— Хорошо, — сказал Ретиф, — сейчас я вам расскажу про мой новый роман.
   — Я слушаю.
   — И он вам понравится, ибо преступление в нем карается, а добродетель вознаграждена.
   — Отлично!
   И Оже, который начал уже ощущать, как хорошо он выпил и славно поел, поудобнее облокотился на стол, чтобы выслушать рассказ тестя.
   Но, к сожалению, в эту секунду за дверью, на лестничной площадке, послышался тяжелый, громкий топот.
   — Что это? — спросил Оже.
   — Что? — повторил Ретиф.
   — Но что там?
   Дверь распахнулась, и в комнату ворвались четверо солдат стражи, тогда как два пристава, словно ужи, проскользнули между ними и встали в дверях.
   Оже, бледный и растерянный, посмотрел на тестя, сидевшего за столом, и пробормотал:
   — Что все это значит?
   — Кто из вас Оже? — спросил один из приставов; он задал вопрос из чистой вежливости, ибо этот человек с водруженными на остром носу очками явно знал, с кем имеет дело.
   — К счастью, не я! — воскликнул Ретиф, быстро поднявшись из-за стола и встав под защиту часовых.
   — Это я, — не без апломба ответил Оже.
   — Вы обвиняетесь в убийстве девицы Инженю Ретиф, в замужестве Оже! — подойдя к нему, объявил пристав.
   — Я? — вскричал убийца, невольно отступая назад.
   — Да, черт возьми, вы!
   — О! Кто вам мог это сказать? — воскликнул Оже, поднимая руки к небу.
   — Нам это сказала ваша жена.
   — Моя жена?
   — По крайней мере, если не сказала, то написала.
   — Она написала?
   — Посмотрите вот это, — предложил пристав, протягивая негодяю письмо.
   — Это почерк Инженю! — вскричал ошеломленный Оже. — Что это значит?
   — Сударь, сейчас я прочту вам это письмо, — с пугающей вежливостью сказал пристав, — но, поскольку у вас дрожат колени, потрудитесь сесть.
   Оже решил бросить вызов приставу и продолжал стоять.
   Тогда пристав вслух прочел следующий документ:
   «Я, Инженю Ретиф де ла Бретон, сим заявляю, что мой муж Оже нанес мне смертельный удар ножом в день поджога и разграбления дома Ревельона в той части дома, что называется кассой; в качестве доказательства я могу показать полученную рану и представить спасшего меня свидетеля…»
   — Неправда! Ложь! Клевета! — кричал Оже. — Где Инженю? Раз она меня обвиняет, нам должны устроить очную ставку! Где она? Где?
   — Я продолжаю, — заметил неумолимый пристав. — Слушайте, сударь: отрицать вы будете потом, если у вас хватит на это мужества.
   «И кроме того, я свидетельствую, что мой муж хотел, убив меня, отомстить мне за то, что я застала его на месте преступления — за кражей денег. Инженю Ретиф де ла Бретон, в замужестве Оже».
   — О! — мертвенно побледнев, вскричал Оже.
   Он посмотрел в глаза Ретифу, но встретил его острый, пылающий ненавистью взгляд.
   Этот взгляд, словно удар молнии, сразил негодяя. Но Оже быстро пришел в себя и спросил:
   — И это все?
   — Нет, не все, — ответил полицейский пристав. — Посмотрите, что написано внизу, под подписью вашей жены.
   «Подлинность показаний подтверждаю. Шарль Луи де Бурбон, граф д'Артуа».
   — Я погиб! Погиб! — прошептал Оже, который лишь в эту секунду понял, в какую бездну он упал.
   Четверо стражников окружили Оже, тогда как Ретиф, от волнения дрожа всем телом, держался за спинку стула, чтобы не упасть.
   Через несколько секунд солдаты увели Оже, который, изрыгая жуткие проклятия, бросил с порога полный отчаяния взгляд на то место, где были спрятаны деньги.
   Ретиф на лету уловил этот взгляд и улыбнулся, потирая руки.
   Но у Ретифа, признаться, не хватило великодушия, чтобы не высунуться в окно и не посмотреть, как преступник садится в фиакр вместе с четырьмя стражниками, к великому изумлению соседей еще вчера так умилявшихся преданности г-на Оже своему тестю.

LXIV. ГЛАВА, В КОТОРОЙ РЕТИФ НАХОДИТ СПОСОБ РАЗВЛЕЧЬ РЕВЕЛЬОНА

   Новость об аресте Оже быстро облетела Париж; его никто не знал, зато, учитывая недавние события, всем был известен Ревельон.
   Люди были рады рассказывать о настоящем преступлении и найти истинного виновника в запутанных обстоятельствах этого темного дела с поджогом и разграблением фабрики; они также радовались возможности возложить на конкретных преступников главную тяжесть этих событий.
   Говорили, что суд над г-ном Оже прошел удивительно быстро: Ретиф де ла Бретон — его три раза вызывали в качестве свидетеля — был не тот человек, кто стал бы чинить правосудию препятствия.
   Через двенадцать дней после ареста Ретиф, надев свое лучшее платье, хотя никакого праздника не ожидалось, вышел из дома и направился в предместье Сент-Антуан с намерением посетить Ревельона или, вернее, Сантера.
   Обойный фабрикант совсем пал духом; за это время он подсчитал все свои убытки и с каждым днем убеждался, что разорен гораздо серьезнее, чем считал раньше.
   Вся его самоуверенность исчезла; теперь он почти всегда ходил потупив голову: угар гордыни напрочь выветрился у него из головы.
   Хмурый, молчаливый, поникший, Ревельон смотрел на дочерей, отныне обреченных на нищету, с которой он больше не хотел, да и был не в силах бороться, чего не скрывал от себя.
   Ретиф вошел в комнату фабриканта и поздоровался с ним проникновенным голосом.
   Потом Ретиф, поскольку после ареста Оже он не встречался ни с Сантером, ни с Ревельоном и его дочерьми, сообщил кое-какие подробности о страшном несчастье — убийстве Инженю, которая, кстати, умерла, найдя в себе силы перед смертью написать о том, что произошло между Оже и ею.
   Ревельон был молчалив, сдержан, и романист отнес эту сдержанность и молчаливость на счет горя фабриканта.
   Однако, когда Ретиф де ла Бретон сел рядом с Ревельоном и взял его руку, тот ощутил какое-то нежное, утешительное воздействие.
   Он поддался ему необъяснимым образом, безотчетно.
   Добряк Ретиф так ласково сжимал его ладонь и смотрел на него так кротко!
   Наконец, Ревельон не без удивления взглянул на своего друга и спросил:
   — Похоже, Ретиф, вы хотите сообщить мне хорошую новость?
   — Я? Нет, — ответил Ретиф.
   — Понятно, — вздохнул Ревельон и снова опустил голову на грудь.
   — Я только хотел немного вас развлечь, — сказал Ретиф.
   — Развлечь, меня? — с грустью покачал головой обойный фабрикант.
   — Почему бы нет?
   — Что, скажите на милость, может меня развлечь после чудовищного горя, обрушившегося на меня? Ответьте, что за развлечение вы мне предлагаете?
   — Ответить? — спросил Ретиф. -Да.
   — Так вот, я кое в чем вам признаюсь.
   — В чем?
   — В том, что по натуре я мстителен и злопамятен.
   — Вы?
   — Как тигр! Я никогда не забываю ни зла, ни добра. Мне причинили зло — тогда я, если могу, воздаю за него.
   — Хорошо, это вы. Но каким злом могу воздать я тысяче бандитов, которые сожгли, обворовали, разграбили и растащили мой дом? — спросил Ревельон, эгоистически думая только о себе. — Разве я могу в одиночку расправиться хоть с одним из них или всех сразу отдать в руки правосудия?
   — Поэтому сегодня, дорогой господин Ревельон, я и веду речь не о вас, а о себе, — ответил Ретиф.
   — О, вы — совсем другое дело! Да, вашу дочь убили; вы знаете, что убил ее Оже, и правосудие, наверное, казнит злодея, но дочь оно вам не вернет.
   — По крайней мере, дорогой мой друг, знать, что Провидение карает злодеев, — это большое утешение.
   — Маленькое, Ретиф, очень маленькое!
   — Почему?
   — Да потому, черт возьми, что если Провидение покарает моих грабителей, не Провидение, разумеется, а правосудие, то мои деньги все равно не вернутся ко мне.
   — Я говорю с вами не о ваших деньгах, друг мой. В конце концов, если бы вас обокрал вор-одиночка, вам было бы приятно его поймать и примерно наказать!
   — Конечно! И заставить его помучиться, причем очень жестоко! — простодушно воскликнул Ревельон.
   — Ну вот видите!
   — Для меня весьма приятным развлечением было бы видеть, как тысячи моих грабителей поджариваются на жарком огне, — оживился Ревельон. — Их и без этого немало погибло, когда они подожгли скипидар в моих подвалах; многие также отравились или, вернее, сгорели, напившись вместо водки или кирша серной кислоты.
   — Надеюсь, вы о них не сожалеете? — спросил Ретиф.
   — Нет, разумеется! Чем чаще мне повторяли, что таких очень много, тем больше я был рад и доволен, и с высоты угловой башни Бастилии, где я укрывался и откуда с болью в душе смотрел на мой дом, не без удовольствия изредка замечал, как кто-то из негодяев ныряет вниз головой в море пламени и дыма!
   — Я, наверное, не предложу вам нечто столь же приятное, — сказал Ретиф, — но главное, столь живописное, ибо огонь великолепно смотрится ночью, особенно пламя от серной кислоты и скипидара, которое горит красными, фиолетовыми и желтыми языками, роняя несравненные отблески.
   — Неужели? — спросил Ревельон.
   — Да, — ответил Ретиф. — Когда обрушилась ваша лаборатория, поистине восхитительно было смотреть на взметнувшийся к небу огненный столп, который напоминал настоящий солнечный спектр.
   Ревельон в знак благодарности поклонился; он был польщен тем, что благодаря своим растворителям порадовал Ретифа столь прелестным зрелищем.
   —  — Поэтому мы пойдем немного прогуляться, — продолжал Ретиф.
   — Я не совсем понимаю, что приятного вам доставит эта прогулка, — сказал Ревельон, — но главное, не улавливаю связи между прогулкой и началом нашего разговора.
   — Ладно, черт возьми, скоро поймете, — пообещал добряк Ретиф. — Если я вам скажу об этом, в чем тогда будет сюрприз?
   И он повел Ревельона сначала через все предместье, потом по набережным, где уже собрались немалые толпы народа.
   В это время в Париже было довольно привычным делом, что все жители сбегались в одно место: стоило только появиться депутату или выборщику.
   Итак, Ревельон под руку со своим вожатым пришел на Гревскую площадь. Посреди Гревской площади возвышалась очень красивая виселица, сколоченная из новых свежих досок и радовавшая глаз.
   Веревка, тоже новая, грациозно раскачивалась на крепкой поперечине этого сооружения и капризно теребила красивую подвижную петлю, кокетливо подрагивавшую на ветру.
   — Смотри-ка! — воскликнул Ревельон, остановившись и откинувшись назад. — Кажется, кого-то собираются повесить.
   — Мне тоже так кажется, — согласился Ретиф. — Пробило час, и мы еще сможем отыскать удобное местечко, поскольку обычно вешают в два часа.
   — Неужели вам нравится смотреть подобные картины? — с еле уловимым отвращением спросил Ревельон.
   — Но я писатель и обязан рисовать картины во всех жанрах, — ответил Ретиф. — Мой друг Мерсье вынужден наблюдать все омерзительные места Парижа, изучать каждую клоаку и каждую трущобу.
   — И вы хотите ему подражать?
   — Боже меня упаси! Imitatores, servum pecus! note 33 — воскликнул Ретиф.
   — Что вы сказали?
   — Я сказал, дорогой Ревельон, что подражатели — это стадо вьючных животных.
   — Значит, вы не подражаете Мерсье?
   — Во-первых, он неподражаем. Во-вторых, я не подражаю, а творю, это мой жанр.
   — Прекрасно! И вам очень хочется создать сцену повешения?
   — Да. А что вы хотите! Я желаю видеть, как умрет негодяй.
   — Вы знаете казнимого? — спросил Ревельон.
   — Даже слишком! — воскликнул Ретиф.
   — Почему слишком?
   — Да, слишком! И вы тоже.
   — Вы возбуждаете мое любопытство, дорогой господин Ретиф.
   — Видите, как мы хорошо устроились здесь, на углу набережной Пелетье… Повозка проедет мимо, мы увидим лицо преступника, и я надеюсь, он тоже заметит нас.
   — Смотрите! Что это?
   — Это, черт возьми, идут стражники. Когда я вам говорил…
   Но приближение стражников прервало их разговор. За стражниками ехала повозка.
   В ней можно было видеть священника, склонившегося к одетому в рубаху мужчине в серых кюлотах; голова осужденного бессильно болталась из стороны в сторону, ударяясь о решетчатые борта повозки.
   Этот мужчина — его-то и везли на казнь — сидел, согласно обычаю, спиной к дороге, по которой двигалась повозка; ни Ретиф, ни Ревельон еще не могли разглядеть его лица.
   Ретиф привстал на цыпочки и посоветовал фабриканту последовать его примеру.
   Повозка безостановочно продвигалась вперед.
   Наконец, она поравнялась с ними.
   И тогда перед ними предстал мужчина с опущенной головой; глаза у него был тупо расширены, мокрый рот, казалось, заранее оцепенел.
   — Оже!? — первым вскричал Ревельон, хотя Ретиф увидел зятя раньше.
   — Да, Оже! — подтвердил романист. — Оже, мой зять и убийца моей дочери!
   — И мой приказчик! — воскликнул Ревельон.
   — Да, ваш приказчик, тот, кто крал ваши деньги в ту минуту, когда его застигла Инженю, и нанес ей удар ножом.
   Ревельон и Ретиф смотрели на Оже так упорно, с таким ожесточением, что магнетически обратили на себя взгляд осужденного, уже почти похолодевшего при приближении смерти.
   Негодяй различил лица Ретифа и Ревельона среди десяти тысяч голов, мелькающих у него перед глазами.
   Глаза его налились кровью, рот раскрылся, чтобы изрыгнуть какой-то крик, застрявший у него в горле; Оже всем телом подался назад, словно хотел бежать от этого видения и угрызений совести.
   Но повозка увезла его дальше; она уже прибыла на место казни, а Оже все еще искал глазами два этих лица: он больше не мог их видеть, но они по-прежнему смотрели на него.
   Палач ударил его по плечу; Оже едва не потерял сознание.
   Священник поцеловал приговоренного.
   Оже отвернулся от толпы; двое подручных палача подхватили его под руки и взгромоздили на крутую приставную лестницу.
   Он не успел подняться на третью перекладину, как ему на шею накинули петлю.
   Оже преодолел еще пять перекладин.
   Вдруг резкий удар сбил его с лестницы.
   Палач сильным ударом ногой по лестнице вышвырнул Оже из жизни. Ревельон, мертвенно-бледный и испуганный, дрожал, держась за руку Ретифа.
   Романист неотрывно смотрел на повешенного с холодным вниманием, в котором явственно проступала охватившая его страшная злоба.
   Когда преступник перестал дергаться в конвульсиях, Ре-тиф де ла Бретон увел фабриканта обоев, который был ни жив ни мертв.
   — Ну как, казнь позабавила вас? — спросил он Ревельона.
   — Ох! — вздохнул фабрикант. — Я едва держусь на ногах.
   — Полноте! Вы шутите?
   — Ничуть, клянусь честью! Всю жизнь передо мной будет стоять зрелище, которое вы заставили меня наблюдать.
   — Пустяки! — возразил Ретиф. — Зато вы развлеклись.
   — Страшное развлечение!
   — Пусть так, однако все то время, что длилась казнь, вы ведь думали о ваших деньгах?
   — Нет, но теперь я думаю о них… И знаете…
   — Что?
   — По-моему, мне сейчас станет плохо.
   — Остерегайтесь этого!
   — Почему?
   — Да потому, что в этой толпе вас могут принять за родственника, друга или даже сообщника казненного злодея.
   — Вы правы, но ноги не слушаются меня… Ох, совсем подкашиваются.
   — Хорошо, давайте-ка выберемся из толпы и пройдем по Красному мосту, там больше воздуха.
   — Поддержите меня, друг мой.
   Ретиф не заставил просить себя дважды; он повел Ревельона по левому берегу Сены, в сторону улицы Бернардинцев.
   Ревельон не переставал жаловаться на то, как ему плохо.
   — Давайте зайдем в кафе, — предложил он. — Я выпью рюмку водки, и мне станет легче.
   — Не стоит, — сказал Ретиф. — Мы в двух шагах от моего дома: я хочу показать вам кое-что, и это вас приободрит.
   — У вас дома?
   — Да. Там я держу одну субстанцию, что способна вселить бодрость в самые привередливые сердца.
   — Ах, надеюсь вы дадите мне рецепт?
   — Конечно! Поэтому и веду вас к себе.
   Ретиф показал Ревельону дорогу, и они, проходя мимо приоткрытой двери в квартиру домовладельца, расточили тому множество любезностей, с которыми тогда было принято обращаться к домовладельцам.
   Потом, когда они вошли в квартиру романиста, Ретиф привел Ревельона из своей комнаты в комнату Оже, усадил на стул, который он поставил в заранее выбранное место, и вложил ему в руки каминные щипцы.
   Ревельон абсолютно ничего не понимал в тех действиях, что Ретиф заставлял его совершать.
   Он не хотел брать щипцы.
   — Возьмите, берите же! — настаивая Ретиф.
   — Зачем? Чтобы я ими освежился?
   — Нет.
   — Ну и где же субстанция, что успокаивает самые больные сердца?
   — Сейчас вы сами ее откроете.
   — Этими щипцами?
   — Да, черт возьми, да.
   — Где же она?
   — Здесь.
   И Ретиф вставил ручку щипцов между двумя плитками паркета и приказал:
   — Нажимайте!
   — Вы с ума сошли!
   — Какое ваше дело? Нажимайте!
   Ревельон, считая, что имеет дело с сумасшедшим, решил повиноваться, чтобы доставить ему удовольствие.
   И он, с силой нажав на ручку, выломал одну целую плитку и половину соседней.
   Семь или восемь золотых монет, вырванных этим толчком из-под пола, выкатились из дыры, к великому изумлению фабриканта обоев.
   Он тотчас нагнулся, чтобы получше их рассмотреть.
   — Хе-хе! Значит, это вас интересует? — спросил Ретиф. — Вот удача!
   — Сколько золота! Сколько золота! — вскрикивал Ревельон и, погружая обе руки в дыру, горстями вытаскивал золотые монеты.
   — Ну как? Ну как? — спрашивал Ретиф.
   — Но что вы делаете со всем этим богатством, старый скупец? — спросил Ревельон. — Копите сокровище?
   — Сударь, извольте, пожалуйста, пересчитать деньги, — спокойно попросил Ретиф.
   Пересчет занял у Ревельона почти час. Сумма составила три тысячи луидоров без одного. Отсутствовал один луидор: Оже достал монету из тайника в тот день, когда его выследил Ретиф.
   — Все верно, здесь две тысячи девятьсот девяносто девять луидоров! — прошептал потрясенный Ревельон.
   — Так вот, сударь, это золото принадлежит вам, — сказал Ретиф. — Ведь его мой зять-негодяй украл у вас в тот день, когда убил мою дочь.
   Ревельон закричал от радости и сжал в объятиях честного и умного старика, вернувшего ему богатство.
   — Мы разделим их! — воскликнул он.
   — Нет.
   — Нет да!
   — Ни за что, сударь.
   — Но, по крайней мере, вы возьмете…
   — Не возьму ничего.
   — Почему?
   — Потому что тогда я не смогу поставить в конце романа, который намерен написать обо всем этом, следующую очень красивую фразу, что я вынашивал две недели: «Честный Дюлис признался, что он слишком щедро вознагражден признательностью и стал богаче благодаря своей бедности!»
   С этими словами он поклонился обезумевшему от счастья Ревельону, который вскоре убежал, унося в шляпе свое сокровище.
   Едва фабрикант покинул квартиру, Ретиф взял литеры, сел за верстатку и принялся составлять, в материальном смысле слова, первые главы романа, озаглавленного «Инженю Саксанкур, или Разведенная женщина», — романа, в котором, как утверждают некоторые, в образе персонажа, носящего имя Эшине-Морескен, он изобразил Оже.

ЭПИЛОГ

   note 34
   После событий, рассказанных нами, прошло четыре года.
   В Польше, в старинном громадном поместье, у большого камина, завтракали трое взрослых, тогда как мальчик, первым вставший из-за стола, бегал взад и вперед по необъятному залу.
   Зал сверкал в лучах жаркого июльского солнца, но, тем не менее, казалось, что половина этой невероятно просторной комнаты словно застыла в полумраке и что с деревянных панелей стен падают перламутровые тени от огромных елей, посаженных вокруг дома.
   Это пышное жилище было украшено по-старинному роскошно: гигантские поставцы, высокие гобелены, картины в массивных золоченых рамах.
   Тихие и молчаливые, словно рабы, слуги, улыбаясь, скользили вокруг господ.
   Среди господ была женщина сорока двух лет; несколько седых волос, которые она даже не давала себе труда прятать, сверкали, как серебряные нити, в ее черных волосах.
   Черты ее лица выражали привычку повелевать и властвовать над людьми.
   Она, казалось, величественно восседает, нежели сидит за столом.
   Это была графиня Обиньская.
   Ее сын Кристиан сидел справа от матери, тогда как слева располагалась молодая, красивая женщина, чье изящество превратилось в благородное достоинство благодаря богатству, благополучию и счастливому материнству.
   Это была Инженю, ставшая графиней Обиньской.
   Мальчик трех лет, который играл со своим другом, крупным сарматским псом, был ее сын.
   Он, как и его отец, носил имя Кристиан.
   Мальчик не мог усидеть на месте; иногда его одаряли улыбками, иногда награждали поцелуем.
   Продолжая бегать по огромному залу, он на миг задержался перед портретом, на котором во весь рост был изображен дед графини Обиньской в парадном костюме вельможи.
   Большая сабля, пышные усы, грозный взгляд — все в этом портрете внушало маленькому Кристиану страх; поэтому мальчик, постояв недолго перед картиной, отошел в сторону, скорчив испуганную гримаску, и снова принялся играть с псом.
   — Скажите, дитя мое, — обратилась графиня Обиньская к Инженю, — как вы чувствуете себя сегодня?
   — Я немного устала, сударыня. Вчера мы с Кристианом совершили долгую прогулку верхом.
   — А ездить на лошади для нее становится утомительным! — с улыбкой заметил Кристиан, взглядом показывая матери, что контуры еще недавно такой тонкой талии Инженю начали расплываться и округляться, чтобы дать маленькому Кристиану товарища по играм.
   — Такая трогательная, бледная и усталая, Инженю напоминает мне несчастную королеву Франции Марию Антуанетту, — сказала графиня, — эту бедную жертву чудовищ, от которых мы сумели избавиться!
   — Вы правы, — согласился Кристиан, улыбаясь той счастливой улыбкой обладания, которого у него ничто не сможет отнять, — у королевы действительно такая же легкая походка и такая же гибкая талия; правда, если бы ее талия округлилась, как у нашей маленькой графини, то весь этот заискивающий двор ликовал бы от радости и любви к ней.
   — Увы! — вздохнула графиня. — Эта любовь и эта радость, наверное, закончатся для нее на ужасном эшафоте, уже обагренном кровью ее супруга! А для ее детей, которых она выносила в своем чреве, — заточением в тюрьму, более жестоким, чем смерть!.. Да, кстати, — сказал графиня, повернувшись к молодой женщине. — Мне кажется, Инженю, что вчера вы ждали новостей от вашего отца или ждете их сегодня…
   — Сударыня, я получила их вчера, когда вернулась с охоты, но вы уезжали в город, — ответила Инженю. — Только утром, когда вы встали, мне могла бы представиться возможность сообщить их вам, но вы были заняты собственной корреспонденцией, и я не решилась вас беспокоить.
   — Напрасно… Как он поживает?
   — Благодарю вас, сударыня, очень хорошо…
   — И по-прежнему отказывается переезжать к нам, хотя мы постарались бы создать ему приятную жизнь в нашей глуши?
   — Замечательный человек! — воскликнул Кристиан.
   — Сударыня, мой старый отец привык к парижской жизни, он любит улицы, свет, городскую суету. Он со всепоглощающим интересом следит за событиями во Франции и использует свои наблюдения как материал, создавая историю человеческих страстей.
   — Значит, он продолжает писать?
   — А что ему остается делать, сударыня! Это его страсть.
   — Насколько я понимаю, длительная страсть.
   — Вечная!
   — Значит, нет надежды, что однажды мы его увидим здесь?
   — Я не думаю, сударыня. Вы сами убедитесь в этом, если позволите мне прочитать вам пассаж из его письма.
   — Извольте, дитя мое.
   Инженю достала из-за корсажа письмо, развернула его и прочла:
   «Милая Инженю, я заказал твой портрет моему другу г-ну Грёзу, и этот портрет стал лучшим моим обществом. Среди тигров и волков этот кроткий образ представляется мне милостью Провидения.
   Сейчас наблюдать Париж поразительно интересно: ничто не сравнится с ужасом, который он внушает, и с величием зрелищ, которые он представляет.
   В прошлые дни, если на улице плакала девушка, люди вспоминали гравюру «Разбитый кувшин», улыбались прекрасной плакальщице и проходили мимо.
   Сегодня, когда видишь на лице печаль и бледность, то объяснение этой бледности и этой печали получаешь в четыре часа, идя по предместью Сент-Антуан, а лучше по улице Сент-Оноре, ибо сегодня казнят в двух местах, подобно тому, как раньше, при монархии, в двух местах устраивали фейерверки.
   Впрочем, я выступаю против всех и прохожу среди этих мучеников и этих палачей, удивляясь, что не попал в число первых, и радуясь, что не принадлежу ко вторым.
   Я думал, дорогая моя Инженю, что эта революция приведет к царству философии и свободы, но пока она привела только к свободе без всякой философии и литературы.
   Передай госпоже графине и господину графу, что я признателен за их добрые пожелания в мой адрес и что я живу здесь довольно тихо в общении с моими друзьями.
   Ревельону покровительствует генерал Сантер.
   Покинуть Париж, то есть расстаться со всеми моими привычками, для меня означало бы смерть. Надеюсь, что скоро умру, ведь сегодня так много поводов принять смерть со славой; и все-таки я нахожу жизнь вполне терпимой каждый раз, когда смотрю на твой портрет».