увел.
   – Знаете, господин комиссар, что передовые пикеты сбиты неизвестным партизанским отрядом? Это не папский гарнизон и не австрийцы. Я дал распоряжение не стрелять.
   – И очень хорошо сделали, – сказал Бейль. – Я понимаю, в чем дело. Разрешите мне уехать на сутки, и все успокоится.
   – Делайте, как считаете нужным. В этом проклятом городе я – как в темном лесу. Я не понимаю, кто враг и кто друг, с кем мы воюем, что защищаем и ради чего затеяна вся эта история.
   Бейль ничего не ответил. Денщик принес ему дорожные вещи. Бейль надел костюм для верховой езды и вдвоем с драгуном-корсиканцем, служившим ему в дороге, отправился на север. Он вернулся к вечеру следующего дня, коротко сказав генералу, что никакой опасности не предвидится. Тот не любопытствовал, но в отряде возникло чувство молчаливого восхищения круглолицым комиссаром, единственным штатским среди военных, который предотвратил какую-то, быть может большую, не столько военную, сколько политическую опасность.
   Дело было просто. Бейль, хорошо знавший Италию и имевший почти в каждом городе друзей в таких слоях общества, о которых не подозревали ни Сент-Олер, ни Моле, ни Виргиния Ансло, ни парижские рецензенты, писавшие о книгах Стендаля, появился в среде тех самых итальянских подпольщиков, которые готовили восстание Северной Италии. Он имел с ними продолжительный и жаркий разговор.
   Он не отрицал отвратительного значения французской оккупации как таковой, но открыто поставил перед ними вопрос о пресечении австрийских притязаний любыми средствами.
   – Используйте это, – сказал он, – чтобы не пришли австрийские жандармы и не посадили бы вам на шею чего-нибудь худшего.
   Имена людей, с которыми виделся Бейль, нам не известны. Известно только, что он был в Синигаллии, что встречен был «как друг и брат», что дорогой вспоминал историю этого замечательного города, где Цезарь Борджиа устроил западню князьям-кардиналам, враждовавшим с ним; что, встретив их без оружия, он расцеловался с ними, а через полчаса в Синигаллии лежали их трупы.
   Бейль настаивал на том, чтобы карбонарии «не очаровывались блеском французского оружия». Он сам скоро вернулся в Чивита-Веккия и оттуда поехал в Рим. Сент-Олер был в полном восторге, но Бейль никому не рассказывал подробностей своей операции. Он просил только Сент-Олера дать ему отпуск в Париж.
   – Через год, – ответил Сент-Олер.
   Французский отряд провел в Анконе шесть лет.

Глава сорок пятая

   Во время экспедиции трех кораблей Бейль побывал в Неаполе и в Палермо. В письме к ди Фиоре он описывает праздник у французского посланника Латур-Мобура в Неаполе. Бейль смотрел на танцующих и больше всего на неаполитанского короля, в его необычайном военном наряде, оглушительно гремящего шпорами. Французская красавица Лафероне краснеет от плеч до ушей, двигаясь по зале с этим громыхающим монархом. Бейль записал их разговор: «Господи Иисусе, мадемуазель, я вас пригласил, думая, что это кадриль, а это, оказывается, галоп. Я не знаю этого танца». – «Я сама очень редко танцевала галоп», – ответила Лафероне. «Посмотрим, как делает передняя пара, и попробуем», – сказал король и запрыгал по зале, оглушительно звеня шпорами.
   Но были впечатления и совсем другого рода. Однажды рано утром Бейль пешком ушел из Неаполя через Поццуоли на Мизенский мыс. Он был там, когда солнце стояло еще невысоко, осматривал Байи, говорил с крестьянами и рыбаками и, будучи одет, как все, совершенно забыв французский язык и французские мысли, чувствовал себя гораздо лучше, чем на балу Латур-Мобура. Он рассказывал крестьянам о том, чем раньше были эти патрицианские купальни старинной Италии, и вдруг один из крестьян сообщил ему, что вчера им вырыт из земли «мраморный человек». Бейль немедленно осмотрел находку, узнал бюст Тиверия работы прекрасного скульптора, быстро сторговался с крестьянином и еще до полудни возвратился в Неаполь в маленькой двуколке, запряженной мулом, сидя с крестьянином и держа в цыновке свою покупку. Бейль писал ди Фиоре: «Один из лучших римских скульпторов, мой близкий друг (он любит прекрасное так же, как я, то есть со страстью, до безрассудства), Фогельсберг, займется в Риме реставрацией найденного мною сокровища». Итак, надо было ехать в Рим.
   Вернувшись после анконской экспедиции, Бейль нашел бюст Тиверия в Чивита-Веккия в полной сохранности.
   По пути в Рим Александр Тургенев задержался во Флоренции. Отмечая в дневнике отсутствие книжных магазинов в итальянских городах, он с радостью, как исключение, называет Флоренцию. Там женевский гражданин, книгопродавец Вьессе, открыл читальню (cabinetto di lettura), вскоре ставшую местом собраний флорентийской молодежи и изгнанников из Милана и Неаполя. Правитель Тосканы старался править просвещенно и внешне чуждался австрийских порядков.
   А. И. Тургенев пошел осматривать кабинет для чтения. Там он встретил руководителя молодого итальянского кружка Каппони, познакомился с самим Вьессе и в кабинете, обогащенном всеми новинками европейской литературы, увидел согнувшегося над книгами Анри Бейля. После первых приветствий начались разговоры о Париже.
   – Я все еще получаю проколотые и окуренные письма, – сказал Бейль. – Неужели холера не затихла?
   – В России она в полном разгаре, особенно в летние месяцы; что касается Парижа, то она там незаметна, но мои письма к брату подвергают двойному окуриванию, и в результате полицейского окуривания зачастую приходит совсем не то, что я писал. Говорят, и в Англии такие же порядки. Брат писал, что в парламенте был запрос о вскрытии писем карбонария Маццини.
   – Маццини уже не карбонарий, – сказал Бейль. – Но ведь ваш брат, по-видимому, сейчас далек от движения?
   – В Париже я не любил об этом откровенно говорить, дорогой друг.
   – Ну, а здесь? У меня такое впечатление, что он все-таки гораздо более значил политически и потому гораздо опаснее для царя, чем, например, Корэф, тоже несомненный либерал, участник конституционных проектов Гарденберга.
   – Но мы сейчас прилагаем все усилия к тому, чтобы предать эту молву забвению.
   – Понимаю, – сказал Бейль. – На меня вы можете вполне положиться, но скажу вам откровенно: чужеземный, австрийский режим менее разлагает Италию, чем режим Луи Филиппа – Францию. Здесь всякое движение достигает точки кипения, вследствие чего человеческий характер закаляется и энергия крепнет в борьбе. В итальянских семьях вы это заметите по лицам говорящих.
   – Буду ли я допущен в семьи? – спросил Тургенев
   – Будете, но чемоткрытее живет семья, тем осторожнее надо быть. Советую вам никому не говорить о брате. Впрочем, я уверен, что некоторые семьи в Риме вас примут особенно хорошо именно в целях выведать настроение господина Николая Тургенева.
   – Меня мучат сомнения, – указал Тургенев, – ехать ли дальше. Говорят, дороги небезопасны.
   – Сейчас значительно тише. В прошлом году Болонья, Парма, Модена, Романья, а в нынешнем – Папская область и Пьемонт кипят, как горячая лава. Было немало стрельбы и виселиц. Святейший отец набил руку на ремесле палача, но дороги сейчас действительно опасны только на юге. Все-таки терпение итальянцев неистощимо. Однако еще год такого режима и обнищания, и по северным дорогам невозможно будет ездить из-за бандитов. Все молодое и сильное провоцируется австрийцами на преступления.
   – Да, забыл сказать вам новость. Во Франции начали настилать дороги из железа. Паровик ходит между Сент-Этьеном и Руаном на потеху окрестным деревням.
   – Да, я убежден, что в недалеком будущем паровые кареты исколесят всю Францию.
   – Не думаю, – возразил Тургенев. – Парижане относятся к этим опытам, как к игрушке, но если бы проложить железный путь до Сибири, сколько русских сердец возликовало бы.
   Бейль посмотрел на Тургенева и заметил:
   – К моим сосланным друзьям, к вашему миланскому кружку не проложить никакой железный дороги, как не проложить ее к молодости и к Милану шестнадцатого года. Но расскажите мне подробно о Париже. При всей моей ненависти к этому городу я все-таки хотел бы знать, как себя чувствует… ну хотя бы Клара?
   – Откуда вы ее знаете? – спросил А.И.Тургенев, стараясь скрыть удивление, словно услышав шутку дурного тона.
   Бейль взглянул на Тургенева, потом с застенчивым и неловким видом произнес:
   – Простите мою шутку, я совсем забыл, что вы не привыкли к этому прозвищу Мериме.
   – Боже мой, – вспыхнул Тургенев, – мне показалось, что вы спрашиваете так о невесте моего брата Кларе Виарис!
   – Тем лучше, если у каждого есть своя Клара, – сказал Бейль. – Но я уверен, что мне реже пишут, чем вам.
   – Да, я регулярно пишу и регулярно получаю ответы. Увижу ли я вас в Риме?
   – Да, – ответил Бейль, – если вы будете там в октябре.
   – Я буду там в декабре, – сказал Тургенев.
   Дневник А. И. Тургенева. (Белая пергаментная тетрадь.) Флоренция, 26 ноября 1832 г. Ливорно-Пиза, 2 декабря. Перуджия.
   «5 декабря. В пятом часу вечера выехали мы из Неппи, своротив с дороги Фламиния при Монтеросси на новую дорогу, которая ныне называется Виа-Кассия. В девять часов увидел я с пригорка… Рим!
   В десять с половиной мы приехали ко второму завтраку. Тут встретил я Беля-Стендаля и показал ему его книгу. Он посоветовал заехать к Чези и дал мне записку к нему. В двенадцать с половиной мы опять пустились в путь.
   6 декабря. Бель прислал мне Мишелотову «Римскую историю» при умной записке и остерегал от чичероне, коих имя начинается на «В» – вероятно, Висконти. Спасибо! День достаточный для меня по папе, по Ватикану. (Французская приписка) «Несмотря на величие и поэзию Ватикана и св.Петра, мое воображение не воспламенилось. Дух итальянских изгнанников наводит меня на прозаические и печальные мысли. Процессии священников и папская служба не могут отогнать мыслей о другой, прекрасной и бедной Италии, которую ясно видит мой разум». («Извлечение из письма Беля ко мне».)»
   7 декабря по дороге на Корсо А.И.Тургенев увидел идущего навстречу стройного высокого человека в широкополой шляпе, с великолепными вьющимися волосами, русой бородой и голубыми глазами. Встречные итальянцы почтительно обнажали перед ним головы. По энтузиазму и восхищенным взглядам, какими этого человека провожали встречные, можно было подумать, что это наследный принц или исключительно знатная особа. Поровнявшись с Тургеневым, он остановился, всплеснул руками, потом протянул их Тургеневу. Это был художник Карл Павлович Брюллов, выставивший в Риме только что законченную картину «Последние дни Помпеи». Ему было тридцать два года. Он был беспечен, полон сил. В 1829 году, слушая оперу Пуччини «Последние дни Помпеи», он задумал написать эту картину. Засыпанный город только что начал показываться из-под слоя лавы. Бейль писал в Париж ди Фиоре в январе 1832 года: «Мозаики, открытые в Помпеях всего лишь два месяца тому назад, дают картину самого лучшего, что было в античной живописи».
   7 декабря А. И. Тургенев, Брюллов, Соболевский, Кипренский обедали вместе в римской траттории, а на следующий день Тургенев сделал короткую запись:
   «8 декабря. Обедал у Зинаиды Волконской. После с Белем пошел к Сент-Олеру и графу Циркур на вечер».
   По дороге шел разговор о картине Брюллова. Бейлю она не нравилась.
   – Посоветуйте вашему другу, – сказал он, – не выставлять своей картины за пределами Италии. Я имею сведения, что французская молодежь из артистических и художнических кругов сейчас плохо настроена ко всему русскому. Расправа царя с поляками отвратительна, а картина плохая. Почему она сейчас произвела впечатление на итальянцев? Только потому, что в Италии давно уже нет настоящей живописи. Это отсутствие живописи вовсе не обусловлено отсутствием «великого дыхания средневековья», как сказал бы какой-нибудь господин Гюго, – это вздор! Гений всегда живет в среде народа, как искра в кремне. Необходимо лишь стечение обстоятельств, чтобы искра вспыхнула из мертвого камня. Искусство пало, потому что нет в нем той широкой мировой концепции, которая толкала на путь творческой работы прежних художников. Детали, формы и мелочи сюжета, как бы художественны они ни были, еще не составляют искусства, подобно тому как идеи, хотя бы и гениальные, еще не дают писателю права на титул гения или таланта. Чтобы ими стать, надо создать круг воззрений, который захватил бы и координировал весь мир современных идей и подчинил бы их одной живой и господствующей мысли. Только тогда овладевает мыслителем фанатизм идеи, то есть та яркая определенная вера в свое дело, без которой ни в искусстве, ни в науке нет истинной жизни. У старых итальянских художников эта вера была, и потому они были действительными творцами, а не копировщиками, не жалкими подражателями уже отживших образов. Кроме того, я никогда не отделял художника от мыслителя, как не могу отделить художественной формы от художественной мысли. Я не могу представить себе искусства вне социальных условий, вкоторых находится данный народ. В них, и только в них, оно черпало свою силу и слабость, приобретало великое значение или становилось пошлостью. Я не хочу сказать, что произведение Брюллова относится к последнему разряду, но ведь это академическая, сухая надуманность, это чистый классицизм, ничего не говорящий ни уму, ни сердцу. Здесь полное отсутствие той политики, которая составляет сущность исторической живописи.
   Так как почти каждое утверждение Бейля встречало возражение Тургенева, то спор был очень жаркий. Подходя к французскому посольству, Бейль вдруг спохватился и спросил:
   – Вы идете к Циркуру после Сент-Олера?
   – Да, – ответил Тургенев.
   – Я очень люблю его русскую жену, хотя никогда не могу произнести ее девичьей фамилии, но я боюсь, не осталось ли в самом старике Циркуре каких-либо замашек Полиньяка после долгого секретарства у этого министра.
   В эту минуту прошел молодой черноволосый человек с очень красными губами и глазами, как вишни. Он поздоровался с Бейлем холодно и церемонно. Все трое поднялись по посольской лестнице.
   – Я вам как-нибудь расскажу, что это за человек, – сказал Бейль на ухо Тургеневу. – Это тот самый В., о котором я вам писал.
   «9 декабря. В десятом часу отправился к Белю. Застал его еще в постели. Условились назавтра начать прогулки по Риму. Висконти… шпион папского правительства.
   Циркур заехал и вместе отправились на дачу французского посла Сен-Олера.
   10 декабря. Продолжаю читать Tacca с большим наслаждением. Был у Брюллова, видел поэму его картины «Последний день Помпеи». Он основал главные черты на тексте Плиния[223] и на сохранившихся предметах в Помпее, которую видел два раза…
   В двенадцать часов зашел за мной Бель-Стендаль, и мы отправились осматривать Рим, прежде всего к церкви св.Петра и Монт-Орио, ибо, по мнению его, ниоткуда Рим так хорошо не виден, как с этой горы. Дорогой указывал он мне некоторые дворцы и церкви, древнюю статую Паскини у дворца Браски. Этот Браски был последним племянником папы, который умел грабежом воздвигнуть себе дворец. Папа долго не знал о богатстве своего племянника. Уверяют, что когда он в первый раз увидел его, то заплакал и велел поворотить в Ватикан, не навестив племянника в его пышном дворце».
   Перед вечером, в часы затихания римского шума, большие листы тургеневского дневника заполнялись подробным перечнем всего виденного за день. Не без удивления записывает Тургенев бейлевские анекдоты, посвященные папскому Риму, отмечает вековечную вражду с религией и насмешки Бейля над церковью, которую он трактует как серьезнейшую организацию наживы; описывает наблюдающие взоры Бейля, который, повествуя о Риме всех времен, следит за впечатлением собеседника. Никто так хорошо, полно и интересно не может рассказать о Риме, никто не знает так глубоко древнюю, среднюю и современную Италию, как этот мудрый консул. Это уже не парижский легкомысленный и острый собеседник Виргинии Ансло, – это совсем новый человек, с которым почтительно раскланиваются не любящее его французы, о котором едко, насмешливо отзываются ревностные католики-итальянцы и которого с любовью, как друга, приветствуют плохо одетые римские простолюдины. «Откуда в этом человеке, столь аристократичном, дух демократизма? Почему он выбирает друзей из итальянской черни?»
* * *
   Из окон Ватикана Бейль показывал то синеющие Альбанские горы, то дуб Tacca на высоком берегу Тибра.
   «Условились встретиться завтра и опять рыскать по Риму. Налюбовавшись той лучшею картиною из окон Ватикана, мы тут и расстались. Я обедал у Циркура с Висконти. От них на вечер к Гурьеву. Брал карету на весь день».
   Было шесть часов вечера. Русский дилетант Тургенев, собирающий документы, касающиеся истории России, путешествующий ради знакомства, лекций и осмотров, нисколько не утомил Бейля, но идти с ним к госпоже Циркур, чтобы встретиться там с господином Висконти, показалось Бейлю свыше сил. Он никогда не принуждал себя к обществу неприятных ему людей. «Бейль никогда не отличает преступника от человека, наводящего скуку, – для него это одно и то же», – говорил Мериме. Тургенев удалился, Бейль не пошел провожать его. Он хотел один еще раз посмотреть из окон на Яникул. Потом направился в Транстевере – за Тибр, поднялся на Яникул, к могиле Торквато Tacco, и сел на скамью под дубом, откуда вечерами особенно хорошо наблюдать затихание Рима. Солнце стояло уже низко. Безветренный, ясный день угасал. Крыши домов, купола и церкви, кресты и башни постепенно темнели. Подходили быстрые итальянские сумерки, и через какой-нибудь час улицы оделись тенями, и потянулись длинные, полупрозрачные полосы тумана с берегов Тибра. Только самые высокие-кровли и купол собора Петра золотились еще лучами ушедшего солнца. Рим представлял собою зрелище великолепного умирания. Было жаль безвозвратно ушедшего солнца его истории, как жаль невозвратимых годов ушедшей жизни. Глаза жадно ловили последние яркие пятна заката и контуры величавых зданий, еще не исчезнувших в сумерках. Нестройный стук колес по старинным камням казался бесконечно далеким, затихающие колокола говорили о тихой кончине дня. Надо было идти, пока в низинах не появилась «aria cattiva» – вредный воздух, сулящий страшную лихорадку. Но двигаться было трудно. Несмотря на ясные мысли, бороться со смутными чувствами стало почти невозможно. Бейль вдруг почувствовал, что через сорок четыре дня ему будет ровно пятьдесят лет. От этой мысли впервые сжалось сердце. Он силился понять, что появилось раньше – мысль о том, что закатившееся солнце никогда больше не вернется или сознание того, что половина столетия легла ему на плечи? Одно было связано с другим, он впервые всем существом почувствовал, что такое смерть. Каковы бы ни были следующие дни, он уже знает, что за всей полнотой бытия и счастья скрываются пустота и томительные минуты перехода в ничто. И так как в здоровом состоянии он представлял себе смерть лишь рассудком, никогда не испытывая ощущения уничтожения, то теперь он испугался только потому, что это ощущение – следствие болезни. Смерть – событие печальное и неизбежное и нет средств его отвратить, потому бесполезно преждевременно отравлять себя этими мыслями. Нужно взять себя в руки, и так как подходит пятьдесят лет, то надо восстановить в памяти все, что было, записать все, что может радовать как воспоминание и что может дать полное представление о самом себе в высотах и низинах жизни.
   «Неужели я уже дома?» – думал Бейль, когда прислуга внесла свечи. Как нарочно, куплена большая темно-зеленая тетрадь с клапаном, с толстыми листами хорошей голландской бумаги. В этот же вечер были набросаны первые записи «Жизни Анри Брюлара».
   Тридцатым годом, на дороге из России, жизнь раскололась надвое. Чтобы успеть все записать, не теряя времени и цепи воспоминаний, надо вести историю жизни Анри Брюлара, начиная с детских лет до тридцатилетнего возраста, и одновременно записывать встречи, события и впечатления человека, лучше всего в мире знающего самого себя, превратившегося в лабораторию, исследующую жизнь.
   Так начались «Записки эготиста» – почти дневник, начатый с тридцать первого года жизни. Это отвечало всегдашнему стремлению Бейля осуществлять двойные замыслы: писать два разных романа, две критических статьи, две автобиографии.
* * *
   12 апреля 1833 года А.И.Тургенев писал брату:
   «Рим № 108. Я, может быть, съезжу в Чивита-Веккия к приезду Жуковского, но не поеду на пароходе, а возвращусь сюда и отправлюсь немедленно с Ангригом, дабы избежать моря, которое помешало бы мне наслаждаться беседою Жуковского, а я приеду в Неаполь днем позже его Так как дилижанс отходит в Чивита-Веккия три раза в неделю, то я должен выехать или 19… или 21… Посоветуюсь с консулом Белем, который вчера заходил, но не застал меня, и улажу с ним мою поездку».
* * *
   Дневник А И Тургенева
   «24 апреля. В шесть часов утра с тремя римлянами и англичанами выехал я из Рима на Орвието. Отсюда до Чивита-Веккия проехали мы часа три. Наконец, увидели укрепления Чивита-Веккия и часового на одном из бастионов. В три часа пополудни я был уже в трактире, отыскал французского вице-консула и нашел его на канапе с греческими и французскими книгами, коими он сокращает скучное время. Я отдал ему письмо Беля, и он немедленно предложил мне свои услуги. Мы обошли город и пристань, видели этрусские вазы у здешнего антиквара, посетили археолога Манци, коего знавал я по журналу археологического общества в Риме, и осмотрели пристань, построенную императором Траяном. Плиний пишет, что он видел здесь Траяна[224], осматривающего строения гавани. Огромные каменные кольца приделаны к пристани еще во времена Траяна. Почти все женские лица, кои здесь я встретил, красивы. Некоторые прекрасны. Эти розы осуждены тратить свой запах в пустынном воздухе.
   После обеда Лизимак Тавернье опять зашел за мною. Осмотрел я здешнюю тюрьму. В ней содержатся политические преступники и знаменитая шайка разбойников, коей атаман Гаспарони перегубил из своих рук сто двадцать человек. Вся шайка его с ним, и здравствует всего лишь двадцать два убийцы. С ними папа заключил условия, обещая не казнить их, если они сдадутся. Они сдались. Гаспарони не имеет ничего злобного и зверского в лице, напротив, какое-то добросердечие лисицы, вроде Сперанского. Я долго всматривался в него, и он смотрел на меня без малейшего смущения. Другие улыбались. На другой день, в шесть часов утра, отправился я с Лизимаком в городок Корнето, за два часа отсюда, на полмили от моря, на возвышении стоящий. В нем не более трех тысяч коренных жителей, но экскавации соседственного некрополиса Тарквинии – древнего этрусского города – привлекают сюда множество римлян и иностранцев. В Корнето заказали обед матери прелестной Джоконды. Мы шли по буеракам, мы были на земле, на гробницах Этрурии, которой цивилизация древнее римской. Товарищ мой спустился в одну из пещер, недавно открытых, и ходил в ней под землею, но для меня лестница показалась слишком перпендикулярно стоящей, и я последовал примеру Беля, который, будучи здесь, также не спускался в эту гробницу; в те же, в коих проделаны удобные входы, входил и я, рассматривал этрусскую живопись, этрусские надписи, рылся.
   26 апреля. Пять часов утра. В Риме назначен новый посланник, Латур-Мобур. Сух, но умен.
   В Чивита-Веккия ожидаю Жуковского. Третьего дня отдал я здесь письмо Беля к его вице-консулу Лизимаку Тавернье, молодому греку, который говорит, что все канцелярские дела за него делает, между тем как Бель большею частьюпроживает в Риме. Бель писал ему обо мне: «Представьте Тургеневу мою библиотеку и мое вино». Два дня мы не расстаемся. Проходил мимо здания с двуглавым орлом на фасаде. Повернул обратно, дабы не встретить русского консула Аратта, из местных купцов».
   В полукруглый порт Чивита-Веккия приходил корабль «Комета», восемнадцатипушечный бриг, встреченный пушечным салютом и флагами греческих и римских кораблей, приходил пароход «Фердинанд», а Жуковского все не было. Наконец, из комнаты Беля Тургенев и Лизимак в подзорную трубу увидали на горизонте чернеющую точку. Это было вечером. Лизимак сказал, что завтра эта точка превратится в пароход «Сюлли» и войдет в порт. Вечером французский военный бриг принял на борт живописца Горация Вернэ, вызванного Луи Филиппом в Париж для отправки в Африку, чтобы увековечить французский героизм в алжирской войне. Тургенев спал плохо. Он боялся, что не увидит Жуковского, не получит письма от брата. Жуковский был для него вестником негостеприимной, но все же любимой родины, которую хотелось и нельзя было забыть, как дорогого, но причинившего огромную боль человека. В эти минуты насмешливый и умный Бейль казался ненужным человеком, заслоняющим христианское смирение поэта Жуковского – ходатая за брата.