— Я не отрицаю ничего из сказанного вами, — сказал Марат, — но это еще не кажется мне достаточным основанием, чтобы ампутировать конечность; вы все представили в наихудшем свете, доктор, и довели до крайних выводов; сам я от этой раны жду лучшего.
   — Но каким образом вы, тем не менее, намерены бороться с воспалением? Будете очищать рану?
   — Нет, ведь очищать рану означает добавить к старой новую, и это приведет к тому, что воспаление усилится, а не уменьшится.
   — Джон Белл полагает, что рану всегда необходимо очищать, — заметил доктор Луи.
   — Но Хантер придерживается другого мнения, — возразил Марат.
   — Посмотрим, какими средствами вы хотите победить общее воспаление у больного, который, я повторяю, молод и силен.
   — Поскольку он молод и крепок, мы сделаем ему кровопускание, — пояснил Марат.
   — При общем воспалении это полезно, но останется воспаление локальное.
   — Мы сделаем ему тепловой дренаж, если мне будет позволено так выразиться.
   — Вы хотите сказать, что будете лечить его холодной водой?
   — Это средство не раз приводило меня к успеху.
   — Но как быть с осколками кости?
   — О них можно не заботиться: по мере того как они будут обнаруживаться, мы будем удалять их всякий раз, когда, разумеется, сможем это сделать, не подвергая больного опасности.
   — Ну, а пуля? Как быть с пулей? — настаивал доктор Луи.
   — Ее, разумеется, необходимо извлечь, — заметил Гильотен.
   — Пуля выйдет сама.
   — Почему же?
   — Гной вытолкнет ее наружу.
   — Но вам хорошо известно, что нельзя оставлять в ране инородное тело.
   — Инородное тело, особенно если оно состоит из свинца, не обязательно ведет к смертельному исходу.
   — Откуда вы это взяли? — воскликнул доктор Луи.
   — Сейчас скажу, — ответил Марат. — Вот что однажды случилось со мной в Польше, где я охотился… Охотником я всегда был посредственным; кстати, охота — удовольствие жестокое, а я по натуре гуманист.
   Оба врача поклонились.
   — Итак, в тот день, будучи на охоте, я принял собаку за волка и всадил ей три крупные дробины: одна из них застряла в поясничных мышцах, вторая вошла в плечевую кость, третья перебила ребро. Третью дробину я смог извлечь; вторая через десять дней сама вышла из раны; третья осталась в теле, но никаких неприятностей собаке не причинила. Спрашивается, почему бы природе, которая одинаково влияет на всех животных, не сделать для человека то, что она сделала для собаки?
   Доктор Луи ненадолго задумался.
   — Будьте осторожны, сударь! — вдруг воскликнул он. — То, что вы нам здесь рассказали, только личное наблюдение; это примечательный, любопытный факт, но наука не опирается на исключения из правил. Мое мнение заключается в том, что вы рискуете жизнью раненого, применяя теорию, которая противоречит всей хирургической практике, начиная с Амбруаза Паре и кончая Жаном Луи Пти.
   Марат поклонился с твердой уверенностью в своей правоте.
   Однако доктор Луи продолжал настаивать на своем.
   — Я беру ответственность на себя, — объявил Марат.
   — Подумайте над тем, что я вам сказал, сударь, — возразил доктор Луи. — Ведь хирургия совсем недавно встала на ноги; хирургам — еще вчера это были цирюльники со своими подручными — необходимо, чтобы нашу профессию уважали, а возможность заставить ее уважать сводится к тому, чтобы напрасно не рисковать, бережно относиться к жизни людей, наконец, излечивать их.
   — Сударь, я признаю правоту ваших слов, искренность вашего убеждения, — ответил Марат, — но вы питаете слишком большую почтительность к авторитетам и профессорским мантиям, я же выше опыта ставлю совесть.
   — Но если человек умрет, что будет с вашей совестью, которая поступится всеми научными традициями и пойдет наперекор взглядам всех людей, чей опыт имеет силу закона?
   — На мой взгляд, существуют два закона, главенствующие над законом опыта, — пояснил Марат. — Это закон человечности и закон прогресса. Короче говоря, предназначение хирургии не только в том, чтобы делать удачные операции. Ведь каково значение слова «хирургия»? «Помощь руки». Поэтому пусть рука будет помощью, а скальпель — лекарством. Я не скрываю от себя дерзости моего решения, но беру на себя ответственность за него. О, извините меня, доктор, но уродство моих глаз возмещает их доброта; так вот, я уже сейчас провижу день, когда хирургия достигнет большого прогресса; хирургия, которая режет, представляет собой только искусство, хирургия, которая лечит, — науку.
   — Я еще сумел бы понять ваше упрямство, господин Марат, — возразил доктор Луи, — если бы рана была на руке; но мы имеем дело с огнестрельным ранением нижней конечности!
   — Я беру ответственность на себя, сударь, — заявил Марат.
   Услышав эти слова, которые решают все в консультациях хирургов, оба врача поклонились; Гильотен с истинной симпатией протянул Марату руку и сказал:
   — Может быть, вы добьетесь удачи. От всего сердца желаю вам успеха.
   — Я желаю вам успеха, хотя и сомневаюсь в нем, — прибавил доктор Луи.
   — Ну, а я гарантирую успех, — заключил Марат.
   И он проводил до двери обоих врачей, и те перед уходом в последний раз заявили, что всю ответственность за лечение раненого они возлагают на своего коллегу, врача конюшен королевского высочества его светлости графа д'Артуа.
   Эта долгая дискуссия вовсе не повергла в уныние молодого человека, а приободрила его. Марат, подойдя к Кристиану, заметил, что глаза у юноши лихорадочно блестят.
   В порыве благодарности Кристиан протянул врачу обе руки.
   — Сударь, — обратился он к Марату, — примите мои искренние поздравления за ту настойчивость, с какой вы отстояли мою несчастную ногу. Если я ее сохраню, то обязан этим буду вам и буду вам вечно признателен за это. Если предсказанные вашими коллегами осложнения возникнут и вызовут мою смерть, что ж, я умру с убеждением, что вы сделали все возможное для моего спасения.
   Марат взял руки, протянутые ему молодым человеком, и сделал это с такой ощутимой дрожью, что раненый посмотрел на него с удивлением. Этот взгляд явно вопрошал о причине столь сильного волнения, обычно весьма редкого у врачей, особенно врачей такого закала, как наш Марат, чтобы раненый не обратил на это внимания.
   — Сударь, вы ведь, кажется, поляк? — спросил Марат.
   — Да, сударь.
   — Где вы родились?
   — В Варшаве.
   — Сколько вам лет?
   — Семнадцать.
   Марат закрыл глаза и провел рукой по лбу так, как это делает человек, которому сейчас станет плохо.
   — Ваш отец жив? — поинтересовался он.
   Глаза Марата лихорадочно горели в ожидании ответа, готового сорваться с губ раненого.
   — Нет, сударь, — ответил Кристиан. — Мой отец умер до моего рождения, и я его не знал.
   При этих словах Марат впал в еще большую задумчивость, но вместе с тем стал невероятно услужливым. Он дал Кристиану какое-то слабоароматизированное питьё, чтобы снять судороги и нервное оцепенение, потом приступил к установке странного аппарата: с его помощью он надеялся победить и воспаление и столбняк. Это был сосуд для хранения воды; его прикрепили к стене; из него через соломинку на рану — на нее был наложен простой компресс — должна была капать ледяная вода.
   Молодой человек смотрел на Марата с изумлением, смешанным с благодарностью. Было совершенно очевидно, что такая услужливость, такая заботливость не в привычках Марата, и тот, кто был их предметом, не мог не испытывать глубокого удивления.
   — Значит, сударь, вы больше не занимаетесь пулей? — спросил Кристиан, когда аппарат начал работать.
   — Нет, — ответил Марат, — лучше оставить пулю на месте, ибо она не вошла в кость, чем пытаться ее извлечь, ведь пытаясь найти пулю, я рискую вызвать серьезные осложнения, например, повредить один из тех целительных сгустков крови, которые изобретательная природа — наша добрая мать и лучшая целительница — непременно создаст… Нет, одно из двух: либо пуля выйдет наружу под собственной тяжестью и в один прекрасный день нам лишь останется разрезать кожу, чтобы ее извлечь, либо, если пуля будет нам мешать, мы сделаем надрез в самом близком к ней месте и сами отыщем ее там, где она пребывает.
   — Хорошо, поступайте так, как сочтете нужным, — согласился молодой человек. — Я полностью вам доверяю.
   Марат с облегчением вздохнул.
   — Скажите на милость! — заметил он с почти нежной улыбкой. — Значит, вы меня уже не боитесь?
   Молодой человек сделал протестующее движение.
   — О, пожалуйста, не возражайте! — воскликнул Марат. — Только что вы не были уверены во мне.
   — Извините меня, сударь, — сказал Кристиан, — я не был с вами знаком и, не сомневаясь в вашем таланте…
   — Дело в том, что вам, совершенно меня не знающему, — продолжал Марат, обращаясь наполовину к самому себе, наполовину к молодому человеку, — не могла внушить доверия моя внешность; люди говорят, будто я уродлив, и я, когда смотрю на себя в зеркало, вынужден присоединиться к мнению тех, кто это утверждает; то же можно сказать и о моем костюме: я совсем непривлекателен в ночном халате; наконец, упомяну о моей репутации — ее, хе-хе-хе, у меня вообще нет! Но, тем не менее, вы видите, что я умею защищать ноги от тех, кто хочет их отрезать; но, тем не менее, — продолжал Марат с некоей грустью, отнюдь не чуждой этой исполненной противоречий натуре, — я наблюдал, познавал, трудился больше их всех! Так что же, сударь, внушило вам уверенность во мне?
   — То, что ваше отношение ко мне изменилось, что ваша невероятная суровость превратилась в нежную доброжелательность. Когда я увидел, как вы вошли и стали перебирать эти чудовищные инструменты, я принял вас скорее за мясника, чем за врача. Сейчас же вы ухаживаете за мной, словно женщина, и смотрите на меня так, как отец смотрел бы на своего ребенка. Тому, на кого смотрят такими глазами, не желают доставить страдания.
   Марат отвернулся. Что же пыталось утаить это горькое и гордое сердце? Устыдился ли Марат добрых чувств так же, как другой человек устыдился бы дурных? Или же в глубине этой мрачной души совершалось нечто необычное и Марат хотел скрыть это от посторонних глаз?
   Тут в прихожей послышался шум, напоминающий звук шагов спешащего человека, и из коридора в комнату вбежала женщина, крича приглушенным голосом:
   — Мой сын! Мой Кристиан! Где он? Где?
   — Матушка? — воскликнул молодой человек, приподнявшись на постели и простирая к этой женщине руки.
   Одновременно в дверном проеме, словно в раме, слишком для нее узкой, обрисовалась высокая фигура Дантона.
   Дантон искал глазами Марата, который вскрикнул, увидев эту женщину и услышав ее первые слова, и поспешно отступил в самый темный угол комнаты.

XXXV. ГЛАВА, В КОТОРОЙ ДАНТОН НАЧИНАЕТ ДУМАТЬ, ЧТО КНИГА О МОЛОДОМ ПОТОЦКОМ НЕ СТОЛЬКО РОМАН, СКОЛЬКО ПРАВДИВАЯ ПОВЕСТЬ

   Раненый, устремившийся телом и душой к матери, понадеялся на силы, каких у него не было, поэтому он почти без чувств опять упал на подушку.
   Мать вскрикнула, прося о помощи, но к ней подошел один Дантон и успокоил ее, показав на сына, снова открывшего глаза, и женщина почувствовала, как ее обхватили за шею вновь ожившие руки сына.
   Марат застыл на месте и из темного угла, где он укрывался, казалось, пожирал глазами картину, которую являли ему мать и ее сын.
   Мать была еще красивая, хотя уже и не молодая женщина. Черты ее лица, искаженные пережитым волнением, отличались ярко выраженным благородством и надменностью, тогда как светло-голубые глаза и белокурые волосы выдавали в ней северную женщину, явно происходившую из очень родовитой аристократии.
   Поза женщины, склонившейся над сыном и припавшей губами к его лбу, подчеркивала ее прекрасно сохранившуюся фигуру и очень красивые ноги.
   Молодой человек снова раскрыл глаза, и мать с сыном обменялись одним из тех взглядов, что таят в себе бесчисленное количество молитв Провидению за его милость и бесконечную благодарность Богу.
   Потом Кристиан, утаив, откуда он шел и почему попал на площадь Дофина, коротко рассказал матери о том, как его ранили и как он, будучи пажом его светлости графа д'Артуа, просил перенести его в конюшни принца; рассказал, как по настоянию Дантона (Кристиан показал на него пальцем, поскольку не знал даже имени этого человека), его положили на носилки и доставили в предместье Сент-Оноре; поведал о том, как разыскали хирурга конюшен, а тот спас его от двух своих коллег, которые непременно хотели ампутировать ему ногу, и как, в конце концов, забота и внимательность врача облегчили, насколько это возможно, боли, какие всегда вызывает огнестрельная рана.
   Продолжая свой рассказ, молодой человек искал глазами Марата, все глубже забивавшегося в тень.
   После того как мать Кристиана изъявила свою любовь к сыну, она обязана была поблагодарить его спасителя.
   — Но где же искусный и великодушный доктор? — спросила она, оглядывая комнату и устремляя взгляд на
   Дантона, словно просила помочь в поисках хирурга так же, как он помог ей отыскать этот дом.
   Дантон взял подсвечник и, пройдя в угол комнаты, откуда Марат наблюдал всю сцену, с улыбкой объявил:
   — Вот он, сударыня! Судите его не по костюму или внешности, а по оказанной вам услуге.
   И Дантон одновременно осветил лица Марата и матери Кристиана, смотревших друг на друга: женщина взглядом признательным, Марат — почти испуганным.
   Как только их взгляды встретились, Дантон сразу сообразил, что в сердцах этих людей происходит нечто такое, чего неспособны понять непосвященные зрители.
   Марат, стоявший в двух шагах от стены, при виде этой женщины отшатнулся, словно перед ним появился призрак, и лишь стена, в которую он уперся, помешала ему исчезнуть из комнаты.
   Незнакомка же несколько мгновений сохраняла хладнокровие, но вскоре изумление, бледность, приглушенный вскрик Марата, вероятно, напомнили ей обо всем, что время и страдания стерли с некогда знакомого лица, и она, тоже потеряв самообладание, сжала на груди руки и попятилась к изголовью кровати, словно пытаясь найти убежище у сына или, наоборот, взять его под свою защиту, прошептала:
   — О Боже, возможно ли это?
   Свидетелями этой немой сцены, едва заметной даже для самых проницательных наблюдателей, были только Дантон и Альбертина, обеспокоенно расхаживавшая взад и вперед по комнате.
   Что касается Кристиана, то он, устав от сильных болей и переживаний, закрыл глаза и забылся легким сном.
   Среди других людей, кто оказывал помощь раненым, находилось несколько слуг из дома принца; одни из них от усталости, другие — из деликатности постепенно разошлись: одни отправились спать, другие — обсуждать ночные события.
   Но — удивительное дело! — после ухода этих свидетелей изображенная нами сцена не получила продолжения.
   Марат, чувствовавший себя сраженным столь внезапным появлением этой женщины, вновь обрел силы и совладал с волнением.
   Мать Кристиана, проведя холодной рукой по лицу, отогнала прочь воспоминания и стряхнула с себя оцепенение.
   Дантон, не сводя с них глаз и пятясь, снова поставил на каминную полку подсвечник, оттуда им снятый.
   — Сударыня… — пролепетал Марат, неспособный, несмотря на всю свою силу воли, больше выговорить ни слова.
   — Сударь, — произнесла мать Кристиана с легким акцентом, выдававшим ее иностранное происхождение, — мы с сыном должны выразить вам глубокую признательность.
   — Я исполнил свой долг по отношению к этому молодому человеку, — сказал Марат. — То же самое я сделал бы и для любого другого человека.
   Вопреки его воле, голос Марата дрожал, когда он произносил слова: «Этому молодому человеку».
   — Благодарю вас, сударь, — сказала она. — А теперь, могу ли я приказать перенести моего сына ко мне в дом?
   В сердце Марата шла своеобразная внутренняя борьба. Он подошел к изголовью кровати, внимательно посмотрел на Кристиана, погруженного в глубокое тяжелое забытье, и, не глядя его матери в лицо, заметил:
   — Вы же видите, он спит.
   — Я спрашиваю вас о другом, сударь, — возразила мать Кристиана. — Я хочу узнать у вас, не опасно ли, если я прикажу перенести сына домой?
   — По-моему, опасно, сударыня, — ответил Марат. — Кроме того, уверяю вас, молодому человеку здесь будет неплохо, — прибавил он дрожащим голосом.
   — Но как быть мне, сударь? — спросила мать Кристиана, повернувшись и устремив на Марата сверкающие глаза.
   Марат поклонился, но не столько из учтивости, сколько пытаясь спастись от пламени этих глаз, обжигавшего ему сердце.
   Потом он, постепенно справившись с волнением, предложил:
   — Для меня будет честь уступить вам мое бедное жилище. Полное выздоровление вашего сына зависит от первых перевязок и от неподвижности, которую ему надлежит сохранять. Я буду навещать его два раза в день; вы будете знать время моих визитов и сможете либо присутствовать на них, либо нет. Все остальное время вы будете проводить с ним наедине.
   — Но где будете жить вы, сударь?
   — О сударыня, обо мне не беспокойтесь, — ответил Марат тоном, в котором звучало смирение раскаявшегося грешника.
   — Однако, сударь, после услуги, оказанной вами Кристиану, следовательно, и мне, я не могу выгнать вас из вашего собственного дома!
   — О, это мне совершенно безразлично! Лишь бы молодому человеку было хорошо и он избежал бы опасности перемещения!
   — Но куда пойдете вы?
   — В Конюшнях найдется свободная мансарда для прислуги.
   Мать раненого поморщилась.
   — А лучше, — поспешил прибавить Марат, — если господин Дантон, он, по-моему, вас и привел… известный адвокат и мой друг…
   Мать Кристиана кивнула в знак благодарности.
   — … не откажет приютить меня на время, необходимое для выздоровления вашего сына, — закончил Марат.
   — Разумеется, сударыня, — подтвердил Дантон, который, глядя на эти охваченные смятением лица, терялся во множестве догадок и неожиданностей и принимал участие в действии лишь время от времени.
   — Хорошо, я согласна, — сказала дама, сбросив свою накидку на старое кресло, стоявшее поблизости от нее, и села у изголовья Кристиана.
   — Что я должна делать, ухаживая за ребенком? — спросила она.
   — Подливайте в сосуд холодную воду, которая капает ему на бедро, и каждый час давайте ароматизированное питье: его принесет Альбертина.
   После этого Марат, неспособный больше поддерживать разговор, поклонился и прошел в соседнюю комнату, вернее, в кабинет, где сменил старый халат на почти чистый сюртук, взял шляпу и трость.
   — Не забудьте вашу рукопись, — заметил Дантон, проследовавший за Маратом и наблюдавший, как тот готовится к уходу. — У меня вы сможете работать без помех.
   Тот, совершенно растерянный, его не слышал и взял друга под руку.
   Дантон почувствовал, как дрожала эта рука, когда Марат (чтобы выбраться из дома, он был вынужден пройти через комнату раненого) обменялся с незнакомкой прощальным поклоном.
   Когда Марат вышел на лестницу, ему пришлось отвечать на вопросы слуг: невзирая на поздний ночной час, они ждали новостей о раненом юноше — он вызывал большой интерес, ибо многие узнали в нем пажа графа д'Артуа.
   Но, едва они вышли на улицу, Дантон сказал:
   — Ну, дорогой мой, давайте-ка поговорим немного об этой исповеди.
   — Ох, друг мой! Какое приключение! — воскликнул Марат.
   — Кого, Потоцкого? Подлинного Потоцкого? Это эпилог нашего польского романа?
   — Да, но, ради Бога, не смейтесь.
   — Хорошо! Неужели вы дошли до этого, бедный мой Марат? Я считал, что вы готовы смеяться над всем.
   — Эта женщина, — продолжал Марат, — эта женщина с ее сарматской красотой, становящейся все более надменной, эта мать, столь нежная и столь пекущаяся о здоровье своего сына…
   — Что?
   — Вы знаете, кто она?
   — Будет забавно, если она окажется вашей незнакомкой, мадемуазель Обиньской!
   — Это она, друг мой!
   — Вы сами-то уверены в этом? — спросил Дантон, снова попытавшись пошутить.
   Марат напустил на себя суровый вид и сказал:
   — Дантон, если вы хотите оставаться мне другом, не позволяйте себе шуток насчет той поры моей жизни. С ней связано слишком много страданий; слишком много моей крови, драгоценной крови юности, пролилось тогда, чтобы я мог равнодушно обращаться к этому тяжкому прошлому. Поэтому, если вы называете себя моим другом, постарайтесь хотя бы не терзать пустыми словами несчастного, который уже истерзан теми муками, что он претерпел, и слушайте меня серьезно, так, как вы слушали бы рассказ живого человека, а не чтение романа.
   — Пусть будет по-вашему, — ответил Дантон с серьезностью, какой требовал от него друг. — Но прежде я вам должен кое в чем признаться.
   — Признавайтесь.
   — Вы не рассердитесь?
   — Я ни на что не сержусь, — ответил Марат, улыбаясь своей улыбкой гиены. — Признавайтесь смело.
   — Хорошо, я признаюсь, что не поверил ни единому слову в рассказе о тех похождениях, о которых вы соблаговолили поведать мне сегодня.
   — Вот как! — усмехнулся Марат. — Понимаю…
   — Что вы понимаете?
   — Вы не пожелали поверить, что и я был молодой.
   — Э!
   — И красивый.
   — Что поделаешь! По сравнению со мной святой Фома был доверчив!
   — Вы не поверили, что я был мужественный, смелый, что меня все же можно было полюбить. Ну ладно! Да, вы правы; понимаю: вы не хотели поверить тому, что я рассказал о себе.
   — Конечно, но теперь приношу повинную и утверждаю: я поверю во все, во что вам будет угодно заставить меня поверить.
   — И это доказывает, — проворчал Марат, словно обращаясь к самому себе, — доказывает, как труслив и глуп, безрассуден и нелеп тот, кто распахивает плотины собственного сердца, позволяя потоку его жизненных воспоминаний напрасно, бесплодно утекать в ненасытный сухой песок, в жалкий и скудный песок. Я оказался трусом, ибо не сумел утаить свое горе; я глупец, ибо на миг счел вас великодушным человеком; я безумец и скотина, ибо выдал мою тайну из тщеславия, да, из тщеславия! Да, таков я, ведь моя смешная доверчивость не убеждает даже Дантона.
   — Хватит, Марат, хватит, не будем ссориться, — сказал колосс, встряхнув своего спутника, которого держал под руку. — Я же приношу повинную, какого черта вам еще надо?
   — Но если вы не смогли поверить, что когда-то я был красив, — возразил Марат, — то вы способны хотя бы поверить, что она была прекрасна?
   — О да! — воскликнул Дантон. — Она, наверное, была поразительно красива! Я вам верю и сочувствую.
   — Ах, благодарю, — иронически ответил карлик, вновь став злобным, — благодарю!
   — Но, постойте-ка, — заметил Дантон: его вдруг осенила новая мысль.
   — В чем дело?
   — Я сопоставляю даты.
   — Какие даты?
   — Сравниваю возраст молодого человека с той страницей романа, на какой мы остановились.
   — И что же? — с улыбкой спросил Марат.
   — То, что этому парню не больше семнадцати.
   — Вполне возможно.
   — Значит, ничего невозможного нет…
   — В чем?
   — В том, чтобы он был…
   И Дантон пристально посмотрел на Марата.
   — Ах, оставьте! — с горечью воскликнул тот. — Разве вы не заметили, как он красив? Вы прекрасно понимаете, что он не может быть тем, за кого вы его принимаете.
   И с этими словами они вошли в дом адвоката на Павлиньей улице.
   Они прошли через весь Париж, не найдя других следов вечерних беспорядков, кроме расположенных почти напротив друг друга еще дымящихся остатков костра от чучела г-на де Бриена и догорающей кордегардии городской стражи.
   Правда, если было бы светло, друзья смогли бы увидеть пятна крови на мостовой: они тянулись от Гревской площади до начала улицы Дофина.

XXXVI. У МАРАТА

   Теперь, когда мы проводили Марата в дом его друга Дантона, вернемся к оставленному нами на его скорбном ложе Кристиану, гораздо сильнее страдающему от душевных мук, чем от телесной раны.
   Его мать (как мы видели, она прибежала в Конюшни, получив известие о происшедшем с Кристианом несчастье) устроилась у изголовья кровати и старалась, ухаживая за сыном с величайшей нежностью, утешать его самыми ласковыми словами; но молодой человек, вместо того чтобы прислушиваться к материнским утешениям и дать убаюкать себя теми чудесными проявлениями доброты, тайна которых ведома только женщине, уносился мыслью в другое место и хмурился, вспоминая свою любовь, оборвавшуюся столь внезапно.
   Матери Кристиана, женщине с суровым сердцем и бледным лицом, понадобилось несколько дней, чтобы понять, что в душе больного молодого человека живет тайна, кровоточит другая рана, более опасная, нежели огнестрельная; видя сына молчаливым и неожиданно вздрагивающим, она объясняла это молчание и эти тревоги Кристиана физической болью, с которой он боролся, но которую не мог сдерживать, несмотря на все свое мужество.
   Вскоре боль молодого человека передалась матери; она страдала муками сына и, убеждаясь, что болезнь с каждым днем обостряется, а у нее нет возможности ее победить, впадала в отчаяние.
   Это железное сердце (мы считаем, что обрисовали его достаточно правдиво, чтобы не вдаваться здесь в новые подробности), это, повторяем, железное сердце постепенно смягчилось; стоя на коленях перед кроватью, где лежал Кристиан, она целыми часами ждала, вымаливала улыбку, но та не появлялась, а если и возникала, то была скорбной, как рыдание, вымученной, как милостыня.