— И вы уехали после этого эффектного эпизода? — спросил Дантон.
   — Нет. Плоть этой женщины пожрала мою плоть; я принадлежал ей: теперь Цецилия должна была принадлежать мне.
   — Ну и ну! Сен-Прё здесь больше делать нечего — это уже чистый Вальмон!
   — История не закончена, — улыбнулся Марат, — и скоро мы, наверное, встретимся не с таким пошлым типом, как Вальмон. Подождите!

XV. РАЗВЯЗКА РОМАНА

   Ненадолго наступило молчание. Марату нужно было перевести дух; Дантон был не прочь поразмыслить над всем услышанным.
   — Я вам сказал, — снова начал Марат, — что в моих жилах не кровь текла, а пылал огонь; потерпите, потерпите, ведь мой роман писал не Лакло, я не романист в манжетах; терпение, терпение!
   Но Дантон, еще раз злоупотребляя своим подавляющим превосходством над Маратом, сказал:
   — Несомненно, вы были молоды; возможно даже, что вы были красивы, — вы утверждаете это, и я вам верю; но я не могу объяснить себе, признаться, каким образом вы могли бы заставить подобную женщину полюбить вас.
   — А кто вам говорит о любви? — с горечью возразил Марат. — Разве меня можно полюбить? Подумать только! Да разве в жизни меня кто-нибудь когда-нибудь любил? Людям, обделенным любовью, тем, кто не может найти ни жены, ни любовницы, иногда, по крайней мере, выпадает удача быть любимыми своей собакой. Вот и я попытался завести себе собаку; это был великолепный шотландский дог: он едва меня не придушил в один прекрасный день, когда я вынул из его похлебки кость, которой он мог бы подавиться. Разве меня можно любить? Подумать только! О любви я подумал лишь при первой моей встрече с Цецилией; с тех пор я забыл о ней!
   — Значит ли это, что ваша затея с романом провалится, так же как вы сами провалились в снег? — спросил Дантон.
   — О! Вовсе нет! Вы меня не знаете, дорогой друг. Я обладаю упорством и, видите ли, если чего захочу, то непременно добьюсь своего. Вы большой, сильный, вы превосходите меня во всем — по крайней мере, вы сами так считаете, и я в этом с вами согласен. Так вот, если бы я захотел победить вас на дуэли или превзойти в красноречии, то вы, дорогой мой, были бы побеждены или превзойдены. Никогда не вынуждайте меня предоставлять вам доказательства этого. Итак, я захотел отомстить Цецилии, захотел подчинить ее, победить и решил взяться за дело…
   — Прибегнув к насилию? Но, дорогой мой, сделай вы лишь один жест, такая женщина нещадно избила бы вас.
   — Как и вам, мне тоже пришла в голову подобная мысль, — сказал Марат, — и я прибегнул к менее опасным средствам.
   — Ах ты, черт возьми! — воскликнул Дантон. — Неужели и до Польши дошел свод рецептов, придуманных знаменитым маркизом де Садом?
   — Зачем кому-то подражать? — высокомерно спросил Марат. — Разве мало быть самим собой? К чему искать в арсенале других орудия разврата? Разве я не был врачом-ботаником, особенно искушенным в исследовании усыпляющих снадобий?
   — А, понимаю, — догадался Дантон, — вы прибегли к легкому наркотику!
   — Если вам угодно, считайте так; как бы то ни было, во время одной из наших прогулок верхом по дну заросшего лесом оврага молодую графиню сморил неодолимый сон. Наверное, она поняла, чем был вызван этот сон и каков будет его итог, ибо она закричала: «Помогите!» Тут я подхватил ее на руки, чтобы снять с лошади, и, поскольку она была без сознания, послал конюха в замок за каретой; вот так я остался наедине с графиней…
   — Прекрасно, — пристально, не без некоторого отвращения глядя на собеседника, сказал Дантон. — Но когда люди спят, особенно сном беспокойным, они обязательно просыпаются.
   — Цецилия, действительно, проснулась в ту минуту, когда подъехала карета с ее горничными, — ответил Марат. — Врача искать нужды не было, им был я; я объявил, что жизнь мадемуазель Обиньской вне опасности, и все остались довольны.
   — И вы тоже?
   — Ну, конечно… Я помню, что, очнувшись, она сначала стала искать меня, но, не увидев, продолжала оглядываться до тех пор, пока не нашла. Казалось, что в эту секунду ее взгляд проник в самые потаенные уголки моего сердца и моего ума.
   — Это, как вы прекрасно знаете, преступление, — заметил Дантон, — вы совершенно правы, что являетесь атеистом; ибо, дорогой мой, если бы в эти минуты вас там видел Бог, вас постигла бы кара за это преступление, и кара страшная!..
   — Вы сейчас поймете, расплатился ли я за то, чтобы поверить в Бога! — прошипел Марат, дико заскрипев зубами. — Я рассчитал, что, поскольку у меня не было ни свидетелей, ни соучастников, ни врагов, последствия этого деяния, которое я называю местью, а вы именуете преступлением, мне ничем не грозят: в самом деле, в чем меня могла подозревать Цецилия, и если бы даже она меня заподозрила, разве посмела бы разоблачить?
   Сначала все шло так, как я и предвидел. Цецилия по-прежнему относилась ко мне без особой теплоты, но и без ненависти, не искала, но и не избегала моего общества; если в ее поведении что-то и изменилось, то оно стало менее строгим, чуть более мягким.
   — О несчастный, не спасшийся бегством! — вскричал Дантон. — Но почему же вы не бежали, безумец?.. Но, постойте-ка! Я угадываю это по вашим глазам!
   — Почему не бежал? Ответьте, прозорливец, и мы увидим, верна ли ваша догадка.
   — Вы остались потому, что непойманный вор всегда надеется безнаказанно совершить вторую кражу.
   — Что ж, вы более проницательны, чем я думал, — с гнусной улыбкой ответил Марат. — Да, я надеялся на безнаказанность, надеялся на вторую кражу до сентября, то есть в течение двух месяцев.
   Но когда прошли эти два месяца, гроза, собирающаяся над моей головой, наконец разразилась.
   Однажды утром ко мне в комнату вошел граф Обиньский; я одевался, намереваясь, как обычно, отправиться с Цецилией на верховую прогулку. Я обернулся на звук открывшейся двери и, чтобы встретить его, напустил на себя самый улыбчивый вид; почтенный сеньор неизменно относился ко мне с теплотой и заботливостью. Но граф с грохотом захлопнул дверь, чего я никогда за ним не замечал, и это меня сразу встревожило.
   «Galle, — по-латыни вскричал он, — Galle, proditor infamis! Flecte genua, et ora! note 25»
   И он выхватил из ножен саблю, и ее лезвие сверкнуло над моей головой.
   Я с ужасом проводил глазами саблю, со свистом взметнувшуюся вверх, и издал такой чудовищный крик, что мой палач застыл в нерешительности; впрочем, зарубить меня саблей, наверное, показалось ему казнью слишком благородной для преступника вроде меня.
   В коридоре послышался топот многих ног; граф, вложив саблю в ножны, распахнул дверь перед теми, кто сбежался на крик.
   «Заходите, заходите, — сказал он испуганным слугам, — все сюда! Вот злодей, свершивший великое преступление!» — и он показал на меня пальцем.
   Я трясся всем телом, ибо понимал, что если староста во всеуслышание объявит о позоре дочери, то, значит, он решил отомстить, и местью этой станет моя смерть. Я погиб!
   Полагаю, в такие минуты позволено испытывать страх; кроме того, я не фанфарон и признаюсь, что порой, когда меня застигают врасплох, теряю мужество, так же как некоторые люди теряют присутствие духа.
   Сложив на груди руки, я бросился на колени, вопрошающе глядя в горящие глаза графа и отводя от него свой взгляд лишь на людей, покорных любой его прихоти, которые ждали только одного его жеста, чтобы тут же исполнить приказ сеньора.
   «Но в чем же моя вина?» — вскричал я, дрожа от страха, однако вместе с тем надеясь, ибо мне казалось, что если граф Обиньский пока не отрубил мне голову, то, значит, его сдерживало некое опасение.
   Однако он даже не удостоил меня ответом и обратился к слугам:
   «Этот француз, кого я пригрел у себя и кормил за моим столом, предатель, шпион католиков, заговорщик, засланный врагами нашего доброго короля Станислава Понятовского».
   Поскольку говорил он по-латыни, я все понял.
   «Я шпион?» — в ужасе закричал я.
   «Но, вместо того чтобы убить его достойно, зарубить саблей, — продолжал Обиньский, — я решил, что он умрет подобно преступникам и смердам — под кнутом! Эй, ну-ка! Кнута презренному негодяю, кнута!»
   Ответить мне не дали: двое слуг схватили меня, согнув пополам, и по знаку старосты выволокли на двор, где судья замка — у каждого из мелких польских сеньоров, имеющих право казнить или миловать своих холопов, есть судья — приказал бить меня кнутом до смерти.
   На десятом ударе я, залитый кровью, потерял сознание…
   Здесь Марат сделал паузу; он приводил Дантона в ужас своей бледностью и жестоким выражением лица.
   — О-хо-хо! — вздохнул Дантон. — Мадемуазель Обиньская не ошиблась, вверив свои тайны отцу: он оказался неболтливым исповедником!
   — Таким неболтливым, — подхватил Марат, — что приказал прикончить меня, чтобы я не сказал ни слова; я говорю прикончить, ибо граф приказал, повторяю, бить меня кнутом до тех пор, пока я не испущу последний вздох.
   — Тем не менее, как я вижу, вы живы, — ответил Дантон.
   — Благодаря другу, который появился у меня, сам не знаю, каким образом.
   — Что за друг?
   — Тот конюх, что сопровождал нас в прогулках верхом и пожалел меня, видя жестокость Цецилии. Будучи близким другом моего палача, он просил его пощадить меня; тот оставил меня бездыханным и объявил графу, что я мертв. К счастью, графу даже в голову не пришло самому увериться в этом! Меня, бесчувственного, перенесли в комнату конюха, откуда должны были вышвырнуть на маленькое кладбище, где господа польские сеньоры велят просто-напросто зарывать в землю своих рабов, забитых кнутом до смерти; мой конюх перевязал меня на свой манер: промыл рану водой с солью.
   — Вы говорите об одной ране, — заметил Дантон, кого, казалось, не слишком сильно волновали муки его хозяина. — Мне показалось, будто вы сказали, что получили множество ударов кнутом.
   — Это так, — ответил Марат. — Но искусный палач всегда наносит удары в одно и то же место, и десять ударов создают всего одну рваную рану, рану чудовищную, из которой обычно душа истекает вместе с кровью.
   — Значит, вас спасла соль? — заметил Дантон.
   — К вечеру — я помню, что было воскресенье, ибо в тот день мадемуазель Обиньская должна была ужинать у князя Чарторыского, а на ужине ожидали присутствие короля Станислава, — к вечеру ко мне пришел мой спаситель; я совершенно обессилел, с трудом мог открыть глаза, и беспрестанно кричал от боли.
   «Все здесь считают вас мертвым, а вы еще смеете кричать?» — спросил он по-латыни.
   Я ответил, что не в силах сдерживаться.
   Он покачал головой:
   «Если господин или мадемуазель услышат вас, — вас прикончат, а меня, вашего спасителя, ждет такая же казнь, что и вас».
   После этого я пытался не кричать, но для этого был вынужден зажимать рот рукой.
   «Вот ваши деньги, — прибавил он, подавая мне кошелек, в котором были четыреста флоринов моих сбережений, — господин отдал его мне вместе с вашей одеждой; без денег вы далеко не уйдете, а вам необходимо бежать». — «Когда?» — в испуге спросил я. «Да сейчас». — «Сейчас? Вы с ума сошли, я же не могу пошевелиться». — «В таком случае я размозжу вам голову выстрелом из пистолета, — невозмутимо заметил этот честный друг. — Вам больше не придется страдать, а мне — беспокоиться за свою жизнь».
   И он потянулся рукой к пистолетам, висящим над камином.
   «Послушайте! — жалобным тоном обратился я к нему. — Зачем же вы спасли меня от кнута, раз теперь хотите убить?»
   «Я спас вас днем потому, что поверил в вашу выдержку, — сказал он, — потому, что рассчитывал сегодня вечером поставить вас на ноги, дать вам ваши флорины и вывезти вас из замка… если потребуется, довезти вас до ворот Варшавы. Но если вы отказываетесь бороться за свою жизнь; если вы говорите, что не в силах двигаться, тогда как вам нужно бежать со всех ног; если, наконец, оставаясь здесь, вы губите себя вместе со мной, то лучше вам погибнуть одному».
   Эти слова и решительный жест, который им предшествовал, окончательно меня убедили; я встал, но не закричал, несмотря на страшные боли; все это убедило меня в истинности афоризма Галена «Маю pejore minus deletur note 26».
   — Бедняга! — вздохнул Дантон. — Мне кажется, будто я вижу вас.
   — О да, вы правы, бедняга! Поверх мокрой от крови рубашки я накинул плащ; конюх сунул мне в карман кошелек и, взяв за руку, повел в город самыми обходными путями, какие только мог отыскать. Каждый шаг буквально разрывал мне душу. Я услышал, как на часах дворца Чарторыского пробило десять, и мой провожатый сказал, что оставляет меня, так как мне больше не угрожает опасность: в десять часов улицы пустынны и я, двигаясь прямо по улице, на которой мы находились, через пять минут выберусь из города.
   Я поблагодарил его, как благодарят человека, который спас вам жизнь, и предложил ему разделить со мной мои четыреста флоринов. Он отказался, сказав, что у меня тогда не хватит денег вернуться во Францию, и посоветовал мне сделать это как можно быстрее.
   Совет был хорош; поэтому я счел за лучшее ему последовать. К несчастью, от меня зависело только желание, но его исполнение зависело от случая.

XVI. КАКИМ ОБРАЗОМ ПОХОЖДЕНИЯ МАРАТА ОКАЗАЛИСЬ СВЯЗАНЫ С ПРИКЛЮЧЕНИЯМИ КОРОЛЯ

   — Мой план или, вернее, план доброго человека, спасшего меня, был четок, — продолжал Марат. — Хотя мне надо было поспешить с бегством, конюх понял, что я, будучи раненым, не могу бежать незамедлительно и обеспечил мне возможность отдохнуть.
   Выйдя из города, я прошел целое льё, чтобы поселиться у его свояка, угольщика по ремеслу, который принял меня сразу, как только я назвал имя Михаила. Я забыл вам сказать, что конюха звали Михаил. Я рассчитывал, что там, укрывшись в лесной глуши, поправлюсь и буду прятаться до тех пор, пока не почувствую себя достаточно окрепшим, чтобы пробраться в Пруссию или во Фландрию, а еще лучше — сесть в Данциге на корабль и отплыть в Англию.
   Но я не знал, что сила, направляющая человеческую судьбу, в ту ночь занималась разрушением моих замыслов и замыслов других людей; это я говорю вам, так сказать, мимоходом, чтобы вы не обвиняли меня в самодовольстве.
   Тогда, как вам уже известно, было воскресенье, первое воскресенье сентября, то есть третье сентября тысяча семьсот семьдесят первого года.
   Марат, замолчав, посмотрел на Дантона.
   — Ну и что? — спросил тот.
   — Как что? Разве вам эта дата ни о чем не говорит?
   — Право же, нет! — воскликнул Дантон.
   — А мне она о многом напоминает, — сказал Марат, — а вместе со мной также и всей Польше.
   Дантон напрасно пытался что-то припомнить.
   — Хорошо, я вижу, мне необходимо прийти вам на помощь, — заметил Марат.
   — Придите, — ответил Дантон, — я не гордый.
   — Вы, знающий так много, — продолжал рассказчик не без легкого оттенка иронии, — вероятно, знаете и о том, что политическими врагами короля Станислава были все диссиденты греческой церкви, лютеране и кальвинисты, чьи права на свободное отправление их культов были признаны в тысяча семьсот шестьдесят восьмом году на ассамблее в Кадане.
   — Признаться, меня мало занимает религия, — сказал Дантон, — особенно в отношении заграницы, поскольку эти вопросы не кажутся мне слишком интересными для Франции.
   — Возможно, — произнес Марат. — Но сейчас вы увидите, насколько интересными они оказались для одного француза.
   — Слушаю.
   — Итак, король Станислав признал права диссидентов; однако едва эти ересиархи стали свободно отправлять свои культы, как некоторые ультракатолические епископы, а заодно с ними и шляхта создали в Подолии лигу, призванную уничтожить религиозные свободы; но, поскольку Станислав, честный человек и великодушный король, держал свое слово и позволял диссидентам спокойно жить под сенью трона, конфедераты из Подолии организовали против этого монарха небольшой заговор.
   — Но это очень похоже на то, что случилось с Генрихом Четвертым, — заметил Дантон.
   — Да, за исключением развязки… Итак, я рассказываю, что епископ Кракова Солтык и епископ Вильно Массальский устроили в Баре заговор против веротерпимого короля, заключавшийся в следующем.
   — Я слушаю, чтобы оценить повстанческие методы господ поляков, — сказал Дантон.
   — О! План был простой, почти наивный: заговорщики решили, что Станислава похитят, увезут из Варшавы и будут держать в заточении до тех пор, пока он не пообещает им раскаяться. В том случае, если им не удалось бы похитить его живым, они намеревались взять его мертвым; это было почти одно и то же, но, по словам некоторых, гораздо надежнее.
   — Поистине, северные французы, как называют этих господ, повели себя столь же любезно, как и турки, — усмехнулся Дантон.
   — Согласен с вами, ибо для меня это было совершенно неважно! Но судите сами о роковом совпадении: этих заговорщиков собралось сорок человек, и они назвали троих своих главарей; чтобы осуществить покушение, они выбрали именно первое воскресенье сентября, третий день месяца, тот самый, в который сеньор Обиньский доставил себе сатисфакцию — так, по крайней мере, он думал, — велев забить меня до смерти кнутом.
   Было решено, что в этот день — когда король, как вам уже известно, ужинал у князя Чарторыского — заговорщики нападут на него, когда он покинет дворец и его карета поедет по той большой пустынной улице, на которой я находился. В Варшаве спать ложатся рано, особенно в воскресенье. Король вышел из дома князя в десять вечера; его сопровождал небольшой эскорт; адъютант сидел с королем в карете.
   Заговорщики — все они были на конях — устроили засаду в улочке, через которую королю надо было непременно проехать, чтобы попасть на большую улицу.
   Вам известны подробности или только сам факт похищения?
   — Я знаю сам факт, вот и все, — ответил Дантон.
   — Поскольку я пал жертвой самого похищения, — продолжал Марат, — то мне известны его подробности, и я вам о них расскажу; но не волнуйтесь, мой рассказ потребует почти столько же времени, сколько потребовалось на их осуществление.
   Нетерпение заговорщиков не позволило им дождаться, пока король выедет на большую улицу; кстати, улочка была более удобна для засады. Они начали с того, что открыли по карете непрерывный огонь; при первых выстрелах эскорт рассеялся, адъютант вынырнул из дверцы кареты. Лишь гайдук, сидевший на козлах рядом с кучером, держался стойко, отстреливался от нападавших, но пал, изрешеченный пулями. Он был единственным защитником короля, поэтому борьба длилась недолго.
   Заговорщики бросились к карете, схватили Станислава в ту секунду, когда он хотел бежать, как это сделал его адъютант, и поволокли его за волосы и за одежду вслед за скачущими галопом лошадьми, предварительно раскроив ему саблей голову; они выстрелили ему в лицо из пистолета и в конце концов увезли его из города.
   Рассказ о муках, принятых несчастным монархом, составляет содержание большой поэмы, которую в Польше поют так же, как в Древней Греции пели «Одиссею», как в старину в Венеции пели «Освобожденный Иерусалим», а в Неаполе сегодня поют «Неистового Роланда». В этой одиссее, что поют в Польше, есть подробности, заставляющие трепетать от ужаса. В ней можно услышать, что Станислав потерял свою шубу, шляпу, сапоги, кошелек из волос, который ему был дороже, чем лежащие в нем деньги; что он десять раз едва не испустил дух от усталости, что заговорщики десять раз меняли лошадей, а король десять раз получал приказ готовиться к смерти; но, наконец, все похитители один за одним рассеялись, словно призраки, кроме их главаря, оставшегося наедине со своим пленником: главарь сильный, здоровый, вооруженный до зубов; пленник израненный, обессиленный, исполненный отчаяния.
   И вот в то мгновение, когда пленник менее всего этого ждал, когда скорая смерть была предметом его самых горячих желаний, главарь мятежников вдруг преклонил колено перед королем, попросил у своей жертвы прощения и в конце концов отдал себя под защиту того, кто уже только Бога считал своим защитником… Но все это может показаться вам, мой дорогой Дантон, лишь простым вставным эпизодом, поэтому возвращаюсь к себе. Снова устремите взгляд на то место, где вы оставили вашего покорного слугу; я покидаю славного Михаила, кровь по-прежнему льется из моей раны, я обливаюсь смешанным с кровью потом, из-за головной боли у меня перед глазами кружатся деревья и дома, я больше не сознаю себя: дрожу, шатаюсь как пьяный, качаюсь то влево, то вправо; но, несмотря на все это, инстинкт жизни по-прежнему дает себя знать, и, собрав остаток сил, пытаюсь следовать указанным мне путем.
   Вдруг я слышу выстрелы в улочке, оставшейся слева, слышу угрожающие крики вперемежку с криками испуга! Кроме того, до меня донесся шум кареты; я встревожился, ибо, если бы я продолжал идти посередине улицы, карета могла бы меня раздавить; но карета, в которой услышали треск выстрелов, останавливается, лошади топчутся на месте. Что все это значит?
   Охваченный страхом, я, прислушиваясь, пытаюсь сориентироваться. Вам известно, так как я уже говорил об этом: то были люди короля, разбегавшиеся сломя голову в разные стороны. Двое-трое из них оказались на той же улице, что и я; один, пробегая мимо, задел меня и чуть было не сбил с ног. Потом карета под эскортом сорока трех заговорщиков снова тронулась с места; карета и заговорщики показались на краю улицы, где я находился, налетев как ураган, который и швырнул меня на землю; не знаю почему, лошади перепрыгнули через меня, не задев копытами; меня сбил с ног несчастный король Станислав, которого волокли по земле! Потом все — лошади, карета, куда бросили пленника, заговорщики с обнаженными, сверкающими в темноте саблями, — исчезло вдали, а я, едва дыша, ничего не соображая, остался лежать на земле, на всякий случай моля святого Павла, моего заступника, избавить меня от нового несчастья.
   Через пять минут все развеялось как дым, воцарилась полная тишина, наступила глубокая темень, на горизонте больше ничего нельзя было разглядеть; рядом со мной на грохот бешено промчавшейся по улице кавалькады лишь открылись несколько окон, но весьма беззаботно снова закрылись.
   Жители Варшавы почти не обращают внимания на воскресные драки солдат: шум на улице был принят ими за драку. Я же, никому не нужный бедняга, лежал неподвижно, будучи очень слабым или, вернее, очень испуганным, чтобы попытаться встать. Я желал лишь одного, чтобы никто не оказался слишком любопытным и не выглянул из дома, чтобы никто не оказался слишком милосердным и не пришел мне на помощь.
   Так прошло полчаса: за это время все мои чувства, почти убитые миновавшей опасностью, постепенно снова пробудились и начали предощущать грядущую опасность. За эти полчаса прохлада воскресила мои силы: мышцы расслабились, мысли в голове стали более отчетливыми. Я поднялся и попытался пойти дальше. В ту секунду, когда я встал на одно колено, опершись рукой о землю, на краю улицы показался факел, а за ним — три, пять, двадцать факелов! Туча офицеров, о чем-то спрашивая друг друга, бежала следом за двумя слугами короля; эти спешащие, бледные от волнения люди натолкнулись на труп гайдука, все еще сжимавшего в руке окровавленную саблю.
   Тут весь отряд остановился, и все стали держать совет.
   Затем, поскольку каждый труп требует надгробного слова, голосов двадцать начали кричать: «Это герой!» — «Он защищал своего короля!» — «Он убил врага!» — «Он получил десять пуль!» И все стали смотреть на израненное тело, разглядывая красное от крови лезвие сабли и хором, как это делают воины бдина на погребении своего вождя, повторяли: «Это герой! Герой!»
   Они потратили на это похвальное слово минут десять; за это время мне удалось пройти шагов сто, и, поскольку силы мои возвращались вместе с необходимостью обрести их вновь, еще через десять минут я выбрался бы из города, смог бы убежать в поле направо или налево.
   Вдруг кто-то воскликнул:
   «Они явно проехали этой улицей и выехали через эти ворота. Пошли к воротам! Выбравшись на дорогу, мы отыщем следы копыт, пойдем по следу и догоним этих разбойников!»
   Сразу же они поспешили вперед, растянувшись во всю ширину улицы словно рыбаки, тянущие невод; пройдя сто шагов, они натолкнулись на меня, приняли за беглеца и, громко крича, бросились ко мне.
   От страха я потерял сознание…
   Когда я пришел в себя — произошло это быстро, — то услышал, как они, окружив меня, что-то обсуждают.
   Вопросы и объяснения следовали одни за другими.
   «А этот кто? Он мертв?» — «Нет, вероятно, только ранен… Это не человек короля… Кто-нибудь знает его?» — «Я не знаю…» — «И я… Никто не знает!.. Значит, это чужак, возможно, один из убийц короля; наверное, тот, кого ранил храбрый гайдук. Он еще дышит?» — «Да… нет… да, дышит…» — «Ну, что ж, прикончим его! Изрубим в куски!»
   И они приготовились исполнить обещанное. Один из офицеров занес саблю. «Sta! note 27» — закричал я. В эти несколько секунд у меня мелькнула мысль: рана, избороздившая мою спину и обнажившая кости, была вся похожа на след от каретного колеса. «Я не убийца, — продолжал я, по-прежнему говоря на латыни. — Я бедный студент. Похитители короля окружили меня, повалили на землю, топтали ногами, а карета его августейшего величества оказала мне честь, проехав по мне».
   В конечном счете это было возможно; поэтому этой выдумки оказалось достаточно, чтобы дать мне передышку.